Я всегда думала, что «начать свою семью» — это про запах свежего теста и новые занавески. А у меня всё началось с затхлого ковра, нафталина и шёпота по углам.
После нашей скромной свадьбы мы с Ильёй не поехали никуда, просто привезли мой чемодан в его «нашу» квартиру. Так он говорил. Но стоило открыть дверь, я поняла: здесь всё чужое. Обтянутые плёнкой стулья, ковёр от стены до стены с тёмными разводами, шкаф, который шипит старыми дверцами. И тяжёлый запах — смеси нафталина, пережаренного лука и какой‑то вечной обиды. Как будто воздух здесь тоже когда‑то высушили и сложили по маминым полочкам.
На вешалке висело несколько его рубашек… и плотная, как броня, кофточка Галины Петровны. В прихожей — её тапки. На полке — её банки с соленьями, каждая подписана её аккуратным почерком: «для Илюши», «осторожно, острое». Я открыла один ящик кухни — там записка: «Не трогать. Сначала спросить». Я тогда ещё не поняла, что это не про кастрюли, а про самого Илью.
В первый же вечер она пришла «помочь устроиться молодым». То есть устроить всё так, как было. Пока я резала салат, она ходила по квартире, приподнимая мои полотенца двумя пальцами, как тряпки из помойки.
— Это что у нас такое? — ткнула в мою бледно‑голубую простыню. — Больничка? У Илюшеньки всегда были тёплые, тёмные тона. Ему так спокойнее.
Я промолчала. Илья нервно шутил, подмигивал мне, пытался сгладить.
За ужином она усаживалась во главе стола, хотя это уже был не её дом. Говорила, кому сколько добавки, как будто мы дети в лагере. Я смотрела на Илью: взрослый мужчина, плечи, руки… и глаза, которые по привычке ищут мамино одобрение.
Когда мы закончили есть, я спокойно сказала:
— Илья, вынеси, пожалуйста, мусор, а я пока посуду замочу.
Он без вопросов поднялся, взял пакет. С таким естеством, как будто делал это всю жизнь. Я даже тихо улыбнулась: вот оно, наше. Простое. Нормальное.
И в этот момент Галина Петровна резко отложила вилку. Лицо у неё вытянулось, губы стянуло.
— Илюша, сядь. — Голос стал ледяным. — Ты куда собрался?
— Мама, мусор вынесу, — удивился он. — Что такого?
Она перевела взгляд на меня, снизу вверх, как будто я была пятном на её скатерти.
— А вот это «что такого» и есть. — Она шипела почти без воздуха. — Ты испортила моего сыночка и сделала из него чужого человека. Он у меня никогда мусор не выносил. Он у меня отдыхал. А теперь, значит, слуга в собственном доме?
В слове «собственном» она еле заметно выделила первый слог, и я почувствовала: именно сейчас она расставляет границы. Не я.
В ту ночь я долго лежала, глядя в потолок, в котором застряла пыль десятилетий. Ковёр на стене пах старым жиром и нафталином, руки чесались. Хотелось открыть все окна, выбросить всё лишнее и вымыть стены до голого бетона. Илья спал, уткнувшись в подушку с вышитым маминым Крымом.
Утром я начала.
Сначала — мелочи. Треснувшие миски, облупленные кружки с облезлыми зайцами, засаленные прихватки. Я складывала это в большие чёрные пакеты, завязывала узлом, как будто перевязывала старые раны. Каждый мешок тяжёлел не только стеклом и железом, но и её голосом: «У нас это ещё отец покупал», «это семейное». Я выносила и чувствовала, как в груди становится чуть свободнее дышать.
На третий пакет позвонили в дверь. Даже не позвонили — дёрнули ручку, как у себя дома. Я едва успела снять защёлку.
— Почему закрыто? — Галина Петровна уже стояла в прихожей, обтрусив снег с тех самых тапок, в которых никогда не выходят на улицу. — Я к сыну пришла.
Её взгляд сразу упал на пакеты у двери.
— Это что? — Голос сорвался на визг. — Это что ты тут выкидываешь?
— Сломанное, устаревшее, — спокойно сказала я. — Хочу сделать ремонт, посветлее.
Она присела над пакетом, как над свежей могилой. Достала старую, в пятнах, кастрюлю.
— Это… — губы задрожали, — это его бабушка в ней борщ варила. Ты что, из семьи всё выметаешь? Себя сюда насадить решила?
В тот же вечер, когда Илья вернулся, она принесла обратно ту самую кастрюлю, аккуратно вымыв её до скрипа. Поставила на плиту, как икону.
— Сынок, она выбросила нашу память. Я еле успела спасти. — И посмотрела на меня: мол, вот она, воровка истории.
Тогда я впервые увидела настоящий масштаб их слияния. Не просто «мамина квартира». Это было как общая кровь. Общие счета, где её фамилия стоит рядом с его. Общий телефон, в который она влезала без спроса. Я случайно увидела в его бумагах дубликат банковской карты с её именем. А когда он собирался в магазин за продуктами, подошёл ко мне с простым вопросом:
— Какой соус тебе взять?
И тут же, машинально, достал телефон:
— Я сейчас у мамы спрошу, там один хороший был.
Я смотрела, как взрослый мужчина звонит матери, чтобы обсудить соус. И поняла: моя генеральная уборка будет долгой.
В тот же день я завела тетрадь. На первой странице написала: «Хроника грязи». Сначала записывала только реальное: «ковёр в зале — жирный запах», «шкаф в прихожей — пыль и моль», «банки с плесенью внизу холодильника». Потом начала добавлять другое: «звонок в одиннадцать ночи: мама спрашивает, не забыла ли он надеть шарф», «фраза Галины Петровны из его уст: “у нас в семье так не принято”», «он говорит “мама считает, что…” вместо “я думаю, что…”». На полях рисовала маленькие липкие потёки. Это были её невысказанные претензии, её жалобы, её вечные «сопли», которыми она обматывала его с головы до ног.
Постепенно я начала вводить новые правила. Очень мягко, почти шёпотом.
— Илья, давай ключи будут только у нас? Ну правда, мы же семья. Пусть перед приходом звонит.
Он поёрзал, почесал затылок.
— Лер, ну она обидится…
— Она уже обижается по любому поводу. Но это наш дом. — Я впервые произнесла это вслух и сама испугалась.
Ключи мы всё же поменяли. Формально — потому что старые замки заедали. Фактически — потому что я больше не могла вздрагивать от каждого рывка двери.
Ответ Галины Петровны был быстрым. Она стала приходить тогда, когда Ильи не было. Звонила в дверь до хрипоты. Орала в подъезде:
— Сыну закрыла дорогу к матери! Люди, смотрите, какое чудовище родилось!
Соседки переглядывались, кто‑то шептал мне на лестнице:
— Молодая, ну нельзя же так с матерью мужа…
А когда Илья возвращался, она устраивала спектакль. Однажды прямо в прихожей схватилась за сердце и сползла по стене:
— Вы меня добьёте… Я к сыну, а меня, как собаку…
Илья побледнел, подхватил её, зашептал:
— Мам, ну перестань…
А она, лежа у него на руках, смотрела поверх его плеча прямо на меня. Взгляд победительницы.
Но однажды в этом театрe случилась маленькая трещина. Я стояла на кухне, мыла новую, светлую тарелку, и услышала из комнаты его голос, твёрже обычного:
— Мам, хватит. Это наш дом.
Всего три слова, но у меня даже вода в руках стала теплее. Под всем этим слоем маминых жалоб и обид, под клейкой плёнкой гиперопеки ещё был мужчина. Чей‑то сын, да. Но уже и мой муж.
А потом я узнала про прописку.
Сначала мне сказала соседка тётя Нина, та самая, что любит собирать слухи, как ягоды:
— Твоя свекровь у нашего паспортиста спрашивала, как ей к вам прописаться. Говорит, сыну защита нужна от… — она многозначительно посмотрела на меня, — от посторонних влияний.
Вечером Илья пришёл с работы мрачный. Долго копался в телефоне, потом выдохнул:
— Начальник сказал, что мама ему звонила. Отменила мою командировку. Сказала, что мне тяжело, здоровье слабое. Я как школьник перед директором стоял.
В ту ночь я почти не спала. Смотрела на потолок, вдыхала упрямый запах старого ковра и считала в уме: сколько во мне осталось терпения. Наутро открыла окно настежь, сняла со стены ковёр и оттащила к двери. Пыль стояла столбом, глаза щипало, но мне было всё равно. Я закашлялась и вдруг чётко поняла: если сейчас не вымою этот дом, он никогда не станет нашим.
Началась настоящая генеральная уборка. Я отодвигала шкафы, доставала из‑под них забытые мамины тапочки, слипшиеся бумажки, засохшие корочки хлеба в тряпке. Стирала шторы, выбивала подушки, переклеивала обои на простые, белые. Собирала в папку все наши документы. В тетради «Хроника грязи» появилась новая глава: «Границы».
Вечером я поставила перед Ильёй эту папку и сказала:
— Я больше не буду жить в доме, где твоя мама фактически хозяйка. Либо мы делаем его нашим, либо я собираю свои вещи.
Он долго сидел молча, теребя край папки.
— Лер… я боюсь её обидеть, — честно признался он.
— Я тоже боюсь, — ответила я. — Но ещё больше боюсь потерять тебя из‑за её ключа от твоей головы.
Через несколько дней замок на двери сменили. Стены стали светлее. Воздух — чище. Даже шаги наши по полу звучали иначе, не глухо, как раньше, а звонко.
Именно в этот день она пришла с чемоданом.
Я услышала сначала стук колёс о ступени. Потом долгий, настойчивый звонок. Я открыла — новый замок щёлкнул мягко, непривычно. На пороге стояла Галина Петровна, щеки раскрасневшиеся, в руках — тяжёлый, старый чемодан и папка с документами.
— Отойди, — без приветствия сказала она. — Я к сыну. Буду жить здесь. Так надо.
Но она не прошла. Потому что за её спиной не было уже её ковров и штор. А перед ней, в коридоре, тянулись белые стены, аккуратно расставленная мебель, мой светлый плед на диване. Чистый, холодный порядок, в котором для её затхлой обиды не оставалось места.
Я не сдвинулась.
— С этого дня ваш дом — этажом ниже, Галина Петровна, — спокойно, почти шёпотом, но отчётливо произнесла я. — Здесь живём мы. И здесь больше нет вашей грязи, ваших банок и вашего ключа от головы моего мужа.
Она вскинула голову, как раненая птица. Взгляд метнулся за мою спину — туда, где в дверях комнаты стоял Илья. Он дрожал, руки опущены, но он подошёл ближе и встал рядом со мной. Не впереди, не позади. Рядом.
— Мам, — сказал он тихо. — Лера права.
Её пальцы сжались на ручке чемодана так, что побелели костяшки.
— Я вытащу тебя из лап этой… — она едва не сорвалась на крик, но вовремя прикусила губу. — Ты ещё поймёшь, кого выбрал.
Она развернулась так резко, что чемодан ударился о порог. Колёса застучали по ступеням вниз. Дверь нашего «теперь уж точно нашего» дома закрылась, и в тишине я услышала только своё сердцебиение.
Война закончилась тем, чем должна была начаться — открытым столкновением. Но я уже знала: дальше будет только труднее.
После смены замка тишина продержалась недолго. Через несколько дней телефон зазвенел, как пожарная сирена. Сначала тётя Нина: причитания, что я «вбила клин между матерью и сыном». Потом двоюродный брат Ильи: осторожно интересуется, правда ли, что я «выгнала Галину Петровну на улицу». Даже его коллега по работе позвонил мне, сбивчиво извиняясь за «вмешательство», но ему только что звонила «безутешная мать».
Я ходила по кухне, прижимая к уху нагревшийся телефон, и ощущала, как по чистым белым обоям будто снова расползается серая плесень её слов. Галина Петровна не просто обижалась. Она строила осаду.
Через неделю Илью вызвали к начальнику. Вернувшись, он бросил на стол какие‑то бумаги, лицо белое, губы тонкие.
— Она подделала мою подпись, — сипло сказал он. — Пыталась оформить себя совладельцем нашей квартиры. Потом ещё грозилась через знакомых подать в суд за то, что мы «выставили её за дверь».
Я взяла листы, почувствовала запах дешёвой типографской краски и… маминых духов. Она и здесь оставила свой след.
В тот вечер я впервые пошла к специалисту по законам. Сидела на стуле, сжимала в руках папку с документами так же, как она недавно сжимала ручку чемодана. Мужчина с усталым лицом спокойно говорил о расписках, подписях, границах собственности, а я мысленно переписывала свою «Хронику грязи»: к крошкам под диваном добавлялись её звонки, угрозы, рассказы про меня всему миру.
— Вам нужны доказательства, — сказал он напоследок. — И вам обоим нужен не только закон, но и тот, кто поможет разобраться в себе. Подумайте о семейном психологе.
Слово «семейный» больно звякнуло внутри. Семья у нас сейчас напоминала не дом, а поле боя. Но я всё равно принесла визитку домой и положила перед Ильёй, рядом с ужином.
— Мы тонем, — сказала я, глядя, как он мешает ложкой суп, не поднимая глаз. — Либо ты научишься плыть сам, либо тебя всегда будут таскать за шкирку туда, куда нужно другим.
Он долго молчал. Потом всё‑таки согласился.
У психолога мы сидели сначала по краям дивана, как чужие. Илья говорил мало, в основном о матери: как она «жертвовала собой», как одна его поднимала, как «никогда не думала о себе». Специалист задавал простые, почти детские вопросы: кто принимал решения, кто выбирал Илье кружки, одежду, даже блюда в столовой.
— А что вы хотели тогда сами? — мягко спросил он.
Илья задумался. Я видела, как он буквально ищет в себе ответ, как перебирает обрывки памяти, словно старые фотографии.
— Не помню, — выдохнул он через минуту. — Кажется, всё решалось как‑то… само. Точнее, мамой.
После нескольких встреч он стал вспоминать подробности. Как однажды хотел поехать с одноклассниками на экскурсию, но мама разрыдалась: «А если автобус попадёт в аварию?» Он остался дома. Как в старших классах хотел поступать в художественное училище, но мама легла в больницу «с сердцем», и в итоге он подал документы туда, куда «надёжнее». Каждый его выбор утопал в её слезах, как в густом сиропе.
И чем больше он вспоминал, тем сильнее росла между нами ещё одна трещина. Вина.
Галина Петровна не сбавляла оборотов. Она устраивала знакомым рассказы о том, что я «захватила и сына, и дом», грозилась «дойти до самых верхов», чтобы «вернуть всё назад». Илья возвращался с работы измочаленный, глухой, как барабан, набитый чужими словами.
Однажды вечером он сорвался. Я сушила на батарее свежие шторы, на кухне пахло стиральным порошком и горячим железом. Он вошёл, бросил сумку так, что она ударилась о ножку стола.
— Ты довольна? — почти прошипел он. — Ты сделала так, что я поссорился с единственным родным человеком. Она теперь ночью не спит, плачет. Говорит, что я её предал.
Слова резали, как остро заточенный нож. Я уцепилась пальцами за подоконник, чтобы не дрожать.
— Это не я звонила твоему начальнику, — тихо ответила я. — Не я подделывала подпись. Не я звала всех смотреть, какая я несчастная мать.
— Зато это ты сменила замки, — рявкнул он. — Ты устроила этот… белый морг из нашей квартиры. Ты постоянно ведёшь какие‑то записи, папки, бумаги. Ты как следователь, Лера, а не жена.
Я почувствовала, как внутри что‑то ломается. На какую‑то секунду мне действительно захотелось собрать свои вещи, аккуратно, по полочкам, как я люблю, и уйти туда, где нет её запаха и его обвинений.
Вместо этого я глубоко вдохнула.
— Слушай внимательно, — сказала я. Голос дрожал, но я держалась. — Либо мы вместе вычищаем из нашего брака всё, что ты принёс из материнской квартиры, либо этот брак умрёт. Я не буду вечно подтирать за тобой мамины слёзы.
Он отвернулся к окну. Долго стоял, глядя в темноту. А я тем вечером впервые почувствовала слабую, почти незаметную тошноту. Тогда я списала её на нервы.
О том, что это не нервы, я узнала через месяц. Сутра стояла тихая, в окно лился серый свет, на подоконнике остывал чай. Тест с двумя яркими полосками лежал на краю раковины, как маленький приговор и маленькое чудо одновременно.
Я сидела на крышке унитаза, сжимая в ладони эту пластиковую палочку, и думала только об одном: я не позволю втянуть нашего ребёнка в тот же липкий сироп из слёз и вины.
— Я беременна, — сказала я вечером Илье. Он замер, как будто воздух вокруг сгущился.
— Правда? — тихо переспросил он. В глазах мелькнул испуг, потом радость, потом снова испуг.
Через пару дней об этом узнала и она. Не от нас, конечно. Какая‑то дальняя родственница увидела нас у женской консультации и тут же передала «по цепочке». Ответ последовал мгновенно.
Галина Петровна устроила «семейное собрание». Позвонили сразу несколько человек: тётя, брат, даже крестная. Меня «приглашали поговорить, расставить точки над и». Голос Галину Петровны по телефону был ледяным:
— Придёте оба. Пора уже разобраться, кто в вашей семье главный.
Мы пришли. В её квартире пахло всё тем же нафталином и подгоревшим луком. За столом сидели родственники, как при настоящем суде: кто‑то бледный, кто‑то с любопытством в глазах. На столе вместо угощения лежала толстая папка с какими‑то бумагами — её версии моей.
— Ну что, — начала она, когда мы сели. — Посмотрите на неё, — ткнула в мою сторону пальцем. — Она отобрала у меня сына, а теперь ещё и внука хочет сделать чужим. Делает из моего мальчика какого‑то другого человека. Он стал говорить не своим голосом, а её. Разве это нормально?
Илья сидел рядом, руки скрещены, пальцы побелели. Я видела, как он разрывается между её взглядом и моим.
— Скажи им, Илюша, — мягко потянула его она, — как она тебе голову запудрила. Как ты ключи у родной матери забрал. Как выставил меня за дверь.
Он открыл рот… и застыл. Слова не выходили.
Я поняла, что если сейчас промолчу, меня сотрут в тонкий слой на этом старом ковре.
— Можно я скажу? — спросила я. Мой голос прозвучал удивительно спокойно, почти тихо. Но в комнате стало слышно, как кто‑то двигает стулом.
— Говори, — скрипнула она. — Всё равно все видят, кто тут сверху сидит.
Я выпрямилась.
— Я действительно много чего «отмыла» в нашем доме, — начала я. — Во‑первых, грязные тарелки, которые взрослый мужчина не считал нужным мыть. Потому что его всю жизнь учили: «Сынок, твоя задача — только учиться, остальное мама сделает». Я отмыла носки, которые годами валялись по углам, потому что «мальчика нельзя напрягать».
Кто‑то из родственников кашлянул, опустил глаза.
— Во‑вторых, я отмыла сопливые истерики, — продолжила я. — Те самые, которыми его привыкли добиваться желаемого. Стоило ему захотеть что‑то, что не вписывается в ваши представления, — слёзы, крики, скорые вызовы, врачей по знакомству. Вы приучили его, что любое его «хочу» опасно для маминого сердца. И он перестал хотеть.
Я чувствовала, как дрожат губы, но останавливаться было поздно.
— Я отмыла и долги, в которые вы его вогнали своими «тёплыми маминами советами»: купи то, подари это, помоги тем. А расплачиваться потом как‑нибудь. Я сидела ночами, считала копейки, чтобы нам было чем платить за жизнь. А вы в это время рассказывали всем, какая у вас щедрая душа.
Галина Петровна побагровела.
— Я отмыла ещё один слой грязи, — выговорила я. — Страх принимать решения без одобрения свыше. Вы годами внушали ему, что без вас он пропадёт. Что мир страшный, люди злые, а только мама знает, как правильно. Илья вырос мужчиной, который боится сделать шаг без звонка домой. Я не испортила вашего сыночка. Я просто хорошенько отмыла свой дом от его грязи, соплей и вашего влияния. И если вы называете «чужим человеком» мужчину, который впервые в жизни сам решает, где ему жить и кого любить, — значит, чужим он был для вас всегда.
В комнате повисла тишина. Часы на стене тикали так громко, будто били в набат.
Я поднялась.
— Сейчас внутри меня растёт наш ребёнок, — сказала я уже тише. — И я не позволю сделать из него ещё одного вечного «сыночка», который боится жить. Поэтому либо вы принимаете, что в нашу семью вы больше не лезете со своими ключами и слезами, либо вы действительно потеряете сына. Но не из‑за меня. Из‑за собственных рук.
Я почувствовала, как ладонь Ильи медленно находит мою. Его пальцы дрожали.
Он встал. Повернулся к матери. В глазах его было всё: и мальчишеский страх, и боль, и какая‑то новая, ещё неуклюжая твёрдость.
— Мама, — сказал он. — Лера права.
Он достал из кармана связку ключей, в которой ещё оставался старый, от её дверей.
— Возьми, — он положил их на стол перед ней. Металл глухо звякнул о клеёнку. — Это твой дом. А в наш ты больше не входишь без приглашения. И в наш брак тоже. Если придётся, я оформлю всё по закону, чтобы ты не могла вмешиваться. Я больше не маленький мальчик.
Она смотрела на него, как на чужого. Губы шевелились, но вместо слов вырвался только хриплый смешок.
— У меня больше нет сына, — тихо бросила она. — Забирайся со своей… — она бросила на меня взгляд, полный яда, — новой семьёй к чёрту.
Родственники задвигались, кто‑то попытался её успокоить, кто‑то смотрел на нас с осуждением, кто‑то — наоборот, с тайным облегчением. Но это уже не имело значения. В тот момент я видела только спину Ильи, выпрямившуюся странно гордо и по‑новому одиноко.
После этого началось тяжёлое похмелье. Галина Петровна перестала звонить, но через общих знакомых передавала одно и то же: «Для меня он умер». Родня разделилась: одни шептали мне в трубку, что я «перегнула палку», другие, неожиданно, поддерживали, тихим голосом признавая, что «кто‑то должен был это сделать».
Хуже всех было Илье. Ночами он ворочался, одеяло скомкано, подушка мокрая. То вскакивал, ругался на мать, вспоминая, как она ломала его решения. То садился на край кровати и шептал: «Я предатель… она одна меня растила… как я мог?..»
Раньше я бы кинулась его гладить, оправдывать мать, искать компромисс. Теперь — нет. Я устала быть в нашем браке тряпкой, которой вытирают чужие слёзы.
— Ты имеешь право злиться, — говорила я, наливая ему ночью воду. — Имеешь право чувствовать вину. Но давай не топить в этом нашу жизнь. У нас будет ребёнок. Ему нужен отец, а не вечный сын.
Я предложила план, сухой, почти деловой. Продолжать встречи с психологом. Наладить свои, а не мамочкины привычки в быту и деньгах. Переехать в другую часть города, подальше от её лестницы и шепчущих соседок.
Мы долго выбирали новое жильё. В итоге нашли небольшую, но светлую квартиру на окраине. Без ковров в цветочек, без старых сервантов с облупленной позолотой. Когда мы туда въехали, в воздухе пахло свежей краской и пустотой.
— Страшно, — признался он, стоя посреди голой комнаты с одним матрасом на полу. — Как будто сеть под ногами выдернули.
— Зато теперь падать мы будем только друг к другу, — ответила я. — А не к ней в объятия.
Мы снова устроили генеральную уборку. Только теперь — вместе. Он сам отодвигал шкаф, вытирал пыль, шутил, что «вот и первый мужчина на вашей уборке». Мы складывали в мешки вещи, которые тащили из старой квартиры по привычке, но за которыми не стояло ни одной нашей общей истории. Старый сервиз, подаренный Галиной Петровной нам «на будущее», ушёл в коробку для благотворительности. Я чувствовала, как вместе с каждым предметом отваливается ещё один чужой сценарий: как нам жить, как воспитывать детей, как «правильно» любить.
Прошло несколько лет. В новом доме теперь жили уже трое. Наш сын бегал по комнате в смешных коленкоровых штанишках, громко стучал деревянными кубиками. Илья, тот самый «сыночек», сам вставал к малышу по ночам, носил его по комнате, напевал вполголоса простые колыбельные. Сам садился со мной за стол и обсуждал, что и как нам покупать, куда откладывать, о каких мечтах стоит подумать вслух. Иногда он ошибался, тратил лишнего, забывал про обещания — но это были уже его ошибки. Наши. Не продиктованные чей‑то всевидящей маминой тенью.
Дом оставался не стерильным, а живым: на столе могли валяться детские карандаши, на полу — машинки. Но главное, чего в нём больше не было, — это чужой власти.
Однажды вечером, когда за окном падал мокрый снег, телефон снова показал её имя. Я долго смотрела на экран, сердце колотилось. Ответила.
— Лера… — голос у неё был старше, чем раньше, ломкий. — Я… хотела бы увидеть внука. Если ты… если вы не против.
Внутри меня ничего не взорвалось. Ни злости, ни торжества. Только спокойная, твёрдая ясность.
— Мы не против, — сказала я. — Но у нас есть условия. Короткие визиты. Никаких унижений. Никаких разговоров о том, «каким Илья был хорошим, пока я его не испортила». Если это произойдёт, мы прервём общение. Сможете так?
На том конце было долгое молчание.
— Попробую, — наконец выдохнула она.
В день её прихода я особенно долго проветривала квартиру. Пахло морозным воздухом и детским кремом. Сын строил башню из кубиков, Илья нервно поправлял рубашку.
Звонок. Я открыла дверь.
На пороге стояла Галина Петровна. Постаревшая, уменьшившаяся, с морщинами, которые уже не прятались под слоем пудры. В руках — не связка ключей, а скромный букет и пакет с какими‑то пирожками.
Она шагнула в прихожую и замерла. Её взгляд скользнул по нашим стенам, простой мебели, детским рисункам на холодильнике. Это был дом, в котором у неё никогда не было и не будет ключей.
Илья вышел из комнаты, не бегом, не виновато — спокойно. Подошёл, кивнул.
— Здравствуй, мама. Проходи. Познакомишься с внуком. Но по нашим правилам.
Она попыталась улыбнуться.
— Ты совсем… другой, — шепнула она. Видимо, хотела сказать свою старую фразу про «чужого человека», но слова застряли где‑то в горле. В этом доме её заклинания больше не работали.
Сын подошёл, спрятался за мою ногу, потом заинтересованно посмотрел на бабушку. Я следила за ними, словно со стороны. Я вдруг ясно поняла: я не отобрала у неё сына. Я вернула Илье право быть собой. А нашему ребёнку — шанс не прожить чужую жизнь.
Когда визит закончился и дверь за Галиной Петровной мягко закрылась, Илья повернулся ко мне. В его глазах не было больше того вечного мальчишеского страха. Только усталость и свет.
Он обнял меня крепко, уткнулся лбом в плечо.
— Спасибо, что отмыла мне жизнь, — тихо сказал он. Своим, наконец‑то своим голосом.
Я вдохнула запах его кожи, детского мыла, тёплого дома. Глядя на нашу неидеальную, но честную комнату, я знала: пыль ещё будет, ссоры ещё будут, недопонимания тоже. Но чужих рук в нашей душе больше не будет.
Дом останется чистым — не без пыли, но без чужой власти.