Был у меня приятель. Максим. Это имя, короткое и звонкое, как удар монеты о стойку бара, он носил как титул. Мы сидели в кафе, где воздух был стерильно чист, как в операционной. Он рассказывал о переезде, о биржевых опционах, о взлетевшем как ракета и рухнувшем как камень стартапе друзей. Говорил он чётко, с паузами в нужных местах, будто его речь была текстом с подчёркнутыми ключевыми фразами. Он поправил идеальный манжет на рубашке, от которого пахло не прахом, а дорогим паркетом и свежеотпечатанными деньгами.
— Слушай, а ты всё ещё в своей… коммуналке душ? — спросил он вдруг, оторвавшись от экрана телефона, который лежал между нами как молчаливый третий собеседник. В его голосе не было издевки. Была лёгкая, учёная отстранённость антрополога, нашедшего в джунглях племя, поклоняющееся старому холодильнику «ЗИЛ».
— Да, — кивнул я, вспоминая утренний грохот сковородок и вечный запах общего борща, в котором угадывалось двадцать разных рецептов. — Та же. Только трещина в потолке разрослась, стала похожа на Волгу на карте. И дети мячом стекло в двери выбили, теперь там картонка и скотч.
Он покачал головой, не осуждающе, а с тихим удивлением человека, который слышит, будто кто-то добровольно согласился топить печку дровами.
— Не понимаю, — признался он чистосердечно. — Это же кабала. Постоянный шум. Вечные чужие проблемы. Никакого личного пространства. Ты тратишь ресурсы — временные, эмоциональные, финансовые — на поддержание системы, которая тебя же и поглощает. Какая отдача?
Я помолчал, крутя в пальцах бумажную соломинку. Подумал о том, что вчера мой младший, семи лет от роду, сломал ключ в замке. Вечер расползся на томительные часы ожидания мастера, на ползание по полу в поисках обломков, на его испуганные глаза. И на странное, глубокое молчание, которое наступило потом, когда мы, уже впустив слесаря, сидели в накуренной кухне. Мальчишка прижался ко мне, и в его волосах пахло ветром с улицы и детским страхом. А когда всё закончилось, он уснул у меня на плече, и я долго сидел, боясь пошевелиться, чувствуя, как его доверчивое тепло проникает сквозь ткань рубашки.
— Отдача… — наконец сказал я, глядя куда-то мимо него. — Она бывает разная. Иногда это не дивиденды, а… тишина после бури. Ты же не считаешь рентабельность заката над панельными пятиэтажками?
Он улыбнулся, как взрослый улыбается ребёнку, высказавшему наивную гипотезу о мире.
— Закат — это красиво. Но я предпочту в это время закрыть дневную сделку. Красота не конвертируется.
Глава, в которой смерть оказывается плохим переговорщиком.
Конфликт, тихо тлевший годами, вспыхнул, как пожар в архивном хранилище, на поминках нашего общего университетского преподавателя, Андрея Петровича. Того самого, что заставлял нас учить наизусть Бродского и мог за чаем, заваренным в потрёпанном алюминиевом чайнике, говорить о Достоевском так, что мурашки бежали по коже.
В его тесной, заваленной книгами квартире теперь пахло не чаем и старыми страницами, а увядающими гвоздиками и человеческим горем, тяжёлым и влажным. Говорили тихо, вспоминали обрывками. И тут заговорил Максим. Он не встал, остался сидеть, отчего его слова прозвучали ещё отчётливей, как сухая трескотня в тишине.
— Андрей Петрович был блестящим умом, — начал он, и все облегчённо выдохнули: вот, сейчас будет хорошее слово. — Но его жизнь — это кейс о неверном распределении ресурсов. Потенциал, не конвертированный в социальный капитал. Труд, не оценённый рынком. Он вырастил три поколения студентов, но что он оставил материально? Эту квартиру? Книги, которые уйдут в макулатуру? Он был подобен мастеру, вырезающему шедевры на льду. Красиво. Глубоко. Но при первом же луче солнца — ничего.
В комнате воцарилась та тишина, что гудит в ушах. Вдова, Мария Семёновна, женщина, из лица которой всё сиюминутное, казалось, ушло в память о нём, оставив только мудрую усталость камня, медленно подняла на него глаза. Не с ненавистью. С бесконечной, всепонимающей печалью.
— Максим, — сказала она тихо, и её слова повисли в воздухе, как пылинки в луче света, — невесомые, но из которых сложен целый мир. — Андрей любил цитировать одну мысль. Что есть цена и есть ценность. Цену знают все. А ценность… — она обвела взглядом полные полки, нас, притихших, своё сидящее в углу дитя, взрослого уже, но сейчас похожего на потерянного мальчика, — ценность знают только те, кто любил.
Вы пришли сюда с калькулятором. Но здесь считают иначе.
Он не смутился. Он лишь наклонил голову, будто услышал любопытный, но ошибочный аргумент.
— Мария Семёновна, любовь — это аффект. Он недолговечен. А вот ипотека — факт. Что будет с вами, когда аффект пройдёт, а факт останется?
Это был не вызов. Это была попытка дискуссии с позиции неопровержимой логики. Он искренне не понимал, почему его цифры не работают здесь, в этой вселенной, где счёт ведётся на иные единицы. Конфликт был не в словах. Он был в самом методе восприятия мира.
Позже, анализируя тот разговор, я понял: что движет им? Страх. Не кричащий, а тихий, фоновый, как шум ноутбука. Страх зависимости. Страх оказаться в проигрыше из-за неправильно вложенных чувств. Его мир выстроен как крепость от этого страха. В нём всё можно измерить, взвесить, вернуть или продать. Любовь превращается в «партнёрство» с понятными условиями выхода. Дети — в «осознанное родительство» с графиком развивающих занятий. Даже смерть он готов обезвредить, обдумав свой «план на завершение жизни».
Он не чудовище. Он — идеальный продукт эпохи, где главная валюта — время, а главный грех — потратить его впустую. Нельзя сказать, что его выбор лишён мужества. В своём аскетическом рационализме есть своя суровая дисциплина. Но жертва приносится на алтарь, который никогда не ответит теплом.
А мы, «ортодоксы»? Мы — плохие бухгалтера. Мы постоянно делаем эмоциональные инвестиции с нулевой вероятностью окупаемости. Мы вкладываем годы в отношения, которые могут предать. Мы отдаём силы тем, кто, возможно, не оценит. Мы строим дом на песке чувств, зная, что может прийти шторм.
Но в этом банкротстве есть своя, дикая свобода. Ты уже не боишься потерять, потому что всё, что у тебя есть, — это и есть то, что ты готов потерять: любовь жены, смех детей, память об отце. Это хрупко. Это нерационально. Это безумно.
И вот он, горький парадокс: Максим, спасаясь от боли потерь, отказался от возможности обладать. А мы, соглашаясь на боль, получаем во владение целый мир — треснувший, несовершенный, пахнущий то пирогами, то болью, но наш. Когда он смотрит в будущее, он видит план, график, цифры. Когда смотрю я, я вижу неясные, но тёплые очертания: возможно, внук на коленях, возможно, общая с уже постаревшей женой немощь, возможно, просто тихий вечер и её рука в моей — морщинистая, знакомая до каждой прожилки.
Эпилог в виде незакрытых скобок.
Он позвонил недавно. Голос был ровным, но в нём появилась новая нота — не усталости, а какого-то недоумения.
— Слушай, был на конференции в Вене. Всё по высшему разряду. А вернулся — и пусто. Как будто не я ездил. Как будто смотрел шикарный, но чужой фильм.
— Может, потому что некому было рассказать? — рискнул я.
— Рассказать? Зачем? У меня есть соцсети, — он засмеялся, но смех сорвался. В трубке повисла тишина, дорогой междугородней тишины. — Странно. Всё есть. А чего-то… нет. И я не могу назвать это «чего-то» ни одним из своих терминов. Раздражает.
Мы попрощались. Я положил трубку и долго смотрел в окно. Напротив, на балконе, сосед Василий, электрик на пенсии, копался в своих ящиках с рассадой. Его жена вынесла ему стакан чаю. Они что-то говорили. Ссорились, наверное, о том, куда поставить помидоры — чтобы солнца больше было или чтобы с балкона не упали. Простой, немудрёный, вечный спор.
И я подумал: а ведь Максим и ему подобные — это тоже своего рода ритуалисты. Их обряды сложнее и бесчеловечнее: утренняя проверка почты, подведение итогов недели, поддержание личного бренда. Они тоже верят в свою магию — магию цифр, графиков, эффективности. Они тоже молятся своим богам — Успеху, Независимости, Оптимизации. Просто их боги холодные и не отвечают на молитвы теплом. А их храмы пустынны и прекрасны, как стеклянные небоскрёбы в воскресенье.
Кто прав?
Вопрос остаётся открытым. Как форточка в той самой коммуналке. Дует от неё иногда холодом. Но через неё врывается и запах весны, и крики детей со двора, и ощущение, что ты — не одинокий остров в океане рациональности, а часть большого, шумного, неуклюжего, живого материка. И этот материк, при всех его неудобствах, почему-то не хочет тонуть. А я, слушая этот шум жизни через форточку, смотрю на трещину-Волгу на потолке и понимаю, что это не изъян, а река. Моя река.
А что выберете вы: безупречный остров или живой материк? Пишите в комментариях — располим спор не на шутку!
Ставьте лайк, если тронуло до мурашек, и срочно подписывайтесь на канал «Свиток семи дней»
здесь всегда есть о чём пошептаться на кухне за чаем.
Делитесь статьёй со всеми, кто считает счастье, а не деньги!