Найти в Дзене
Кладбище страшных историй

Чужое имя

Марина перестала различать, где вечер, а где утро. В комнате всё время стоял один и тот же свет: жёлтый, ламповый, пыльный, как в старом подъезде. Он не грел, а лишь подчёркивал усталость — под глазами, в плечах, в дрожи рук. Младенец плакал. Плакал так, будто у него внутри не грудь и лёгкие, а натянутая струна, которую кто-то дёргал снова и снова. Крик начинался с тихого всхлипа, затем нарастал, переходил в захлёбывающийся визг и заканчивался долгим, сиплым выдохом — чтобы через секунду начаться вновь. Марина носила его по комнате, считая шаги, чтобы не сойти с ума. Шесть шагов до окна. Поворот. Пять до кроватки. Назад. Половица у шкафа скрипела — она запомнила это и старалась на неё не наступать, будто дом мог рассердиться. Пахло прокисшим молоком, детским кремом и её собственным потом. Иногда — подгузниками, иногда — остывшим чаем, который она наливала машинально и забывала выпить. Запах сна тоже был — призрачный, недостижимый, как обещание. «У всех так?» — думала она. В интернете п

Марина перестала различать, где вечер, а где утро. В комнате всё время стоял один и тот же свет: жёлтый, ламповый, пыльный, как в старом подъезде. Он не грел, а лишь подчёркивал усталость — под глазами, в плечах, в дрожи рук.

Младенец плакал.

Плакал так, будто у него внутри не грудь и лёгкие, а натянутая струна, которую кто-то дёргал снова и снова. Крик начинался с тихого всхлипа, затем нарастал, переходил в захлёбывающийся визг и заканчивался долгим, сиплым выдохом — чтобы через секунду начаться вновь.

Марина носила его по комнате, считая шаги, чтобы не сойти с ума. Шесть шагов до окна. Поворот. Пять до кроватки. Назад. Половица у шкафа скрипела — она запомнила это и старалась на неё не наступать, будто дом мог рассердиться.

Пахло прокисшим молоком, детским кремом и её собственным потом. Иногда — подгузниками, иногда — остывшим чаем, который она наливала машинально и забывала выпить. Запах сна тоже был — призрачный, недостижимый, как обещание.

«У всех так?» — думала она.

В интернете писали: колики, адаптация, просто пережить. Там всё было аккуратно, с улыбчивыми фотографиями и советами «поспать, когда спит ребёнок». Марина смотрела на эти слова и чувствовала злость — тупую, вязкую. Он не спал. Никогда.

Иногда он затихал, и тогда наступала тишина — такая хрупкая, что Марина боялась дышать. Она сидела, замерев, слушая собственное сердце, и молилась, чтобы этот миг длился хоть немного дольше.

И именно в эти моменты снизу начиналось.

Сначала — стук по батареям. Глухой, тяжёлый, будто кто-то бил кулаком изнутри дома. Не яростно — нет. С раздражённой настойчивостью. С паузами. Как напоминание: мы слышим.

Марина вздрагивала каждый раз. Ребёнок морщился, вскидывал руки — и плач возвращался, ещё громче, ещё отчаяннее.

— Тише, тише… — шептала она, сама не веря, что это может помочь.

Стук усиливался.

Иногда, когда младенец наконец выматывался и засыпал у неё на плече, батареи вдруг замолкали. И почти сразу — из-под пола, из самой глубины дома, раздавался звук.

Крики чаек.

Не грохот записи, не резкий шум. Протяжные, надсадные, будто птицы кружили прямо под потолком. Крик резал воздух, дрожал, проникал в тело. Ребёнок дёргался и начинал плакать так, словно его облили холодной водой.

Марина сидела на полу и смотрела в пустоту.

Ей казалось — это специально.

Будто кто-то снизу ждал именно тишины. Будто ей не позволяли отдыхать. Будто их обоих — её и ребёнка — кто-то медленно раскачивал, проверяя, сколько они выдержат.

Дом жил своей жизнью. За стеной кашлял сосед. В подъезде хлопала дверь. Пахло варёной капустой и старым линолеумом. Утром Марина выходила гулять с коляской, улыбалась другим матерям и кивала им, будто они были частью нормальной, правильной жизни.

Но стоило вернуться — крик начинался снова.

Соседка снизу всегда была… никакой.

Марина поймала себя на этом слове и поморщилась. Не злой, не доброй, не скандальной — просто пустое место, прореха в доме. Одинокая пожилая женщина, замкнутая, неразговорчивая. Таких в старых домах полно: живут тихо, копят пакеты, выносят мусор в одно и то же время, словно по расписанию.

И всё же теперь, лежа без сна и слушая, как ребёнок сопит между приступами плача, Марина вдруг начала вспоминать.

Как во время беременности, ещё тогда — счастливой, наивной — она иногда замечала в окне силуэт. Тёмный, неподвижный. Казалось, кто-то просто стоит в комнате и смотрит как она гуляет. Марина тогда отводила взгляд — не из страха, а из вежливости. Чужое окно, чужая жизнь.

В подъезде эта женщина появлялась бесшумно. Марина могла идти к лифту и вдруг ощущать присутствие — словно воздух становился гуще. Соседка стояла чуть в стороне, опустив глаза, никогда не здоровалась, никогда не смотрела прямо. Но Марина почти физически чувствовала её взгляд — скользящий, боковой, цепкий.

Странно, что раньше это не казалось странным.

Теперь же мысли о ней лезли в голову сами, без приглашения. Как навязчивый мотив, который невозможно выбросить из памяти.

Марина вспомнила Игоря — и в груди болезненно защемило.

Он ушёл за две недели до родов. Просто собрал вещи, не глядя на неё, и сказал, что больше не может. Что ему душно. Что всё это — ошибка. Его голос был чужим, злым, как будто слова произносил не он, а кто-то через него.

Они жили в этой квартире пять лет. Пять спокойных, обычных лет. Ссорились, мирились, копили на отпуск, долго — слишком долго — пытались забеременеть. Когда наконец получилось, Игорь смеялся и носил её на руках. Целовал живот. Говорил с ним по вечерам.

А потом — словно щёлкнуло.

За два, может, три месяца до родов он стал раздражительным, резким. Его злили мелочи: звук воды, шаги соседей, скрип лифта. Он плохо спал, часто сидел ночью на кухне в темноте. Однажды Марина услышала, как он говорит сам с собой — шёпотом, сбивчиво. Когда она вошла, он вздрогнул так, будто его поймали на преступлении.

Она тогда списала всё на стресс.

Теперь — нет.

Отец жил в другом городе, почти не вставал с постели. Мама умерла несколько лет назад — быстро, тихо, будто стёрли ластиком. У Марины осталась квартира, старые фотографии и ребёнок на руках.

Ребёнок, у которого до сих пор не было имени.

Государство напоминало о себе сухими письмами. Срок подходит к концу. Нужно оформить документы, вписать имя, поставить точку. Ей дали время — немного, но дали.

Имя не приходило.

С Игорем они договорились заранее: Иван. Простое, крепкое, как старая дверь. Имя с корнями. Теперь оно лежало в голове мёртвым грузом. Назвать так — будто привязать ребёнка к человеку, который ушёл. К прошлому, которое больше не работало.

Марина смотрела на сына и чувствовала странное отчуждение.

Будто имя — это не просто слово. Будто, назвав его неправильно, она сделает что-то необратимое.

Будто кто-то уже ждёт, какое имя она выберет.

Снизу глухо стукнула батарея.

И Марине показалось — на этот раз удар был не злым.

Он был довольным.

Сначала чайки поселились в тишине.

Марина могла стоять у раковины, мыть бутылочку, когда вдруг — крик. Короткий, резкий, как царапина по стеклу. Она вздрагивала, оборачивалась к окну — двор был пуст. Ни неба, ни моря, только серая коробка соседнего дома и бельё на балконах.

Потом чайки стали жить в шуме.

В лифте — между скрежетом тросов.

На улице — поверх гудков машин.

В магазине — сквозь голоса людей.

Иногда ей казалось, что плачет не ребёнок, а они. Что его крик — это продолжение их крика, только человеческое, слабое, беспомощное.

Она перестала спать совсем.

От недосыпа мир стал плоским, как декорация. Лица людей — не лица, а маски. В отражении витрин она всё чаще видела не себя, а тёмный силуэт за плечом. Повернёшься — никого. Снова смотришь в стекло — и кажется, что кто-то не успел уйти.

Однажды ночью она увидела соседку в зеркале.

Марина стояла в ванной, качая ребёнка, и на секунду подняла глаза. В отражении, позади неё, у двери, стояла сухая фигура в тёмном. Голова чуть наклонена, руки сложены, как у человека, который долго ждёт.

Марина закричала.

Обернулась — никого. Только собственный крик, ударившийся о кафель, и младенец, захлёбывающийся плачем.

После этого она начала спрашивать соседей.

Сначала осторожно. Потом — отчаянно.

— Вы не слышите? — говорила она женщине с третьего этажа. — По ночам… чайки. И стуки.

Та смотрела с недоумением, потом — с сочувствием.

— Девочка, я слышу только твоего малыша. Он у тебя… громкий.

— Но снизу… — Марина чувствовала, как голос срывается. — Она специально. Ждёт, когда он замолчит, и…

— Да что ты? Специально?

Соседи переглядывались. Кто-то пожимал плечами. Кто-то отводил взгляд. В их глазах появлялось что-то новое — осторожность. Та самая, с которой смотрят на людей, за которых начинают переживать слишком сильно.

— Там тихо, — сказали ей. — Очень тихо. Она же ну... как привидение...

Это было хуже всего.

Не отрицание. Не агрессия.

А уверенность.

Марина выходила из разговоров с ощущением, что пол стал мягким, будто из глины. Что дом — не дом, а что-то живое, и он постепенно её переваривает.

Про старушку она узнала случайно. В очереди к лифту.

— У неё сын был, — сказала женщина с авоськой. — Давно. Лет двадцать назад. Умер во сне. Младенцем. Нашли утром.

Марина почувствовала, как по спине пошёл холод.

— С тех пор она… не такая, — продолжили ей тихо. — Замкнулась. Ни с кем не общается. Живёт одна.

Младенец на руках Марины зашевелился и вдруг резко закричал — так, что женщина вздрогнула.

— Бедная ты, — сказала она уже другим тоном. — Тяжело тебе.

Марина кивнула.

Но внутри всё сжалось в тугой узел.

Сын. Младенец. Умер во сне.

Теперь Марина боялась всего.

Боялась тишины — потому что в ней всегда появлялись чайки.

Боялась сна — потому что вдруг он не проснётся.

Боялась зеркал — потому что не была уверена, кто в них смотрит.

И больше всего она боялась мысли, которая становилась всё настойчивее:

А что, если соседи правы?

Что, если чайки — только у неё в голове.

Что, если батареи не стучат.

Что, если всё это — она сама.

Но каждую ночь, когда ребёнок замолкал, снизу всё равно раздавался звук.

Тихий. Радостный.

Как хлопанье крыльев.

Вечер был неправильным.

Марина поняла это не сразу. Она мыла посуду — медленно, почти медитативно, — и вдруг поймала себя на мысли, что слышит капли воды, а не плач. Обычные звуки: скрип губки, тихий гул холодильника, далёкий шум машин за окном.

Ребёнок не кричал.

Мысль была такой чужой, что Марина замерла с тарелкой в руках. Постояла. Прислушалась. Сердце заколотилось — не от радости, от страха. Тишина после недель крика казалась ловушкой.

Она выключила воду. Шагнула в комнату, стараясь ступать мягко, будто боялась разбудить сам воздух.

Малыш лежал в кроватке спокойно. Глаза были открыты. Он не плакал, не хныкал — просто смотрел на неё внимательно, сосредоточенно, как будто изучал.

Марина почувствовала, как что-то внутри ломается.

Ей отчаянно хотелось прижать его к себе, вдохнуть его тёплый, молочный запах, убедиться, что он настоящий. Но она боялась. Боялась нарушить этот хрупкий, почти священный покой.

Она опустилась на колени рядом с кроваткой. Медленно, осторожно просунула руку между прутьев и коснулась его пальчиков. Он не отдёрнул руку. Не закричал.

Тогда она впервые за долгое время посмотрела на него.

Голубые глаза — чистые, глубокие, совсем не детские. Тёмные, длинные ресницы. Маленькая родинка на щеке — она раньше её не замечала, или не позволяла себе замечать. Его лицо было спокойным, почти серьёзным, будто он знал что-то важное и терпеливо ждал.

-2

Слёзы потекли сами.

Марина плакала тихо, без звука, чтобы не спугнуть момент. Так они и остались — она на полу, он в кроватке, соединённые тонкой нитью прикосновения.

Она не заметила, как уснула.

Проснулась не от плача.

Проснулась от крика чайки.

Резкого, близкого, будто птица закричала прямо над ухом. Марина вздрогнула всем телом, но не закричала — привычка быть тише собственной тени въелась в неё глубже страха.

Она медленно повернула голову к кроватке.

Сын спал.

И над ним — парило чёрное облако.

Не дым. Не тень. Что-то густое, живое, колышущееся, как пар над горячей водой, вырвавшейся из прорванной трубы на морозный асфальт. Оно медленно меняло форму, пульсировало, словно дышало.

Марина открыла рот, пытаясь закричать.

Звук не вышел.

Крик застрял в горле, стал болью, стал холодом. Она смотрела, не в силах пошевелиться, как облако медленно наклонилось — и начало входить в ребёнка через чуть приоткрытый ротик. Осторожно. Почти ласково.

Младенец дёрнулся.

И закричал.

Тем самым криком. Знакомым. Бесконечным.

Краем глаза Марина увидела силуэт в дверном проёме.

Женский. Сгорбленный. Неподвижный.

Она не видела лица — только ощущала улыбку.

Мысль вспыхнула ясно, без слов, как приговор:

Кто-то хочет забрать моего сына.

В голове кричали чайки.

Не снаружи — внутри. Они били клювами по черепу, рвали мысли, скользили когтями по памяти. Марина зажала уши ладонями, прижала их к голове, будто могла удержать мозг, не дать ему рассыпаться. Но крик был в ней, и спрятаться от него было невозможно.

Силуэт приближался к кроватке.

Медленно. Уверенно. Как тот, кто никуда не торопится.

Сквозь визг птиц Марина услышала голос. Старый, сухой, скрипучий, словно его вытаскивали из глубины колодца:

— Серёженька… мой Серёженька… вернись…

Слова ломались, путались, переходили в что-то чужое, не похожее на язык. Белиберда, шепот, слоги, которые резали слух. Дом дрожал, стены будто подались внутрь, сжимаясь вокруг них.

Марина поняла: если она не встанет сейчас — всё кончено.

Она сорвалась с места.

Силуэт оказался настоящим.

Не тенью. Не призраком. Старуха была здесь — сухая, живая, с впалыми щеками и глазами, горящими больной радостью. Они столкнулись у кроватки, и Марина закричала — впервые за долгое время громко.

Старуха была невероятно сильной.

Она швыряла Марину, как тряпичную куклу — в стену, в шкаф, на пол. В голове звенело, перед глазами плыло, но Марина вдруг поняла — ясно, до боли:

Вот почему она не дала имя.

Вот почему слово не шло.

Вот почему внутри всё сопротивлялось.

Это была не её пауза. Это была чужая рука.

Старуха уже прижимала мальчика к себе.

— Мой… — шептала она. — Я назвала… Серёжа…

И в этот момент что-то в Марине встало на место.

Иван.

Не прошлое. Не Игорь.

Корень. Основание.

Имя, которое держит.

— Нет, — выдохнула она, поднимаясь на ноги. — Это мой сын.

Мальчик кричал — отчаянно, зло, будто и он сопротивлялся из последних сил.

— Убери руки от моего сына!

Старуха улыбнулась — широко, страшно.

— Мой сын… мой Серёженька…

— НЕТ! — Марина сорвалась вперёд. — Это мой ребёнок. И его зовут Иван!

Она рванула крестик с груди — серебряный, потёртый, мамин — и, не думая, вонзила его старухе в глаз.

Крик разорвал квартиру.

Марина выхватила плачущего ребёнка, прижала его к себе и вжалась спиной в стену. Вихрь рвал воздух, старуха визжала, извивалась, ползла — уже не человек, а что-то иное, тёмное, скулящее, — и исчезла за порогом.

Стало светлее.

Тише.

Марина дрожала, прижимая сына к груди.

— Ваня… Ванечка… всё… всё… тише…

Она поцеловала его в лоб.

И он замолчал.

Открыл глаза. Смотрел внимательно. Спокойно.

С хрипом, словно из глубины лёгких, из него вышло чёрное облако — тонкое, рваное — и растворилось в ночи.

Утром сказали, что соседка снизу умерла. Сердце.

Единственное, что всех смутило — серебряный крестик в глазу. Но решили: агония, старость, безумие. В её квартире не нашли ни следов взлома, ни борьбы.

Марина молчала.

Они с Ваней стали жить как обычные люди. Он плакал — но как плачут младенцы. Спал. Улыбался.

Через время вернулся Игорь.

В любом другом случае она бы захлопнула дверь. Но теперь она знала, она сама видела: последние месяцы были тяжелыми для всех. Во всем был виноват чертов крик чаек...