Найти в Дзене
Фантастория

Беги догоняй свою драгоценную мамашу пока поезд не ушел окончательно раз ты такой маменькин сынок и жить без её юбки не способен

В нашей Империи матерям дозволено всё. Они правят городами, армиями и даже снами своих детей, а мы ещё благодарим их за это, склоняясь до каменных плит. Моей матерью была Верховная Мать Эллина. Для всех остальных — полубогиня. Для меня — холодная тень, от которой не спрячешься даже в собственной голове. Тем утром площадь перед цитаделью пахла копотью, горячим железом и благовониями, от которых першило в горле. Эфирный поезд «Последний ход» стоял у платформы, сияя, как живая молния, заключённая в сталь. Люди теснились, падали на колени, шептали молитвы Матерям, вытягивали к моей матери руки, словно она могла одним взглядом очистить им совесть. Она шла мимо меня медленно, как по трону, в длинном тёмно-синем покрывале, усыпанном серебряными знаками. Лёгкий запах её духов — морозный жасмин и ладан — ударил в память так резко, что я снова почувствовал себя мальчишкой, прячущим лицо у её пояса. — Ты останешься здесь, Леон, — сказала она негромко, даже не повернув ко мне головы. — Генерал Хар

В нашей Империи матерям дозволено всё. Они правят городами, армиями и даже снами своих детей, а мы ещё благодарим их за это, склоняясь до каменных плит.

Моей матерью была Верховная Мать Эллина. Для всех остальных — полубогиня. Для меня — холодная тень, от которой не спрячешься даже в собственной голове.

Тем утром площадь перед цитаделью пахла копотью, горячим железом и благовониями, от которых першило в горле. Эфирный поезд «Последний ход» стоял у платформы, сияя, как живая молния, заключённая в сталь. Люди теснились, падали на колени, шептали молитвы Матерям, вытягивали к моей матери руки, словно она могла одним взглядом очистить им совесть.

Она шла мимо меня медленно, как по трону, в длинном тёмно-синем покрывале, усыпанном серебряными знаками. Лёгкий запах её духов — морозный жасмин и ладан — ударил в память так резко, что я снова почувствовал себя мальчишкой, прячущим лицо у её пояса.

— Ты останешься здесь, Леон, — сказала она негромко, даже не повернув ко мне головы. — Генерал Хард проследит, чтобы ты, наконец, стал взрослым.

Хард стоял позади, словно каменная стена в доспехах. От него пахло оружейным маслом и сухим потом. Он ответил коротким кивком, но в его морщинистом лице мелькнула упрямая радость: наконец меня отрывают от её юбки.

Я открыл рот, чтобы попросить её взять меня с собой, но взгляд Эллины скользнул поверх моей головы, туда, где ревела толпа. Я исчез для неё, как тень при ярком свете.

Когда она ступила на подножку вагона, кто‑то в толпе выкрикнул, громко, с издёвкой, так что звук, казалось, ударил мне прямо в затылок:

— Беги, догоняй свою драгоценную мамашу, пока поезд не ушёл окончательно! Раз ты такой маменькин сынок и жить без её юбки совершенно не способен!

Смех прокатился по площади, как волна. Я почувствовал, как к щекам приливает жар, а ноги предательски замирают. Я действительно не двинулся с места. Не побежал. Только смотрел, как «Последний ход» набирает силу, как эфирные дуги обвивают колёса, как моя мать даже не оборачивается.

В ту ночь стены цитадели дышали холодом. Камень отдавал сыростью и старой гарью. Генерал Хард запер меня в моей комнате «для моего же блага», как он сказал, и забрал ключ. Но замки в этом доме знали меня хуже, чем собственная мать: я давно научился выходить в коридор через узкую нишу за шкафом.

Я бродил по тёмным галереям, слушая, как гулко отзываются шаги. И вдруг услышал другие голоса — глухие, напряжённые. Они доносились из старой оружейной под башней.

Я прижался к щели между дверью и косяком. Внутри коптила одна единственная лампа, и дым от неё пробивался наружу, пахнуя прогорклым маслом.

— …подрыв на перевале, — шептал один. — Сойдёт как несчастный случай. Никаких следов.

— Маршрут не меняют, я проверял, — ответил другой, сиплый. — Верховная Мать упряма, как все они. Пойдёт, куда запланировано. Значит, и ляжет там.

Сердце у меня ухнуло. Я прижался щекой к холодному камню, стараясь дышать тише.

— Главное — добраться до защитных контуров на линии, — продолжал первый. — Чертежи у гарнизона. Без них не подберёмся.

Я случайно задел плечом бронзовое кольцо на двери. Оно звякнуло, как удар колокола. Внутри голоса оборвались.

— Кто там?!

Я рванулся прочь, босые ступни шлёпали по камню, дыхание свистело в горле. Я не помню, как добрался до своей комнаты и ввалился внутрь, прижавшись спиной к двери. Только запах пыли и старых книг успокаивал: здесь меня пока не достанут.

Утром я всё рассказал Харду. Каждое слово давалось тяжело, как признание в трусости.

Он слушал молча, опираясь руками о стол в своём кабинете. На столе лежали карты железных путей, и на одной из них ярко-красной нитью был обведён путь «Последнего хода».

— Значит, ты подслушивал разговоры в закрытых помещениях, — протянул он. — Это хотя бы похоже на шаг к самостоятельности, мальчик.

— Они хотят убить её, — перебил я. Голос предательски сорвался. — Мы должны отправить вестника, изменить маршрут, остановить поезд…

Хард выпрямился. В его взгляде не было ни жалости, ни удивления — только усталость.

— Должны? — медленно переспросил он. — Ты ничего никому не должен, кроме себя самого. Слушай внимательно, Леон. Если где‑то и есть заговор, то это дело Совета Матерей, охраны, кого угодно, но не твоё. Твоё место — здесь.

— Моё место — рядом с ней! — вырвалось у меня.

Он усмехнулся так, будто я его оскорбил.

— Твоё место, парень, давно прилипло к её подолу. Я всю жизнь наблюдаю, как из тебя делают послушную тень. Хватит. Забудь об этом. Никаких вмешательств, никаких самовольных вылазок. Это приказ.

Когда он произнёс последнее слово, воздух в комнате стал вязким. Приказ. Я привык слушаться. С детства мне твердили: повинуйся матери, повинуйся её людям — в этом твоё спасение.

Но в ту ночь, сидя в темноте своей комнаты, я чувствовал только одно: если я останусь, её просто не станет. И вместе с ней исчезнет последняя опора, какой бы жестокой она ни была.

Я долго вертел в руках маленький эфирный кристалл — материнский подарок. Он мягко светился, согревая ладонь, пах чем‑то острым, как воздух перед грозой. Я почти вызвал её, почти прижал кристалл к губам, но остановился. Слова Харда зудели в памяти: «тень», «подол».

Я выбрал другое.

Взломать кабинет генерала оказалось легче, чем бросить вызов его взгляду. Старый ключ у меня был ещё с детства, когда Хард учил меня читать карты. Замок щёлкнул тихо, как чья‑то уступка.

На столе лежали те самые чертежи: линии рельсов, ветви запасных путей и, отдельно, схема экспериментального сухопутного локомобиля, спрятанного в нижнем ангаре. Машина, способная идти параллельно железной дороге, не привязанная к рельсам до конца.

— Я знала, что ты не усидишь, — прошипела из тени голосом Касса.

Она вышла из угла, где сливалась с мраком, в кожаной куртке, пахнущей конским потом и сталью. Рыжие волосы выбивались из под повязки, глаза смеялись, хотя рот был жёстко сжат.

— Наёмница, воспитанная императорскими монастырями, — когда‑то представил её Хард, когда поручил ей тренировать меня. Теперь она стояла на его месте — рядом со мной, а не напротив.

— Поможешь? — спросил я.

— Заплати потом, — отрезала она. — А сейчас бери чертежи и веди.

Орри ждал нас внизу, в ангаре, среди запаха масла и горячего металла. Он был ниже меня ростом, широкоплечий, с ожогами на руках. Говорить он не мог, но его глаза были разговорчивее любых слов. Он показал большой палец и ткнул в локомобиль — тяжёлую машину на стальных колёсах с гибкими лапами, способными цепляться за камень.

Когда Орри запустил механизм, гул ударил в грудь, как сердцебиение гиганта. Эфирные дуги пробежали по корпусу, воздух наполнился запахом озона и угольной пыли. Касса усмехнулась и легко вскочила на площадку. Я, дрожа, занял место у бокового поручня.

Мы вырвались из цитадели в предрассветный сумрак. Небо было тяжёлым, свинцовым, где‑то далеко гремело. Параллельно основной линии тянулась старая дорожная ветка, каменистая, изломанная. Локомобиль прыгал по ней, как зверь по склону.

Первые разорённые селения мы увидели к полудню. Холодный ветер разносил по пустым улицам сухие листья и обрывки серых лент — материнских знаков, которыми отмечали дома, отдавшие своих детей на «вознесение». Двери были распахнуты, в очагах давно выстыл пепел.

У одного крыльца сидел старик. Его глаза были пустыми, как выбеленные кости.

— Мать забрала всех, — прошептал он, даже не глядя на нас. — Сказала: они станут светом Империи. А мне оставила тишину.

Я смотрел на эти выцветшие ленты и впервые ясно понял: власть моей матери — это не только блеск площадей и сияние эфира. Это ещё и пустые дома, и старики, разговаривающие с ветром.

На привале я, наконец, решился. Прижал к ладони эфирный кристалл и шепнул её имя. Воздух вокруг загустел, зазвенел, будто хрусталь, по которому провели ногтем.

— Сын, — донёсся до меня её голос, далёкий и ясный, как колокольный звон в мороз. — Ты нарушил приказ Харда.

— Мама, — я впервые за много лет назвал её так вслух, и от этого слова внутри что‑то хрупнуло. — На твой поезд готовят нападение. Я слышал. Прошу, останови состав, измени маршрут. Я еду навстречу, мы…

С каждой моей фразой кристалл в ладони холодел. Её молчание было тяжелее упрёков.

— Ты должен был остаться в цитадели, — наконец ответила она. — Там твоё место. Останься, сын — твоё место у моего подола, а не на рельсах войны.

Связь оборвалась так резко, будто кто‑то вырвал у меня из рук кусок сердца. Кристалл потемнел, оставив лишь слабый след тепла.

— Что сказала богиня? — усмехнулась Касса, жуя сухую лепёшку.

— Что я всё ещё ребёнок, — ответил я. И услышал, как дрогнул мой собственный голос.

Дальше нас ждали заставы. На одной из станций, где мы вынуждены были пополнить запас топлива, нас окружили солдаты в материнских знаках на плечах. Узнав моё лицо, они сначала вытянулись в струнку, а потом смех разрезал строевой шорох.

— Смотрите‑ка, сам сын Верховной Матери, — протянул один. — Маменькин сынок сел на железного коня. Бежит догонять драгоценную мамашу?

— Пока поезд не ушёл окончательно, — подхватил другой, и вся смена расхохоталась.

Эти слова снова впились в меня, как шипы. Я хотел крикнуть, что еду не за её благословением, а за её жизнью. Но язык прилип к нёбу. Я только бросил на солдат такой взгляд, что они на миг осеклись. И всё же, провожая нас, напевали: «маменькин сынок, маменькин сынок…»

Мы прорывались дальше — через бурю, когда небо рвало молниями, а локомобиль подбрасывало на камнях; через обвал, где грохот падающих валунов заглушал собственные мысли; через ущелье, в котором жили эфирные духи. Они выходили из тумана, холодные, прозрачные, шептали мне материнским голосом: «Останься… Останься…» Касса рубила по пустоте клинком, Орри крутил регулировочные круги, усиливая защитный контур. Запах серы и озона щипал глаза, но мы проскочили.

Где‑то в этих бегах мы перехватили посыльных заговорщиков — троих всадников с чёрными повязками. Касса действовала быстро: два удара рукоятью по голове, один выстрел из сигнального револьвера в воздух для устрашения. Они разбежались, оставив нам кожаную сумку.

Внутри оказались депеши. На одной из них — знакомая печать Верховной Матери, тонкая вязь её подписи. Маршрут «Последнего хода» был подтверждён ею лично. Внизу — маленькая приписка чужой рукой: «Угроза подтверждена, настоятельно рекомендуется изменить линию». А рядом — её резкая пометка: «Маршрут оставить прежним».

Мне стало холодно, как в ледяной купели. Значит, она знала. Знала о возможной гибели — своей, свиты, сотен людей. И всё равно выбрала тот же путь.

— Может, она уверена в своей неуязвимости, — пробормотала Касса. Но даже её голос лишился обычной насмешки.

Мы догнали поезд на перевале, ближе к ночи. Перевалочная станция-призрак стояла на краю пропасти. Когда‑то здесь кипела жизнь, теперь же — лишь пустые здания с вывалившимися рамами, ржавая вывеска, раскачивающаяся на ветру, и колокол, давно лишённый языка. Пахло плесенью и старой сажей.

«Последний ход» уже стоял у дальней платформы, сияя в сгущающемся мраке, как огромная светящаяся змея. Вагоны дрожали от внутренней силы, эфирные контуры пульсировали. Я видел в проёмах окон силуэты — охрана, слуги, может быть, сама Эллина, но различить было невозможно.

Мы подогнали локомобиль к противоположной стороне. До поезда оставалось меньше десятка прыжков. Я уже собирался броситься вперёд, кожа зудела от предвкушения, когда состав дёрнулся. Раздался протяжный гудок, от которого дрогнули стёкла заброшенных домов.

Я побежал. Камни под ногами осыпались. Пальцы на миг ухватили холодное железо поручня, но локомотив рванул вперёд, и я соскользнул, ударившись о шпалы. В рот набился песок, ладони ободрались до крови, запах пыли смешался с железом моей собственной крови.

Я лежал и смотрел, как «Последний ход» уходит в темноту, а его огни один за другим гаснут в горном тоннеле.

Кто‑то положил руку мне на плечо. Орри. Его пальцы были в мазуте и масле, тёплые и крепкие. Он ничего не сказал — не мог. Вместо этого он побежал к старой сигнальной будке у края платформы.

Внутри всё было покрыто толстым слоем пыли. Старые эфирные контуры заржавели, но ещё хранили в себе слабый ток. Орри ловко подключил к ним свои приборы — маленькие медные шестерёнки, кристаллы на тонких цепочках. Воздух в будке наполнился мягким гулом, пахло раскалённой медью и озоном.

Эфирные линии станции были связаны с линиями поезда. Я чувствовал это, как чувствуют родных по крови. Через пальцы Орри, через его хитрые устройства побежали огни. На стене ожила карта маршрута, прорезанная светящимися узорами.

Орри жестом позвал меня ближе и, не найдя чистого места, начал писать прямо пальцем по запотевшему стеклу: «Не покушение. Ритуал».

Я не сразу понял. Он расширил схему: точки городов, узлы детских приютов Матерей, линии, сходящиеся к маршруту «Последнего хода». Каждый будущий «несчастный случай», каждая возможная жертва складывались в узор, похожий на гигантскую материнскую эмблему.

Кристалл в моей ладони вспыхнул сам собой. Перед глазами мелькнули видения: дети по всей Империи, стоящие на коленях, к их головам тянутся тонкие светящиеся нити. Все нити сходятся в одну фигуру — высокую, в тёмно-синем покрывале, с лицом моей матери. Поезд несётся навстречу вспышке, как жертвенный нож к горлу.

Я понял. Это не заговор против неё. Это её собственное заклинание. Она выбрала путь так, чтобы через «несчастный случай» связаться с сознаниями всех детей страны и стать вечной Матерью-Империей. Не просто правительницей — самим дыханием зависимости.

А я…

Картина переменилась. Я увидел мальчика — себя, маленького, у её ног. Нить от его груди была толще и ярче других, уходила прямо в сердце ритуального узора.

Я был ключом. Воспитанным у её юбки, приученным к вечному поклонению, созданным, чтобы навсегда замкнуть на ней любовь и покорность всех сыновей и дочерей.

Меня затошнило. Я отшатнулся от стены, словно от раскалённого железа.

Касса смотрела на меня серьёзно, без своей обычной ухмылки.

— Ну что, маменькин сынок, — тихо сказала она. — Всё ещё хочешь её спасать?

Я вытер ладонью кровь с губ, чувствуя солёный вкус и запах ржавчины.

— Нет, — ответил я, и в этом слове не осталось мальчишки. — Я догоню её, чтобы впервые в жизни встать против её воли.

Эфирный гул станции усилился, будто сама земля прислушивалась к моей клятве.

Локомобиль выл, как раненый зверь. Ночь рвалась на клочки жёлтым светом фар. В лицо бил холодный ветер с запахом сырой скалы и горелого масла. Орри вцепился в рычаги так, что костяшки пальцев побелели, Касса сидела позади, держась за борт и за меня одновременно.

Высоко слева, над чёрной пустотой ущелья, полз «Последний ход». Окна мягко светились, будто это не мчасшийся в пропасть поезд, а уютный дом, плывущий в небе. Я видел его, как в детстве видел материнскую тень за дверью: нескоро, недосягаемо, но всё равно единственную.

— Ещё немного, — крикнул Орри, перекрывая вой мотора. — У виадука он сбросит ход, иначе мост не выдержит!

Старинный каменный виадук показался неожиданно: белёсые арки над бездной, железо рельсов блестит, как лезвие. Поезд уже лез на него, мерно дрожа, и я ощутил под собой глухой отклик — через камень, через воздух, прямо в грудь. Эфирный двигатель вёл его, как чья‑то огромная, бесстыдно уверенная ладонь.

Орри выкрутил тягу до предела. Локомобиль подпрыгивал на ухабах, колёса с визгом срывались в пробуксовку. Сбоку темнел служебный съезд к основанию виадука. Мы влетели на него, так быстро, что живот ушёл куда‑то к горлу.

— Сейчас! — выдохнула Касса и нажала на спуск.

Два крюка выстрелили вверх, уходя в темноту. Я даже не увидел, за что они зацепились, услышал только хищный лязг металла о металл и визг канатов. Локомобиль дёрнуло так, что нас почти выкинуло в пропасть. Дно ущелья было только чёрной дырой, где терялся даже свет.

Крюки удержали. Последний вагон дёрнулся, колёса искры выбили из рельс. Мы висели на этих двух тонких линиях, как на руках, вытянутых к поезду.

— Лезь! — заорал Орри. — Быстро!

Я полез по канату первым. Ладони обжигало, ветер пытался сорвать в пропасть, внизу взвизгивали перегруженные оси локомобиля. Когда я дотянулся до поручня на корме последнего вагона и ухватился, мир на миг перестал качаться.

Я вскарабкался, протянул руку Кассе. Она усмехнулась — привычно, наперекор страху, — и оттолкнулась от качающейся машины. Её пальцы стукнулись о мои, я стиснул их изо всех сил. Мы вдвоём втащили наверх и Орри, когда канаты уже начинали рваться по волокну.

Крюки сорвались почти сразу, как только его сапог перевалился через край. Локомобиль исчез в темноте, грохот его падения не долетел — его забрал гул поезда и свист ветра.

Мы стояли, прижавшись спинами к металлической стенке, и только дышали. Потом я толкнул дверь последнего вагона.

В нос ударил запах тёплого молока, сладких духов и дорогого мыла. Внутри было светло и тихо, как в материнской гостиной перед приёмом. Пушистые ковры глушили шаги, по стенам тянулись вышитые полотнища с кругами Матерей. В мягких креслах спали молодые женщины в одинаковых светлых накидках, словно клоны одной улыбки. На коленях у некоторых лежали младенцы.

Я смотрел на них и чувствовал, как внутри поднимается волна старого, липкого чувства: вот оно, тепло, от которого меня когда‑то кормили. Только теперь я видел, чем его платят: полной покорностью.

— Ты вперёд, — шепнула Касса. — Мы с Орри прикроем хвост, если кто хватится.

Я кивнул. Ноги были ватными, но каждый шаг вперёд был как удар по тонкой ниточке между мной и матерью.

Следующий вагон оказался детским. Ряды крошечных кроватей, белые ленты на бортиках, мерное дыхание спящих детей. Над каждым изголовьем — маленький сияющий знак, эфирный узел. От них тянулись тончайшие, едва видимые нити вперёд, туда, где шло сердце ритуала. Я чувствовал, как они звенят, отзываясь на моё присутствие, как будто узнавая старшего брата.

— Леончик…

Голос ударил сильнее, чем любой кулак. У окна стояла она — моя старая няня. В руках у неё была книга с картинками, та самая, по которой меня когда‑то учили «правильной любви»: как склоняться к материнской руке, как благодарить за каждую крошку внимания.

Она постарела, но глаза остались прежними — тёплыми, липкими, как сироп.

— Ты вернулся, — прошептала она. — Я знала, Матерь не позволит своему мальчику отдалиться.

— Я вернулся не к ней, — удивился я собственному голосу. Он не дрожал. — И не к вам.

Она подошла ближе, протягивая книгу.

— Ты помнишь, как мы читали? «Жить — значит радовать Матерь…»

— Жить — значит жить, — перебил я. — Не быть чьей‑то тенью.

В её глазах мелькнула обида, как у ребёнка, которому отняли игрушку.

— Неблагодарный… Кто научил тебя говорить? Кто показал, как любить?

— Вы научили меня любить её сильнее себя, — выдохнул я. — Настолько сильно, что теперь я могу любить её правду больше, чем её образ.

Я мягко, но твёрдо взял её за плечи и отвёл к двери служебной кладовой. Она не сопротивлялась, только шептала что‑то вроде колыбельной, обращённой уже не ко мне, а к тому образу мальчика, который остался у неё в памяти.

— Посидите тут, — сказал я и запер дверь снаружи.

Дальше началась стальная кровь её власти.

В вагоне охраны стояли, как статуи, высокие люди в тёмных панцирях. Лица закрыты масками, в глазницах — тусклый синий огонь эфирных линз. Я знал одного из них: стальной телохранитель, который когда‑то носил меня на руках, когда я боялся высоты дворцовых лестниц.

— Отойди, — сказал он, узнав меня. Голос изменился — стал ниже, металлический тембр пророс в человеческие связки. — Это её путь.

— А мой? — спросил я. — У меня его не должно быть?

Он шагнул, и мир сузился до звона металла и ударов. Его рука, тяжёлая, как молот, врезалась в моё плечо, в груди хрустнуло. Я ответил больше отчаянием, чем умением: скользнул под его рукой, ударил в сочленение доспеха, туда, где ещё оставалась живая плоть. Он застонал — человеческим голосом, коротким, удивлённым. На миг наша борьба стала не враждой, а отчаянной попыткой вырвать друг друга из чужой воли.

— Ты мог просто лечь к её ногам, — выдохнул он, опираясь о стену. — И всё бы закончилось без боли.

— Боль уже есть, — ответил я. — Я просто перестаю прятать её под поклон.

Я оставил его сидеть на полу, уткнувшегося шлемом в колени. Не добивать — тоже был выбор, которого у меня раньше не было.

У дверей к головным вагонам меня встретила Верховная Жрица Круга. Её лицо я видел только на расстоянии, на церемониях. Вблизи оно оказалось сухим, как старая пергаментная маска, но глаза горели холодной уверенностью.

— Дитя Матери, — сказала она, глядя мне прямо в душу. — Твоё место там, где ты родился: у её ног.

— Моё место там, где я сам встану, — ответил я. — Не там, куда меня поставят.

Она сложила пальцы, и воздух вокруг задрожал от заклятий. Невидимые руки попытались прижать меня к полу, заставить опустить голову, как в те дни, когда я стоял перед троном и ждал одобрительной улыбки.

На миг я снова стал маленьким — колени подогнулись, позвоночник согнулся. Но под кожей, в ладони, где лежал кристалл Орри, вспыхнуло иное тепло. Я вспомнил, как Касса смотрела на меня в сигнальной будке — не как на святую игрушку, а как на упрямого, живого человека.

Я выпрямился. Словно расправил не своё тело, а саму линию жизни.

— Вы построили мир, в котором дети навсегда остаются детьми, — сказал я ей. — Но мир растёт, даже если вы запрещаете ему взрослеть.

Она вскрикнула — не от моих слов, а от того, что её чары соскользнули, как вода с камня. За стенами завыл эфирный двигатель, поезд ускорился, хотя на виадуке это было безумие.

Где‑то впереди, под нами, заговорщики уже заложили свои заряды. Я ощутил, как дрогнула каменная арка, как по рельсам прокатился тугой, звенящий толчок. Они тоже хотели разрушить её власть, но их способ был всего лишь ещё одним жертвоприношением.

Я оттолкнул двери локомотива.

Жар ударил в лицо. Воздух вибрировал, как струна: металлический рык двигателя, свист пара, гул эфирных потоков. В центре кабины — круг из светящихся знаков, вокруг него на коленях стояла элитная стража Матери. Они шептали слова, от которых кожа стягивалась мурашками.

На возвышении, спиной ко мне, была она. Эллина. Моя мать. Её тёмное покрывало плавно колыхалось, будто в невидимом ветре, а от рук тянулись нити — тысячи нитей сознаний детей, собранных со всей страны. Они сходились в один узел прямо над кругом ритуала.

— Ложись, — сказала она, не оборачиваясь. Её голос заполнил всё пространство, заглушил грохот моста, вой ветра, даже собственные мои мысли. — Мой сын. Мой ключ. Ложись к моим ногам. Будь сердцем Империи, вечным детством, вечной благодарностью.

Вокруг нас, за окнами, мир трещал. Камни виадука осыпались в пропасть, искры сыпались из‑под колёс. Я видел, как вдалеке одна из арок провалилась, унося за собой вагоны с материнскими салонами. Женщины в накидках кричали беззвучно, растворяясь в белом эфирном пламени.

Я сделал шаг вперёд. Колени сами хотели сложиться, руки — протянуться к ней, как когда‑то, в детстве, когда мне казалось, что за её спиной нет мира. В груди поднялась старая молитва: «Мать, скажи, как правильно».

И впервые в жизни я не произнёс её.

— Нет, — сказал я.

Одно это слово отозвалось во всех нитях, которые она собрала. Тысячи детских голосов, привыкших повторять «да, Матерь», на миг осеклись.

Она повернулась. Лицо было всё тем же, каким я помнил его в лучшие дни: уставшее, прекрасное, бесконечно уверенное в своём праве решать за всех. Только теперь в уголках губ дрогнула тень усталости.

— Ты не можешь, — сказала она. — Ты создан, чтобы подчиняться. Ты — моё продолжение.

— Я твой сын, — ответил я. — А не повторение.

Её рука потянулась ко мне, как когда‑то тянулась, чтобы погладить по волосам. Внутри этой ласки шевелилась стальная команда: «Склониться, лечь, стать сосудом».

Я поймал её ладонь и… оттолкнул.

Не с ненавистью. С усилием человека, который отделяет свою тень от чужой.

В этот миг всё рухнуло.

Ритуальный круг под её ногами вспыхнул ослепительным светом. Эфирные нити, натянутые до предела, лопнули одна за другой. Не к ней — в стороны, к самим детям. Я, всё ещё держа её ладонь, направил этот всплеск не в узел покорности, а в каждое отдельное сердце.

«Ты можешь сказать нет», — шепнул я, не вслух, а прямо по этим нитям.

Взрыв был не столько звуком, сколько чувством. Мир вывернуло наизнанку. Локомотив подбросило, стекло в окнах разлетелось, как лёд. Передние вагоны сорвались с рельсов и пошли вниз, в белое пламя рушащегося виадука. Элитная стража Матери исчезла в ослепительном свете.

Но какая‑то сила — может быть, остаток её же воли, а может, сила всех тех «нет», которые впервые прозвучали в маленьких головах по всей Империи, — удержала нас на куске рельс, уцепившемся за край пропасти. Локомотив взвыл, задние уцелевшие вагоны встали дыбом, но не упали.

Я лежал на полу, оглушённый, с вкусом крови и озона во рту. Рядом — мать. Её покрывало тлело по краям, кожа светилась изнутри, словно её плоть стала тонкой оболочкой для уходящего эфира.

— Ты… сделал это, — прошептала она. Голос больше не гремел, а просто звучал, человечески. — Без твоей детской верности я бы никогда не поднялась так высоко. Ты был моим лучшим творением.

— А потом стал тем, кто разрушил тебя, — тихо сказал я. — Значит, я всё‑таки не только твоё творение.

Где‑то далеко, там, куда тянулись нити, происходило нечто странное. Я слышал, как по городам проносится невидимая волна: дети, просыпающиеся среди ночи, вдруг больше не ощущают тягучего, сладкого голоса в голове. Тишина. Страшная и прекрасная. Кто‑то заплачет, кто‑то засмеётся, кто‑то первый раз в жизни спросит: «Почему?» — и не услышит готового ответа.

— Я хотела избавить их от боли выбора, — выдохнула Эллина. — Сделать так, чтобы никто никогда не чувствовал себя брошенным. Пусть лучше у всех будет одна Мать, чем у многих не будет никакой.

— А ты подумала, — спросил я, — что мы иногда должны чувствовать себя брошенными, чтобы научиться стоять?

Она посмотрела на меня так, как не смотрела никогда: без трона, без пропасти между нами. Просто женщина, смотрящая на своего повзрослевшего сына.

— Прости, — сказала она. — Не за то, что хотела власти. За то, что научила тебя любить меня сильнее себя. Этого не заслуживает ни одна мать.

— Я благодарен тебе, — ответил я. — Потому что эта любовь научила меня разрывать путы. Даже твои.

Она улыбнулась впервые не материнской улыбкой для толпы, а маленькой, человеческой. И рассыпалась в лёгкий, почти невидимый пепел эфира, который вырвался в треснувшее окно и растворился над пропастью.

Потом было много крика, дыма, лязга. Уцелевшие Матери и чиновники — те, кто сумел выбраться из вагонов, — бросились ко мне, когда стало ясно, что поезд окончательно застыл, уцепившись за остатки рельс.

— Ты обязан занять её место, — говорили они. — Дети останутся без опоры. Мир провалится. Ты же видишь, какая началась паника.

Далеко внизу, в долине, уже завыли сирены, загремели колокола. Люди не понимали, почему вдруг стало так тихо в их головах, почему привычная сладкая нить исчезла. Страх и надежда переплетались в этот шум, как дым и свежий воздух.

— Если я встану на её место, — сказал я, — всё начнётся сначала. Вы снова прижмётесь к чьей‑то юбке и забудете, как ходить сами.

Они обещали власть, безопасность, поклонение. Всё то, чем меня кормили с детства, как сладким лекарством.

Я посмотрел на обломки виадука, на повисшие внизу обрубки рельс, на искорёженные вагоны. Касса, вся в копоти, вытаскивала из разбитого купе плачущего мальчишку, успокаивала его не молитвой Матерям, а обычными, простыми словами. Орри, хромая, пытался закрепить локомотив, чтобы он не соскользнул в пропасть, бормоча себе под нос расчёты и какие‑то нелепые шутки.

Я не мог снова превратить всё это в страшный детский сад.

— Нет, — повторил я. — Я не буду вашей новой Матерью.

Вместо трона я выбрал работу руками. Помогал вытаскивать раненых, гасить разгорающиеся очаги огня, укреплять временные мостки к уцелевшим рельсам. Я не приказывал — просто делал, и люди, глядя, начинали делать то же самое. Без клятв. Без кругов.

Когда стало ясно, что опасность миновала, я нашёл Кассу и Орри.

— Дальше — сами, — сказал я им. — У нас больше нет нитей, чтобы быть связаными.

Касса хмыкнула и, не удержавшись, всё‑таки тронула моё плечо.

— Не вздумай снова бежать за чьей‑то спиной, Леон, — сказала она. — Даже за нашей.

Орри только кивнул, пряча глаза, но в этом кивке было больше доверия, чем в любых клятвах.

Я пошёл вдоль ещё дымящихся рельс, отдаляясь от руин виадука. Внизу, в долине, уже собирали первый в истории свободный поезд. Не «Последний ход» Матери, а обычный состав, который должен был везти людей не к алтарю, а к друг другу.

Я не собирался опаздывать. Но теперь я шёл не потому, что боялся потерять её, не потому, что меня тянула невидимая нить. Я просто шёл. Своими ногами. Не прячась ни за чьей юбкой, не ожидая приказа сверху.