— Мам, я не могу сейчас, я опаздываю! — Людмила прижала телефон плечом к уху, отчаянно дергая молнию, она заела, вгрызлась в подкладку, и от этого мелкого, гадкого препятствия внутри мгновенно закипела горячая волна.
— Людочка, да я только сказать… Сердце опять с утра давит, как обручем, и в боку колет, может, погода меняется…
— Мам, в вашем возрасте у всех что-то болит! — выдохнула Людмила, наконец вырывая молнию с «мясом». — У меня тоже голова раскалывается, я же не звоню по этому поводу каждому встречному. Мне бежать надо, ты понимаешь? Бежать!
С каждой фразой она говорила всё резче, почти рубила слова.
— У меня и так проблем выше крыши, а тут ты ещё со своим давлением! У меня график горит, начальник с отчётом душу вытряс, я на встречу опаздываю, а должна слушать про твою бессонницу?
— Люда, ну зачем ты так… Я же просто голос услышать хотела, одна ведь целый день, ни души… — голос матери дрогнул, стал совсем тусклым.
— Да хватит уже названивать! — Людмила почти перешла на крик, вылетая в подъезд. — Пятый раз за день! «Скучно», «одиноко» — а мне некогда скучать, я работаю, чтобы... Ай, всё!
Она не хотела быть жестокой, правда не хотела. Но усталость, накопленная годами, спрессовалась в ней в тяжелый бетонный блок, и сейчас этот блок давил на грудь, не давая вдохнуть. Она просто не справлялась. Её ресурс был исчерпан, и каждое новое требование внимания вызывало истерику.
Она оборвала звонок резко, как ударила топором. Вернулась в квартиру за забытым зонтом и в сердцах швырнула телефон на диван. Он подпрыгнул на пружинах, упал экраном вниз, и этот нелепый кувырок почему-то ещё больше взвинтил нервы.
— Господи, когда это закончится? — спросила она пустоту, почти шёпотом.
Мысль была страшной, эгоистичной, но честной, и она прозвучала в голове с пугающей ясностью. Мать — старая женщина, ей давно пора смириться со своим возрастом, с тем, что жизнь прошла. Зачем эти ожидания?
Со стороны это выглядело чудовищно жестоко, но если бы кто-то заглянул в душу Людмилы, он увидел бы там выжженное поле. Её брат — Игорь, любимый маменькин сынок, исчез с радаров, просто растворился в своей «сложной жизни», и вся тяжесть заботы о матери рухнула на неё. Работа, двое детей, ипотека, быт, вечная гонка за деньгами — она была не монстром, она была загнанной лошадью, которую продолжают хлестать.
Мысли привычно перескочили на старый деревенский дом. Это была её мечта и её боль. Она представляла его не как родительское гнездо, а как ресурс. Живописное место, речка делает поворот, лес стеной, банька, крепкий сруб, сад… Московские знакомые, искавшие дачу, назвали такую цену, что у Людмилы дыхание сперло. Эти деньги могли бы закрыть ипотеку, оплатить учебу детям, дать ей самой, наконец, выдохнуть.
Но было одно огромное, непреодолимое «но». Дом нельзя было продать. Мама была жива, и мама наотрез отказывалась переезжать в город. «Уговорить невозможно», — с тоской думала Людмила. Это было как разговаривать со стеной. Мать вцепилась в свои грядки и половики, не понимая, что она — единственное препятствие между дочерью и нормальной жизнью.
«Сколько ещё ждать?» — пронеслось в голове, и от этого цинизма стало холодно. — «Шанс уходит. Клиенты не будут ждать вечно». Она фактически ждала смерти матери как освобождения, и ужас этого ожидания смешивался с жадностью.
А за сотни километров от города, в старом доме, заметенном снегом, сидела у окна Евдокия...
Продавленный диван, клетчатое одеяло на коленях, тусклый зимний свет. Евдокия смотрела, как падают редкие снежинки, и глаза её были сухими. Она уже разучилась плакать. Слёзы закончились давно, кажется, сразу после того, как не стало Степана.
После смерти мужа мир вокруг словно выцвел, краски выкрутили на минимум. Дни стали похожи друг на друга, как две капли мутной воды. Никаких событий, никаких новостей. Утро, день, вечер, ночь — всё слилось в одну серую полосу. Единственной живой душой, единственной радостью в этом остывающем мире остался кот Беляш.
Евдокия часто вспоминала, как он появился. Это было как в сказке. Степан был тогда ещё жив — крепкий, уважаемый мужик, с морщинами-лучиками у глаз и вечной доброй усмешкой. Он возился в огороде, когда услышал писк. Раздвинул картофельную ботву своими огромными ладонями, а там — комок грязи и шерсти. Маленький, облезлый, глаза гноятся. Кто подкинул, откуда взялся — никто не знал.
Степан принес его домой за пазухой. Вошёл, топая сапогами, и сказал хмуро, но голос был тёплый, как печка:
— Смотри, Евдокия, кого судьба нам подкинула. Принимай жильца.
Для них это был не просто кот. Это было существо, которое нужно спасти, обогреть. В их доме всегда было много любви, которой нужно было с кем-то делиться.
Выхаживали его как младенца. Евдокия кормила козьим молоком из пипетки, укутывала в пуховый платок, клала на теплую печь. Степан ходил за молоком через всю деревню, в любую погоду. И заморыш выжил. Превратился в огромного, белоснежного, уверенного в себе кота. Любовь в этом доме не умели выражать красивыми словами, она всегда выражалась действиями.
Когда Степан умер, Беляш тоже чуть не ушел следом. Он перестал есть, забился под кровать, шерсть полезла клочьями. Он тосковал по-человечески, глубоко и страшно. Только спустя месяцы он медленно, тяжело пришёл в себя, как и сама Евдокия.
Сейчас Евдокия смотрела на спящего кота, и сердце сжимал ледяной страх.
«Умру я — куда ты денешься?» — думала она, глядя на белую шерстку. — «Старый ты никому не нужен. В городе пропадешь, там машины, там чужие. Ты для меня как сын, последняя опора».
Она тяжело поднялась, накинула шаль на плечи и пошла в сени за дровами. Беляш, почуяв холод от двери, недовольно мяукнул и полез глубже под одеяло. Евдокия улыбнулась одними уголками губ. Вся её жизнь теперь состояла из этих маленьких забот: подкинуть дров, налить воды, погладить. Она жила ради этого.
Всё остальное — город, звонки, суета, политика — казалось далёким, чужим, ненастоящим.
После обеда она достала свою главную ценность — коробку с вязанием. Старая, потёртая картонная коробка была для неё целым миром, музеем памяти. Внутри лежали десятки аккуратных пакетиков, всё рассортировано по цветам, размерам и назначению.
Она достала моток голубой пряжи, начала перебирать мягкую нить.
— Игорёк, сыночек ненаглядный, — прошептала она в тишину, будто сын сидел рядом на табурете. — Тебе носочки нужны тёплые, знаю я. Город этот каменный не даёт дышать, там полы холодные.
Она не злилась на него за молчание. Материнское сердце всегда находило оправдание. Занят, работает, устает. Не со зла же он не звонит.
Потом рука наткнулась на пакет с розовой ленточкой. Там лежали крохотные пинетки и носочки. Для младшей внучки. Девочке уже три года, а бабушка её ни разу не видела.
Игорь в последний раз приезжал пять лет назад, ещё до её рождения. О том, какая она, эта внучка, Евдокия знала только из редких, скупых рассказов. Но любила её заочно, всем сердцем, и вязала эти пинетки, представляя маленькие ножки, которых никогда не касалась.
Следом шли носки для старшей внучки, Тани. Сложный узор, плотная резинка — Евдокия вывязывала каждую петлю с фанатичной аккуратностью.
А вот и большая зеленая сумка, пухлая, как тыква. Она была доверху набита вещами для семьи Людмилы. Носки для всех детей, подобранные по возрасту, с запасом на вырост. Всё было сложено заранее, аккуратными стопками. Как на случай внезапного приезда.
— А вдруг приедут… — прошептала Евдокия, разглаживая шерстяной бок носка.
Беляш забрался на теплую печку и лежал там, как хан на троне, свесив хвост. Евдокия подошла, погладила его по горячей спине.
— Ты хоть рядом, живая душа, — сказала она.
И замолчала. Не стала добавлять про детей. Пауза в пустом доме звучала громче любых слов. Кот был единственным слушателем её боли.
К вечеру стало хуже. Воздух в комнате вдруг стал густым, как в болоте, дышать было тяжело. Грудь налилась свинцом, ноги стали ватными. Евдокия с трудом дошла до дивана, легла, укрылась стареньким платочком. Страх липкой волной подкатил к горлу — не за себя, а от беспомощности.
В дверь резко, требовательно постучали. Евдокия не успела ответить, как дверь распахнулась. На пороге стояла Валя, соседка и подруга. Строгая, в наспех накинутой куртке.
— Ты чего это, Евдокия? Дверь не заперта! Думаешь, бессмертная? — голос Вали был резким, живым, ворчливым, но в нём сквозила настоящая тревога. — Почему не звонишь, если худо?
Валя не стала ждать ответов. Она сразу загремела — подкинула дров, поправила заслонку, насыпала корма коту. Её забота была грубоватой, деятельной, лишённой сантиментов. Она ругалась, но делала. Практичная, земная, но добрая баба.
— Валь… присядь, — голос Евдокии прозвучал совсем слабо. — Поговорить хочу.
Валя замерла на секунду, потом тяжело опустилась на табурет, хрустнув коленями. Посмотрела на подругу внимательно, с тревогой в глазах. Атмосфера сгустилась. Сейчас будет сказано что-то важное.
— Ты, Валя, только не смейся, — Евдокия говорила тихо, робко. — Если меня не станет… скоро… Возьми Беляша.
Она посмотрела на кота, который мирно жевал корм.
— В городе он пропадет. Люда его не возьмет, у неё ремонт, аллергия, да и некогда ей. А здесь он погибнет. Возьми, Христа ради. Пропадет ведь животина.
— Тьфу на тебя, дура старая! — Валя махнула рукой, отворачиваясь, чтобы скрыть блеснувшие глаза. — Нашла о чем думать! Помирать она собралась!
Она помолчала, потом буркнула:
— Возьму. Куда ж я денусь. Кот вредный, конечно, но душевный. Не оставлю, не бойся.
От этих слов Евдокии стало легче. Будто камень с души упал. Хоть кот не пропадет.
Когда Валя ушла, дом снова погрузился в вязкую тишину. Хлопнула калитка, скрипнул снег. Беляш, сытый и довольный, пришёл и лег Евдокии в ноги. Евдокия закрыла глаза, и мысли её потекли плавно, унося в прошлое.
***
Вот Люда, совсем маленькая, с огромным ранцем за спиной, бежит в школу. Вот Игорь, скачет верхом на палке, изображая чапаевца. В этих картинках было столько света, что нынешняя пустота казалась дурным сном.
Особенно ярко вспомнился тот день.
Степан привез из города настоящий, взрослый велосипед — подарок Игорю на день рождения. Синий, блестящий, пахнущий резиной и смазкой. Игорь тогда исчез. Его не было видно целыми днями, только слышен был шум шин по гравию да радостный свист.
А потом Игорь пропал. Солнце уже садилось, а его всё не было. Евдокия обошла всю деревню, сердце колотилось где-то в горле. Соседи не видели. Она побежала к его другу, Вовке.
— Где он? — Евдокия схватила Вовку за плечи. — Говори правду!
Вовка молчал, сопел, смотрел в землю. Потом, получив легкий подзатыльник, буркнул:
— На карьере он. Трамплин строили. Он сказал: пока не получится прыгнуть, как каскадер, домой не уйдет.
У Евдокии ноги подкосились. Карьер.
Она бежала через поле, не чувствуя земли под ногами.
Карьер встретил её плотной, зловещей тишиной. Глухая яма, заросшая бурьяном, серые осыпи, воющий ветер. Небо над обрывом казалось тусклым и равнодушным. Место было мертвым, опасным.
Она начала спускаться по крутому откосу, земля осыпалась под ногами, она хваталась за колючие кусты, обдирая ладони. В какой-то момент ей показалось, что тревога напрасна, что его здесь нет. И вдруг она услышала тихий стон.
— Игорь?! — крикнула она, срывая голос.
Он сидел под кустом, маленький, сжавшийся в комок. Дрожал всем телом. Рядом валялся велосипед — искорёженный, страшный. Переднего колеса не было, рама перекошена буквой «зю». Лицо Игоря было серым от пыли, по щекам грязными дорожками текли слёзы.
Он был напуган. Не болью, нет. Он смотрел на обломки велосипеда с ужасом.
Евдокия упала перед ним на колени. Руки тряслись, она ощупывала его плечи, ноги, голову.
— Живой? Где болит? Игорёк, где болит?
В голове мелькали страшные слова: перелом, позвоночник, сотрясение. Паника смешивалась с безумной радостью, что он дышит.
Игорь поднял на неё глаза, полные отчаяния, и разрыдался в голос:
— Мам… мне не больно… Я папин велосипед разбил…
Его трясло от стыда и вины. Для него трагедией была не травма, а то, что он подвел отца, сломал дорогой подарок.
— Дурачок! — выдохнула Евдокия, прижимая его к себе, грязного, пыльного. — Чёрт с ним, с железом! Главное, ты живой! Ты — моё сердце, а велосипед — это просто вещь.
Она целовала его макушку, пахнущую полынью и пылью. Любовь была безусловной. Вещи не имели значения, когда речь шла о жизни.
— Я домой не хочу… — всхлипнул Игорь. — Папа убьет.
Он боялся отцовского гнева больше, чем падения в яму.
— Не убьет, — твердо сказала Евдокия. — Железо чинится, сынок. А жизнь — нет.
Она тащила искорёженный велосипед на себе, Игорь плелся рядом, прижимаясь к её боку, шмыгая носом. Он всё ещё плакал, боялся зеленки и отца. Евдокия шла молча, иногда гладила его по голове свободной рукой.
На крыльце стоял Степан. Он выглядел как темная тень в сумерках. Молчал.
— Я… я как в кино хотел… как каскадер… — заикаясь, начал оправдываться Игорь.
Степан махнул рукой, буркнул что-то про «каскадёров недоделанных», забрал велосипед и ушёл в сарай.
Ночью Евдокия проснулась и увидела в окно свет в щелях сарая. Степан не спал. Всю ночь там стучало, скрипело, звякало.
Утро началось с запаха блинов. Солнце заливало кухню, было тепло и по-домашнему уютно. Игорь проснулся от запаха, босиком, ещё сонный, прибежал на кухню. И замер.
Посреди кухни стоял велосипед. Ровный, чистый, блестящий, будто только из магазина. Колесо на месте, рама выправлена, царапины закрашены, цепь смазана. Игорь смотрел на него, не веря глазам. Он вспомнил ночные звуки и понял: папа не спал всю ночь ради него.
— Вы… вы волшебники! — закричал он, бросаясь к родителям.
Он обнимал их обоих, плакал от счастья и шептал:
— Я никогда от вас не уеду! Никогда! Не умирайте только, пожалуйста!
Клятва звенела в воздухе, искренняя, горячая. Он обещал быть рядом вечно.
***
Евдокия открыла глаза. Темная комната, тиканье ходиков. Реальность ударила под дых.
«Когда я видела Игоря в последний раз?» — вопрос пронзил мозг.
Четыре года. Прошло больше четырех лет после похорон Степана. Сын не приехал ни разу. Ни на годовщину, ни просто так. Евдокия тяжело осела на табурет, чувствуя, как к горлу подкатывает колючий ком.
«Надо позвонить», — решила она. — «Завтра же позвоню».
Тревога начала разъедать душу. А вдруг беда? Вдруг он болен, а Людмила молчит, бережет мать? Вдруг что-то случилось? Если не дозвонится до него — пойдет к Людмиле, будет требовать, вытащит правду клещами.
Но тут же пришло горькое понимание. Она знала, что скажет Людмила.
«Мам, мне некогда, всё нормально, отстань».
Евдокия опустила глаза на свои узловатые руки. Она заранее знала исход, и от этого смирения становилось ещё больнее. Она была одна.
— Жалко мне вас… — сказала она вслух, обращаясь к пустоте, к темноте за окном. — Времена суровые нынче. Жернова мелют людей, перемалывают.
Она не обвиняла. Она оправдывала их даже сейчас. Молодёжь себе не принадлежит, жизнь гонит их вперед. Если бы всё было хорошо, разве молчали бы они по два года? Разве забыли бы дорогу к родному порогу?
Евдокия глубоко, прерывисто выдохнула, глядя на тёмный лик иконы в углу.
— Вот и всё…
За окном стояла густая, непроглядная ночь. Деревня замерла, укутанная снегом, и только ветер иногда шуршал в печной трубе. Небо, тяжелое и темное, казалось, опустилось совсем низко, прислушиваясь к тому, что происходило в старом доме.
Евдокия едва коснулась головой подушки, как тут же провалилась в сон. Это было не привычное старческое забытьё, прерывистое и чуткое, а глубокий, вязкий омут. Сон окутал её теплым, густым облаком, мягким, как пуховая шаль.
Она увидела тот самый день — выпускной Людмилы.
***
Дом гудел от суеты, где-то вдалеке играла музыка. В воздухе дрожало ощущение чуда, предвкушение праздника, но сквозь эту радость тонкой, ледяной иглой пробивалась тревога. Время было тяжелое, голодное, и этот страх невозможно было спрятать даже во сне.
Колхоз разваливался на глазах, осыпаясь, как старая штукатурка с дряхлого дома. Зарплаты не платили месяцами, люди ходили с потухшими глазами, в магазинах полки зияли пустотой. Денег не было не то что на роскошь — на хлеб порой не хватало. В душе у каждого поселилась липкая, холодная тревога за завтрашний день, и казалось, что этому серому безвременью не будет конца.
Но Людмила, юная, звонкая, жила в своем мире. Она мечтала о выпускном как о сказке, где она будет принцессой. Ей нужно было платье — самое красивое, туфли, прическа. Она крутилась перед зеркалом, спрашивала снова и снова:
Мам, ну правда же, купим? Мам, я выбрала ткань!».
Она верила, что родители всемогущи, что они «сделают», «найдут», «решат». Она не была злой или капризной, просто она была ребенком, который хотел своего кусочка счастья.
Каждое её восторженное «Мам, ну скажи…» отдавалось в сердце Евдокии глухой болью. Это было как удар ножом — видеть надежду в глазах дочери и понимать, что ты пуст. Евдокия улыбалась через силу, кивала, а внутри всё сжималось от стыда и беспомощности. Не дать ребенку мечту — значит предать её, расписаться в собственной несостоятельности.
Поздним вечером они со Степаном сидели на кухне под тусклым светом лампочки. На столе лежала кучка мелочи и мятые, затертые купюры. Они пересчитывали их в десятый раз, перекладывали счета, но сумма не сходилась. Монеты звякали сухо и безнадежно. Степан устало тер переносицу черными от работы пальцами, и в тишине этот звук казался оглушительным. Денег не хватало. Ни на что.
— Люде платье нужно… туфли… — Степан говорил тяжело, выдавливая слова. — А тут… сам видишь.
Он не злился, в его голосе была только мужская, сдавленная горечь. Он понимал цену каждой копейки и цену детских слез. Этот тихий разговор на ночной кухне звучал как приговор. Мечта дочери разбивалась о суровую, нищую реальность.
Дверь была приоткрыта, и Людмила, вставшая попить воды, замерла у порога. Слова родителей долетали до нее глухо, но смысл был ясен. Она стояла, вцепившись в косяк, и чувствовала, как внутри что-то обрывается. Сказка рассыпалась. Денег нет. Папа и мама не всемогущи, они просто бедные, уставшие люди.
Она ворвалась на кухню, лицо пылало красными пятнами, в глазах стояли слезы обиды и стыда.
— Не надо мне ничего! — закричала она, срываясь на визг. — Не пойду я на этот выпускной! Лучше дома посижу, чем позориться!
Это был крик отчаяния. Ей было невыносимо больно от мысли, что все будут красивыми, а она — в старом, перелицованном.
Она убежала, громко хлопнув дверью. На кухне повисла тяжелая, ватная тишина. Евдокия подняла глаза на Степана.
— Кольцо, Степа… — тихо сказала Евдокия. — Придется кольцо отдать.
Она коснулась пальца. Золотое, гладкое, мамино обручальное. Реликвия. Но сейчас был выбор: холодное золото или живая радость дочери. Что дороже? Для нее ответ был очевиден, но произнести его было больно, будто оторвать кусок плоти.
Степан молчал долго. Было видно, какая борьба идет у него внутри. Продать память, продать символ семьи… Но потом он посмотрел на дверь, за которой плакала дочь, и медленно, с трудом кивнул.
Утром Евдокия собралась молча. Повязала лучший платок, надела пальто. Она не сказала Люде ни слова, чтобы не давать пустой надежды, если вдруг в ломбарде откажут или денег не хватит. Внутри нее дрожала тревога, смешанная с отчаянной решимостью. Она ехала в город совершать свой маленький, тихий подвиг.
Вернулась она к вечеру, уставшая, руки красные от ветра и тяжести. Но глаза ее сияли таким светом, что в полутемной прихожей стало ясно. Она держала в руках шуршащие свертки и пакеты. Она сделала невозможное. Она привезла праздник.
Людмила сначала смотрела недоверчиво, исподлобья. Но когда Евдокия развернула ткань — нежную, летящую, с кружевом, — дочь ахнула. А потом был визг, смех, слезы счастья. Люда крутилась перед зеркалом, прижимала платье к себе, обнимала мать. Платье казалось волшебным, нездешним, как с витрины дорогого магазина.
На выпускном Людмила сияла. Она была самой красивой, самой яркой, словно диковинный цветок на сером фоне разрухи. Евдокия и Степан стояли в стороне, в тени, в своей простой одежде. Они просто смотрели. И им было достаточно. Их сердца полнились гордостью и тихим счастьем — не от праздника, а от того, что их дочь улыбается.
Дома Людмила взахлеб рассказывала: мальчишки спорили за танец, учителя хвалили, все смотрели только на нее. Она была счастлива и уверена в себе. Родители слушали, улыбались устало и понимали: всё было правильно. Кольцо — ничто, а этот вечер останется с ней навсегда.
***
Сон был прекрасным, теплым, золотым. А потом он оборвался. Резко, как выключили свет. Наступило серое, холодное утро.
И Евдокия ушла. Навсегда...
Тихо, во сне, так и не разжав рук, сложенных на груди.
Валя пришла ближе к обеду, принесла банку свежей сметаны. Толкнула незапертую дверь и сразу замерла на пороге. Тишина в доме была не такой, как всегда. Она была чужой, страшной. Даже стены, казалось, затаились. Беляш метался по комнате, мяукал хрипло и жалобно, заглядывая в лицо неподвижной хозяйке.
Валя все поняла мгновенно. Банка чуть не выскользнула из рук. Она подошла, коснулась остывшей руки и заплакала, закрывая рот ладонью, чтобы не завыть.
Евдокия лежала спокойная, с умиротворенным лицом, словно просто прилегла отдохнуть после долгой работы.
Валя набрала номер Людмилы. Гудки шли долго, бесконечно. Наконец, дочь ответила. Голос был деловой, спешащий.
— Умерла… — сказала Валя.
На том конце повисла пауза. А потом Людмила ответила сухо, коротко:
— Я поняла. Вызову службу. Сама приехать не могу — дела, отчет. Встретьте их там.
Ни крика, ни слез. Как будто речь шла о сломанном холодильнике, проблему с которым нужно решить дистанционно.
Через шесть часов приехал черный фургон. Люди в серой форме работали быстро, механически. Евдокию вынесли, как старую мебель. Без цветов, без прощания, без священника. Дверь фургона захлопнулась, и машина уехала, подняв снежную пыль. Валя осталась одна посреди пустого двора, прижимая к себе дрожащего кота.
Дом опустел. Окна заколотили досками крест-накрест. Печь остыла, и холод пробрался в каждый угол. Зима тянулась бесконечно, но никто из детей так и не приехал. Валя смотрела на занесенную снегом тропинку и строила догадки: может, в городе похоронили? Может, там почести были? Но сердце ныло: «Разве так прощаются с матерью?».
Пришла весна. Снег сошел, обнажив черную, влажную землю. Воздух стал прозрачным, пахло талой водой и прелой листвой. Валя собралась на кладбище — привычный ритуал, святое дело. Взяла ведро, тряпку, перчатки. Мир жил дальше, птицы пели, солнце грело, но на душе у нее скребли кошки.
Она шла по знакомой тропинке к могиле Степана. И вдруг остановилась, как вкопанная. Ноги будто вросли в землю. Рядом с памятником мужа темнел свежий холмик. Неухоженный, осевший, но явно новый. В голове зашумело.
Она подошла ближе. На простой деревянной табличке, прибитой криво, было выведено черной краской: «Евдокия Петровна…». Валя закрыла лицо руками и разрыдалась.
— Значит, все-таки здесь… — прошептала она сквозь слезы. — Рядышком…
В этом была и боль, и огромное облегчение. Они снова были вместе, Степан и Дуня.
Валя принялась за работу. Убрала сухие ветки, разровняла землю, положила принесенные искусственные цветы.
— Я буду приходить, Дуня, — говорила она вслух, гладя влажную землю. — Буду рассказывать тебе новости. Не бойся, не одна ты.
Она давала то обещание, которое должны были дать дети. Верность, которая не требовала наград.
А в городе Людмила металась по квартире. Телефон был раскален. Она набирала номер брата в десятый раз.
— Да возьми ты трубку! — кричала она в пустоту. — Вечно то звук выключит, то зарядку забудет!
Ее трясло не от горя утраты. Она спешила. На кону были деньги.
Причина паники была проста: объявились покупатели. Те самые, богатые. Они готовы были смотреть дом завтра. Бумаги на наследство вступят в силу через месяц, но договариваться надо сейчас, пока клиент «теплый». Для Людмилы это было спасение. Закрыть ипотеку, раздать долги. Это был ее шанс вырваться из финансовой петли.
Наконец Игорь ответил. Голос был сонный, ленивый. Людмила сорвалась на крик, выплескивая все раздражение.
— Ты где ходишь?! Завтра едем! Клиенты ждут!
Игорь зевнул, будто ничего не случилось.
— Ладно, приеду. Но, Люда, давай сразу: всё поровну. Без финтов. Мне тоже деньги нужны.
Они говорили о родительском доме как о туше добычи, которую нужно справедливо поделить.
Утром они выехали в деревню на машине Людмилы. Дорога была легкой, весенней. Вокруг зеленели поля, солнце слепило глаза. Контраст между этой мирной красотой и тем, зачем они ехали, был чудовищным, но они его не замечали. Людмила думала о задатке, Игорь курил в окно.
Машина остановилась у знакомых ворот. У калитки бушевала сирень — огромные, тяжелые гроздья. Игорь вышел, прищурился.
— Помнишь? — вдруг сказал он. — Мы с папкой сажали. Ты еще ревела, что цвет не тот, белый хотела.
Людмила посмотрела на куст, и на секунду ее лицо смягчилось. Она рассмеялась — искренне, по-девичьи.
— Помню. Глупая была.
Но тут же одернула себя. Броня снова захлопнулась.
— Ладно, не сентиментальничай. Времени мало, надо дом к показу готовить.
Она пошла к крыльцу, стуча каблуками. Память пробилась лишь на мгновение, но выгода была сильнее.
Ключ лежал там же, под расшатанным кирпичом. Людмила достала его, вставила в скважину. Замок поддался с мягким, домашним скрипом, словно ждал их. Дом впустил их без упрека, как верный пес, который дождался хозяев.
Внутри стояла тишина. Пыль лежала на всем серым слоем, как седая память. Но все вещи были на местах. Шторы, скатерть с бахромой, ходики на стене. Казалось, Евдокия просто вышла в огород. Людмила прошла по комнатам, касаясь мебели.
В голове вспыхивали картинки: вот здесь ей заплетали косички, здесь пахло пирогами, здесь звучал мамин голос.
Она толкнула дверь в последнюю комнату — спальню матери. И замерла. Дыхание перехватило. На кровати, на комоде, на стульях — везде лежали вязаные носки. Они были разложены аккуратными стопками, рассортированы по размерам и цветам. И на каждой стопке белела бумажка. Это не был беспорядок. Это было послание. Подготовленное, выстраданное.
Людмила подошла к ближайшей стопке. Рука дрожала. Она взяла записку. Неровным, старческим почерком было выведено: «Машеньке — на зиму, чтобы ножки не мерзли».
В этот момент броня треснула. Людмила поняла: пока она думала о продаже, о деньгах, о своих проблемах, мама думала о тепле для ее детей.
В комнату вошел Игорь. Он увидел это море шерстяных вещей и словно окаменел. Он подошел к стопке, на которой лежал листок: «Игорёк». Под ним высилась гора носков. Десятки пар. Строгие, серые, синие, теплые. Их было около десяти.
— Мама знала… — прошептала Людмила в звенящей тишине. — Она всё подготовила.
Игорь не выдержал. Ноги подкосились, и он рухнул на колени прямо перед этой шерстяной горой. Он не мог говорить. Вина была такой огромной, что для нее не было слов. Он просто стоял на коленях и смотрел на свое имя, написанное рукой, которую он не держал уже пять лет.
Людмила нашла стопку «Людмиле». Красивые, с узором. Она села на пол, прямо в пыль. Взяла носок, прижала к лицу. Он пах шкафом, травами и мамой. Лицо ее было каменным, но из глаз катились слезы, смывая косметику, смывая годы равнодушия.
Игорь взял в руки крохотный, яркий носочек из стопки «Внукам». Желтый, как цыпленок.
— Она вязала каждому… — хрипло сказал он. — Каждый год. С рождения.
В этих вещах были годы ожидания. Каждый ряд петель — это час молитвы за них. Это была любовь, которую можно потрогать.
Игорь вскочил, как ошпаренный, и выбежал из дома. Он сел на лавочку во дворе, сгорбился, закурил. Руки тряслись так, что зажигалка чиркала впустую. Это был не нервный перекур, это был крах всего, чем он жил.
По тропинке к дому шла Валя. Она увидела машину, увидела Игоря. Подошла, встала напротив. Лицо ее было строгим и печальным.
— Приехали… — сказала она жестко. — Не память вас привела, а дележка. Знаю я.
Она не кричала. Она говорила правду, спокойно и безжалостно. И от этого было больнее стократ.
Она прошла в дом, увидела Людмилу на полу среди носков.
— Вязала она ночами, — сказала Валя, глядя поверх головы Люды. — Ждала на именины, на дни рождения. Поплачет — и вяжет. А в последнюю ночь… перекладывала их, гладила, подписывала. Имена ваши шептала.
Это было последнее свидетельство. Приговор.
— Утром я зашла — она лежит, спокойная такая. Улыбается. А вокруг — вот это всё. Я не стала убирать...
Людмила заплакала в голос. Тихо, горько, без истерики. Это были слезы раскаяния. Она наконец увидела мать не как проблему, а как святую.
Вдруг раздалось громкое «Мяу!». Все вздрогнули. В комнату вошел Беляш. Важный, пушистый, хозяин дома. Он прошел мимо Людмилы, мимо Вали, вышел на крыльцо и направился прямо к Игорю. Запрыгнул к нему на колени, устроился поудобнее и замурчал.
Мать будто передала им кота. Свою живую душу.
Игорь замер, боясь дышать. Он смотрел на белую шерсть сквозь слезы.
— Я думал, он умер… — прошептал он. — Живой… Ты живой…
Кот мурчал, тыкаясь головой в ладонь. «Я дома», — говорил он. И это маленькое, теплое существо дало им надежду на прощение.
Валя ушла, оставив их одних. Дом стоял тихий, но теперь эта тишина была наполнена не пустотой, а памятью. Игорь метался по двору, трогал забор, смотрел на баню. Людмила стояла у окна, глядя на заросший сад. В их головах зрело решение.
— Люда… — Игорь подошел к сестре. — А давай… давай летом приедем? С семьей. На каникулы.
Он говорил сбивчиво, но с надеждой.
— Я жену привезу, детей. Покажу им, где мы росли. Озеро покажу, лодку. Там рыбалка…Впервые за много лет он думал не о деньгах. Он думал о корнях.
Людмила посмотрела на него и впервые улыбнулась по-настоящему, мягко.
— И мы приедем. Мои пусть воздухом подышат, деревню увидят.
Они переглянулись. Слов не требовалось.
— Не будем продавать, — твердо сказал Игорь.
— Не будем, — эхом отозвалась Людмила.
Дом остался в семье. Это было их искупление.
До самого вечера кипела работа. Игорь нашел молоток, чинил покосившийся забор, поправлял калитку. Людмила мыла полы, выметая пыль и тоску, распахивала окна настежь. Они работали молча, но с чувством, что Евдокия где-то рядом, смотрит и улыбается.
Валя смотрела из своего окна, видела суету. Вздохнула тяжело.
— Решили продавать, значит. Марафет наводят. Эх, всё равно деньги победили…
Она не верила. Слишком много раз она видела предательство.
Утром Валя собралась на кладбище. Взяла цветы, взамен улетевших. Шла с тяжелым сердцем, думая, как расскажет Дуне, что дом все-таки продают.
Она подошла к ограде и замерла. У свежего холмика стояли двое. Игорь и Людмила. Они стояли на коленях, прямо на сырой земле. Людмила всхлипывала, закрыв лицо руками.
— Мам… прости нас… — голос Игоря дрожал, срывался. — Прости, родная… Мы привезем внуков. Обещаю. Мы дом сохраним. Мы помнить будем.
Это не была красивая речь. Это была исповедь. Простая и честная.
Валя сжалась от нахлынувших чувств. Она хотела подойти, но остановилась. Не надо. Это их момент. Она тихо развернулась и пошла прочь по тропинке.
— Поняли… — прошептала она, глядя в небо. — Поздно для Дуни, конечно… Но, может, не поздно для внуков.
Пока ваши близкие живы — не откладывайте. Позвоните сегодня. Сходите в гости. Обнимите. Скажите всё самое важное сейчас. Не нужно великих подвигов: иногда достаточно короткого звонка, одной фразы «как ты?», одного «я заеду на выходных», одной чашки чая на кухне — чтобы человек почувствовал: он нужен, его любят и о нём помнят.