Всем привет, друзья!
Из записок ефрейтора Курта Пфеча, служившего во второй роте 2-го панцергренадерского полка дивизии СС «Лейбштандарт Адольф Гитлер» (литературная обработка)
«Над полем взвился безумный фейерверк смерти. Стрёкот пулемётных очередей отбивал дробь. Ритм противотанковых ружей вторил им, словно литавры, а мощные удары танковых и самоходных орудий глухо гудели, точно раскаты большого барабана. Я прислушался, и мороз пробежал по коже — это били и русские пушки. Стало ясно: русские бросили в атаку не одну только пехоту против наших машин.
Они вынырнули справа, из-за склона перед позицией Пауля. Хотя мы ждали их, им удалось подобраться до гибельно близкой дистанции, используя каждую складку местности. Т-34! Один из наших танков резко замер, будто споткнулся. В его левом борту чернела пробоина, а из башни уже вырывались огненные языки, превращая железного зверя в гигантский факел.
Советские танки на максимальной скорости неслись на «Тигры» с левого фланга. Наши головные машины дёрнулись, начали разворачиваться. Одну окутало дымом, но она ещё продолжала стрелять. И вот первый Т-34 исчез, поглощённый клубами чёрно-серого дыма и разлетающихся обломков.
Они шли на таком бешеном ходу, чтобы лишить наши «Тигры» главных козырей — мощи дальнобойной пушки и толстой брони. Неслись с какой-то отчаянной, слепой решимостью. Масса против качества. На таких дистанциях снаряды пробивали стальные борта, словно гвозди фанеру.
Даже местность играла им на руку. «Спокойно, — бормотал я себе, — уймись, спортсмен. Оставь танки, смотри за пехотой!» И тут до меня дошло: мы заняли невыгодную позицию. До этого, под первым обстрелом, наше укрытие казалось надёжным, но теперь всё изменилось. Холмики, где залёгли с пулемётами Петер и Пауль, были идеальны для обороны — они господствовали над полем.
А в ложбине копошилась масса русских пехотинцев. Вывод напрашивался сам: «Значит, подниматься и вперёд!» Я сорвался с места, что-то крича на бегу. Краем глаза заметил, что Эрнст тоже побежал. С вершины холма гренадерам открылась картина: два развороченных крестьянских дома. Для отдельного хутора — многовато, для деревни — слишком мало.
Эти руины на пригорке явно служили русским исходным рубежом для атаки. Слева от груды обломков чадила с дюжину подбитых Т-34. Перед ними замерли несколько наших подбитых машин. Ещё пара наших танков стояла прямо у развалин, ожидая новой атаки.
Позицию между Паулем и Петером усилили двумя станковыми пулемётами. Как только они затрещали, заглушая всё вокруг, гренадеры с холмов ринулись в контратаку. Им удалось быстро продвинуться вперёд, завалившись за укрытие двух подбитых машин. Я ловил ртом воздух, сердце колотилось где-то в горле. Эрнст хрипло выругался, сплюнул и ткнул пальцем в сторону танка, что стоял ближе к развалинам хаты.
За его кормой, на земле, металась фигура танкиста. Он отчаянно махал обеими руками, зовя к себе. По груде обломков, что когда-то были домами, методично гуляли взрывы наших снарядов, поднимая тучи кирпичной пыли. А пулемёты строчили и строчили без передышки.
— К танку! — прохрипел Эрнст, и мы рванули под пронзительный свист пуль. Обгоревший танкист, чёрный, как головёшка, оскалился нам, дико вращая белками глаз: — Уж думал, вы и не появитесь!
— Что тут у вас? — коротко бросил Эрнст.
— Командира зацепило. Он там, впереди, у гусеницы лежит.
— А ты чего сам не подполз, не вытащил?
Танкист опять оскалился, но в улыбке не было ни капли веселья. — Да вот, не сложилось. — Штанина на его левом бедре была порвана, а под ней темнела грязная, пропитанная чем-то тёмным тряпка. Метрах в двадцати перед бронёй взметнулся новый грязный фонтан земли.
Пригнувшись почти к самой земле, мы поволокли назад стонущего танкиста — и успели буквально в последний миг! Рядом с самой бронёй разорвался очередной снаряд. Танкист в звании ротенфюрера, всё тот же чернокожий от копоти, вновь блеснул зубами: — Здорово, шеф! Целы?
Тот лишь молча кивнул. По его побелевшему лицу струились ручьи пота.
Короткие светлые волосы слиплись на голове. Рыцарский крест болтался на груди криво. Он попытался скривить губы в подобие улыбки: — Спасибо, ребята… — Его слова заглушил оглушительный взрыв. Башню соседнего танка снесло ударной волной. Командир только сухо отметил: — Вот это было близко.
— Мы здесь завязли, — проворчал кто-то, кажется, Ханс. — На той стороне танков — тьма. Да и местность никудышная, не для наших «Тигров». Никак не использовать главное — дальнобойность пушек. Стреляем почти в упор.
— А где наши, из вермахта, что должны были бить им во фланг? — не унимался я.
— Где-то там, — Ханс махнул рукой с таким видом, будто отгонял назойливую муху. — Всю эту кашу расхлёбывают наши «Тигры». Хотя и подбили они немало, но у многих боезапас уже на нуле. Остались пара «штугов», которые только подтягиваются, да мы.
«Дерьмо, — пронеслось у меня в голове, — проклятое дерьмо, вся эта война. А я сижу прямо посреди неё. Просто зритель. Просто слушатель». И вдруг я перестал ощущать себя солдатом «Лейбштандарта» в камуфляжной куртке, со стальным шлемом и винтовкой. Я стал кем-то посторонним — безучастным наблюдателем, нейтральным репортёром, будто засланным сюда с далёких островов.
Именно в этот миг, в этом аду под Прохоровкой, во мне что-то щёлкнуло. Я дал себе слово: «Если выберусь живым из этого месива, буду записывать всё. Каждый день, каждый час, каждую минуту этого смертоносного безумия. Не для книг, не для тех, кто не поверит, а для себя.
Это будут записи о долгих и коротких днях Курской битвы, увиденных глазами простого солдата из грязи окопа. Если, Бог даст, после войны будет обычная жизнь — моим сыновьям и внукам это будет важнее, чем сухие строчки в учебнике истории.
Они хотя бы узнают, что видел обершарфюрер-танкист с Рыцарским крестом на груди, который сейчас стоит в ложбине и хохочет как помешанный, одновременно смахивая грязные слёзы с лица в копоти.
Что пережил другой, ротенфюрер, лежащий перед ним в обгорелой форме, с кожей, прожжённой горящим маслом, с почерневшей головой, без бровей и ресниц, с безгубым ртом на обугленном лице — прежде чем его командир, вытащивший его из подбитой машины, затушил на нём огонь собственным телом и, сам почти сойдя с ума от боли, доволок сюда, до ложбины, чтобы понять, что всё было зря. И это всего лишь двое!
Другие и до этой ложбины не доползают. Остаются там, наверху. Их разрывает на куски в их стальных гробах, они сгорают заживо. Раненые кричат между мечущимися и стреляющими танками, выпуская душу из истерзанных тел, и никто не слышит их воплей.
И помочь им невозможно. Одни в беспамятстве ищут укрытие, куда уже не попасть. Других давят гусеницы, разрывает на куски очередными попаданиями, дробят обломками искорёженного металла.
Вот одному экипажу удалось почти чудом вывалиться из своей подбитой машины — из этой раскалённой духовки — секундой до того, как её разорвало взрывом. Танкисты побежали слепо, через сплошную завесу разрывов, сквозь дождь из земли и камней, по горящей солярке, под безумный треск пулемётов, бьющих куда попало. Они потеряли все ориентиры.
Они метались, пытаясь найти хоть какую-то щель в этом сплошном кошмаре, искали путь между взрывами и пожарами. Очередная волна оглушительного грохота накрыла их — двое споткнулись и рухнули, остальные двое бежали дальше, силясь вырваться из этого ада рёва и лязга, спрятаться от свистящих осколков.
Возле другого танка радист пытался вытащить наводчика. Он задыхался, вцепившись в товарища, сцепив руки замком у него на груди. Голова раненого беспомощно билась затылком ему в лицо.
Он тащил изо всех сил, а пронзительные, нечеловеческие крики товарища резали слух острее бритвы. И тут он увидел — ноги у того ниже колен превратились в кровавое месиво. Он закричал сам, от ужаса, но не отпустил руки. А кровавая каша тянулась за телом, обрываясь клочьями.
Он ударился затылком о броню, закашлялся от едкого, густого дыма. Перед ним проплыли плечи механика-водителя… без головы. И размазанные по железу, по обломкам, останки командира.
Он всё же вытащил раненого из этой сплющенной металлической ловушки, доволок до щитка гусеницы. Вскочил, вскрикнул от новой боли, согнулся пополам. Попытался ползти. Его горящий взгляд искал в дыму своего теперь уже безногого друга — их разделяли какие-то два метра. Две целые вечности.
Метрах в пятнадцати от нашей ложбины подбили «Тигр». Пушка отказала, беспомощно опустившись. Экипаж начал выбираться. Один выпрыгнул из башни резко, почти грациозно, как фигурист. Остальные выползали, спотыкались, цеплялись, падали с корпуса на землю — словно дохлые, сбитые мухи.
Их накрыло плотным клубом пыли и дыма от нового взрыва. Лишь один фигура вынырнула из оседающей земли, сделала несколько шагов, пошатываясь, и рухнула, больше не двигаясь. Мы, гренадеры в ложбине, между разрывами снарядов слышали его стоны, которые становились всё тише...
Командир нашей роты погиб под вечер — или, как уточнил Эрнст с какой-то зловещей точностью, «в начале сумерек». Командир взвода был убит ещё раньше, перед самым ужином. Ханс принял командование над жалкой горсткой оставшихся в живых.
Через этот кромешный ад наш шофёр Дори трижды прорывался с боеприпасами и трижды возвращался невредимым. Четвёртый рейс взялся совершить техник. До передовой он так и не доехал. Обратно тоже не вернулся.
А потом мы пошли в атаку. Из оврага, под проливным, нескончаемым дождём. Небо разрыдалось всерьёз, и вскоре нам тоже досталось сполна. Мы — вернее, то, что ещё можно было назвать нашим батальоном — сумели продвинуться довольно далеко. Отчётливо помню только вид своих сапог. На них налипали чудовищные комья липкой, тяжёлой грязи, которые с каждым шагом становились больше и невыносимее.
Наша артиллерия в тот день, казалось, была в отпуске. Мы её не видели и не слышали. Наши танки, скрипя, дрались с Т-34 и останавливались. И это уже было чудом. А потом началось по-настоящему! Русские! Мы, идиоты, сами бежали прямиком в их контратаку!
Бежали? Мы пытались увязать в этой жиже, ковыляя, как слепые кроты, попавшие в воду. Потом подошли их танки и довершили дело. Они разравнивали с землёй наши свежевыкопанные ячейки, стреляли во всё, что шевельнётся, вминали раненых в грязь гусеницами.
Рядом со мной был ранен Пимпф. Он звал санитара, но тот не пришёл — потому что не мог. Он лежал в нескольких метрах сзади с развороченным животом. Я рванулся было к Пимпфу. Удар в левую руку швырнул меня лицом в грязь. «Ерунда», — промелькнула первая мысль.
А Ханс — мой новый командир взвода — орал, пытаясь понять, что со мной. Я крикнул, что всё в порядке, подполз к Пимпфу и залёг за пулемёт. Стрелять он уже не мог — осколок превратил его предплечье в кровавое месиво. Сначала я ещё как-то видел перед собой серые шинели, а потом не смог даже держать голову поднятой. Что было дальше — не помню.
Очнулся от пронзительной, пульсирующей боли. Дождь не утихал, хлестал как из ведра. Рядом лежал Пимпф. Он не двигался, а поза была странной — будто он в последний миг пытался развернуться, чтобы бежать, и был настигнут пулей или осколком.
Я надломил его жетон, забрал одну половину. Потом, преодолевая тошноту, пополз к ближайшей глубокой воронке от тяжёлого снаряда. Как же я вздрогнул, увидев там на дне убитого русского солдата. Возле других таких же ям тоже виднелись тела в плащ-палатках — гвардейские стрелки. Глянул на часы — они остановились.
Рукав у левого локтя заскоруз, стал твёрдым от запёкшейся крови. Ирония судьбы: кровотечение замедлилось лишь потому, что я всё это время лежал, придавив руку животом.
Попытался пошевелить пальцами — ничего. Ощущений не было. Достал из кармана маленькие ножнички для ногтей и начал разрезать ткань — сначала куртку, потом гимнастёрку. Резал всё глубже, сквозь мокрую, липкую кашу из крови, грязи и разорванной плоти.
И самое странное — не было ни ужаса, ни отчаяния, когда я увидел, что моя рука висит на лоскутах и почти отделена. Я смотрел на эту жёлто-синюю конечность и на лежащие передо мной часы с каким-то посторонним, почти помешанным любопытством, будто это были не мои части тела.
На автомате подобрал часы. Вы же их помните — те самые, дед подарил на конфирмацию. Ремешком от котелка перетянул предплечье выше раны и осмотрелся. В паре метров от пулемётной позиции отпечатался в грязи свежий след танковой гусеницы.
След был кривой, а колеи уже наполнялись мутной водой. Немного поодаль двигались санитарные повозки — «собаки» — от окопа к окопу. Почему они меня не забрали? Не знаю. Русские прорвались тут. Повсюду валялись брошенные вещи, каски, оружие.
Я не стал ждать темноты. С трудом стянул с одного из убитых русскую плащ-палатку, накинул её и, превратившись в такого «полурусского», пополз дальше. Мимо меня, грохоча, проследовало несколько Т-34. Они отходили назад.
Значит, глубокого прорыва у них не вышло. Я, конечно, вежливо пропустил их, прижавшись к земле. Рука горела огнём, боль накатывала волнами. Стало подташнивать. Ноги не слушались, стали ватными и чужими.
Затем я наткнулся на группу русских солдат. Тут-то я и понял, как был прав, не бросив свой автомат. Они успели поймать меня очередью — одна пуля угодила в спину, другая в голень. Боль была такой, что мир померк. Но я всё же добрался до дороги и кое-как вскарабкался на броню «Тигра», который тащился в тыл.
На главном перевязочном пункте царила тихая, бредовая картина. Повсюду стояли пустые бензиновые бочки, из которых свешивались… отрезанные руки и ноги. Вокруг в грязи лежали раненые, стонавшие, и те, кто уже не стонал. Очнувшись вновь, я почувствовал, как чья-то рука подносит ко рту фляжку. Глоток водки обжёг горло. И тихий, усталый голос сказал: — Радуйся, дружище. Для тебя война окончена.
Культя моей левой руки была уже залита гипсом и туго замотана бинтами. И тогда я снова почувствовал её — свою левую руку. Я ощущал каждый палец! Это было так странно — рука-то осталась там, в прохоровской грязи, а я мысленно сжимал кулак, двигал этими уже несуществующими пальцами.
Ещё несколько дней я провёл в Харькове. Там до меня и дошла новость: операцию «Цитадель», наше великое наступление на Курск, свернули. Официально — прервали. Хотя мы же прорвались! И мы удержали позиции под Прохоровкой, выстояли в том аду!
Говорили, что американцы высадились где-то в Италии. Но зачем тогда было начинать? Зачем было заваривать всю эту кровавую кашу? Ради чего положили столько своих парней?»
++++++++++
Автор, Курт Пфеч, становится свидетелем тактического провала и стратегического разгрома:
- Его элитный «Лейбштандарт» вымотан и обескровлен.
- «Качественные» «Тигры» горят от массированных атак Т-34.
- Операция «Цитадель», в которую вложили все надежды, позорно свёрнута.
Но его спесь, его чувство расового и военного превосходства — остаются почти нетронутыми. Вот маркеры этого в тексте:
- Лексика превосходства: Он описывает русских не как равных противников, а как стихийную силу — «масса», «слепая решимость». Это взгляд как на природное явление: мощное, опасное, но лишённое интеллекта и «качества».
- Объяснение поражения внешними факторами: Они проигрывают не потому, что противник лучше, а потому что «местность плохая», «дистанции короткие», «вермахт не помог», «американцы высадились». В его картине мира немецкий солдат априори лучше, а если он терпит неудачу — виноваты обстоятельства, а не мужество и умение советских воинов.
- Главный вопрос «Зачем?», а не «Почему мы проиграли?»: Его финальный крик отчаяния — не о признании силы врага. Он звучит так: «Мы (лучшие) столько положили (наших прекрасных парней), а толку (от нас, лучших) не было!». Это нарциссическая травма. Его боль — не от осознания чудовищности самой войны ради порабощения других народов, а от ощущения, что его, элитного солдата, использовали неэффективно, его «качество» потратили впустую. Он жертва не своей идеологии, а, как ему кажется, плохого оперативного планирования.
Итог: Спесь не сбита. Она трансформировалась.
Он не говорит: «Мы были неправы, мы несли зло, и нас справедливо разгромили». Он говорит: «Нас, таких прекрасных профессионалов, бросили в эту мясорубку без смысла».
В этом — трагедия и тупик. Он сломался физически и психологически. Но он так и не совершил главного прорыва — к осознанию моральной и исторической неправоты своего дела. Его бунт — бунт «мастера» против «неумелого начальства», а не бунт человека против человеконенавистнической идеологии.
Поэтому текст этот — не покаяние. Это крик раненого зверя, всё ещё уверенного в своей породистости. Он — вечное доказательство того, насколько глубоко может пустить корни ядовитое высокомерие, переживающее даже крах всех мифов, на которых было взращено. Эта спесь пережила Курскую дугу и, увы, для многих пережила и сам Третий рейх, став почвой для послевоенных реваншистских мифов о «ноже в спину» и «толпах азиатов».
★ ★ ★
СПАСИБО ЗА ВНИМАНИЕ!
~~~
Ваше внимание — уже большая поддержка. Но если захотите помочь чуть больше — нажмите «Поддержать» в канале или под статьёй. От души спасибо каждому!