Мне было десять лет. Той осенью дожди лили так, что река вышла из берегов и подобралась к самым огородам. Мы с бабкой Агафьей жили на краю села, в старой избе у самого болота. Родители мои сгинули на шахте, и бабка была всем, что у меня оставалось.
Бабка была женщиной тихой, молчаливой. Единственной ее отдушиной были часы. Старинные, с кукушкой, висевшие в красном углу. Каждый вечер, когда за окном начинал сеять мелкий, тоскливый дождь, она садилась под ними в кресло-качалку, заводила их тихонько и слушала. Тих-так, тик-так. И ровно в девять кукушка выскакивала — ку-ку, ку-ку — девять раз. Бабка кивала ей, будто старой знакомой.
Я спал за печкой, на сундуке. И каждую ночь засыпал под этот мерный, укачивающий звук: тик-так, тик-так, и предвестный шелест перед боем.
В ту ночь ливень хлестал по стеклам, как горох. Казалось, небо провалилось и хлещет прямо на наш дом.
Бабка сидела в кресле, спиной ко мне. Я сквозь дремоту слышал привычное постукивание маятника.
— Вот и девятый... — бормотала она себе под нос. — Спи, мир, спи...
И вдруг часы замолчали.
Повисла тишина. Глухая, давящая. Даже дождь перестал стучать, словно кто-то заткнул небо пробкой.
А потом я услышал звук.
Скрипнуло кресло. То, что стояло напротив бабки, у комода. Пустое кресло.
Он скрипнул резко, сухо, будто на него резко опустился кто-то невесомый и костлявый.
Я замер за печкой, перестал дышать.
— Ох, — голос бабки изменился. Он стал тонким, виноватым, но в то же время в нем проснулся жадный, лихорадочный интерес. — Гостья пожаловала. Ну, здравствуй. Посидишь?
Тишина. Никто не ответил голосом.
Но я почувствовал, как воздух в избе стал спертым, болотным. Запахло не дымом и пирогами, а тиной, затхлой водой и гниющими корягами.
— Чего же ты хочешь? — спросила бабка у пустоты. — Богатства у меня нет. Одна горбушка да крыша над головой.
Тишина. Но бабка кивнула, будто ответ шел прямо в ее уши.
— Петуха? — она нервно хмыкнула. — Забить-то Петьку? Жалко, голосистый. Ну да ладно. Старый уже, чуть свет не будит. А мне узнать надо. Заведи часы.
Раздался звук заводимого механизма. Трр-трр-трр.
Только звук был слишком плавным. Нереально плавным для ее дрожащих, старческих рук. Ключ поворачивался сам, без усилий, с тихим шипением.
Тик. Так. Тик. Так.
Часы пошли.
Я лежал, вцепившись в одеяло, чтобы не стучали зубы. Я детским чутьем понимал: нельзя шевелиться. Та, что сидит напротив, не должна знать, что я здесь.
Прошло минут пять.
— Стой! — выкрикнула бабка. А потом охнула. — Как так... Стрелки же на девяти были... Откуда десятый удар взялся? Не может быть...
Кресло напротив скрипнуло.
В тот же миг со двора, с насеста, раздался звук, от которого у меня кровь застыла. Короткий, хриплый клекот. Петух даже не взметнулся. Просто шлепнулся на землю.
Бабка сгорбилась, будто стала меньше.
— Забрала... — прошептала она синими губами. — Ладно. Ладно. Дай хоть узнать. Должна же я узнать.
— На что теперь? — спросила она у темноты. — Дом? Избу мою?
Я зажмурился.
— Идет! — бабка в отчаянии хлопнула ладонью по подлокотнику. — Крыша течет, пол скрипит. Не жалко. Но если скажешь правду — Петьку вернешь живого и скажешь, где клад зарыт. Говори!
Снова тиканье.
Маятник под стеклом начал раскачиваться быстрее, задевая стенки, цокая, как взбешенный метроном.
Время текло странно. Бабка замерла, уставившись на циферблат.
— На! Вот и полночь! — вдруг сказала она. — А ты говоришь, нет?
Потом тишина.
И тихий, полный ужаса шепот бабки:
— Года... Опять я в дураках...
Стекло на циферблате треснуло звездочкой. Стрелки вдруг завертелись назад, с бешеной скоростью, со скрежетом рвущихся шестеренок. Комната наполнилась звуком ломающейся пружины.
В тот же миг дверь в подпол с глухим стуком распахнулась настежь, словно ее вышибли изнутри.
Сырой, ледяной пар повалил оттуда, заполняя избу туманом. Тени поползли по стенам, длинные, безликие.
— Ну всё, — голос бабки сорвался на писк. — Всё отдала. Уходи! Нечего мне больше дать. Жизнь моя и так на исходе, ты знаешь! Она тебе без надобности!
Кресло напротив снова скрипнуло.
Я почувствовал, что Нечто наклонилось вперед. Тень на стене стала четкой, приняв форму женщины в саване.
Бабка молчала. Потом медленно, с ужасом произнесла:
— Внука?.. Мишеньку?
Меня обдало жаром, а потом ледяным потом.
— Нет... — прошептала бабка. — Он мал. Невинный он. Нельзя его.
Тишина.
— А если правду скажешь — всё вернешь? И дом, и петуха? И долг отпустишь?
Бабка колебался. Я слышал, как ее старое сердце колотится, как мячик. Жажда знания боролась в ней с любовью. И жажда побеждала. Это был не вопрос, это была ловушка.
— Ладно... — выдохнула она обреченно. — Говори. В последний раз.
В сыром полумраке затикали часы.
Теперь они шли неровно, захлебываясь, словно хрипящие легкие.
— Восемь... Девять... — проскрипела бабка. — Держись, нечистая.
Разговор шел на мою жизнь.
— Десять... Одиннадцать... Бей! — голос бабки крепчал. — Двенадцать... Бей! Полночь... Говори!
Казалось, она выигрывает. Часы должны были остановиться.
— Ну всё! — закричала она радостно, поднимаясь. — На тебе последний удар! Самый главный! Час правды! Что скажешь? А? Нечего тебе сказать! Все стрелки на месте!
Она ткнула пальцем в циферблат.
На секунду повисла абсолютная, звенящая тишина.
А потом из темноты, с той стороны комнаты, раздался звук.
Медленный, влажный удар. Спокойный, окончательный.
Бом...
И кукушка выскочила из дверцы.
Не в девять, не в полночь. Просто так.
Бабка замерла. Она наклонилась к часам, всматриваясь в потрескавшееся стекло.
— Откуда?.. — просипела она, и глаза ее полезли на лоб. — В сутках же двадцать четыре часа... Откуда двадцать пятый? Полночь же последняя... Что это? Что это за час такой?
Она попятилась, опрокидывая прялку.
— Нет такого часа... Темный... Это не ночь... Это...
Бабка схватилась за горло. Она закашлялась, пытаясь вдохнуть сырой туман, заполнивший комнату. Ноги ее подкосились, и она медленно осела на пол, как пустой мешок.
В комнате стало тихо.
Я лежал, зарывшись лицом в подушку, чтобы не закричать.
Я слышал, как Оно поднялось из кресла.
Половицы не скрипели под его шагами. Но я слышал влажность. Слышал, как по стенам стекает конденсат.
Шаги приблизились к моей печке.
Кирпичи будто покрылись инеем.
Оно стояло минуту. Слушало, как я задыхаюсь.
А потом я услышал тихий, очень четкий звук.
Тик.
На сундук рядом со мной что-то упало. Что-то маленькое, но прозвучавшее, как удар молота.
И холод отступил. Хлопнула дверь в подпол, и туман стал медленно рассеиваться.
Утром меня нашли соседи.
Дом стоял целый, но весь покрылся плесенью, словно простоял под водой сто лет. Во дворе нашли мертвого петуха — ссутуленного, высохшего, будто он пролежал в забвении годы.
Бабка лежала на полу, седая, с гримасой немого вопроса на лице. Врачи сказали — остановка сердца от испуга.
А на сундуке рядом со мной лежала стрелка.
Обычная с виду, часовая. Только цифры на циферблате, куда она указывала, не было. Там была просто черная метка, похожая на закрытый глаз.
Я потянулся, чтобы снять её.
И не смог сдвинуть с места.
Маленький кусок латуни весил, как якорь. Я пытался сковырнуть ее ногтем — она не двигалась.
Она была неподвижной.
Неподвижной, как смерть.
Я пытался сорвать ее монтировкой. Она даже не поцарапалась.
Я выбросил сами часы в самую трясину на болоте.
Но на следующее утро я проснулся от звука.
Тик.
Стрелка лежала на моем одеяле. Холодная. И такая же недвижимая.
Я вырос, уехал в город. Я никогда не ношу часов.
Но стрелка до сих пор со мной. Она вмурована в стену моей квартиры, на кухне. И даже сквозь бетон я чувствую ее взгляд.
Я знаю, что бабка тот разговор выиграла. Полночь была последним часом. Его нельзя было продолжить.
Но Оно сжульничало. Оно показало час, которого нет в законах этого мира.
И я знаю, что однажды, когда я останусь один и за окном начнет сеять мелкий дождь, я услышу скрип кресла напротив.
Потому что долг не закрыт.
Я принял наследство. И мне придется выслушивать.
Все персонажи и события вымышлены, совпадения случайны.