РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Дорога от райцентра до деревни тряслись в кузове грузовика, наполненном мешками и чужими разговорами.
Серёжа сидел, прижавшись к Полине, и не отрывал взгляда от проплывавших мимо чёрных полей и силуэтов спящих деревень. Он не спрашивал: «Куда мы едем?» Он, казалось, уже принял как данность, что его путь — это всегда дорога, а пункт назначения — всегда чужой порог.
Полина молчала, обняв его за узкие плечи, чувствуя, как под грубой тканью его куртки бьётся маленькое, птичье сердце.
Тревога душила её горлом: «А вдруг не приживётся? Вдруг сбежит?»
Дом, который она всегда считала своей крепостью, теперь казался ей слишком суровым, слишком пустым для этого хрупкого существа.
Когда грузовик, наконец, остановился на околице, и они сошли на твёрдую землю, уже стемнело окончательно.
В деревне горели редкие огни. Полина взяла его тощий чемоданчик в одну руку, другой крепко держала его холодную ладонь.
— Вот и дом наш, — сказала она просто, указывая на темный силуэт избы с резными наличниками.
Он вошёл внутрь, и его охватило тепло натопленной печи и запах свежего хлеба — Полина, уезжая, попросила соседку истопить.
Он замер посреди горницы, осматриваясь.
Его взгляд скользнул по выскобленному полу, по вышитым полотенцам на стенах, по образам в красном углу, по огромной, тёплой печи. Всё было чисто, прочно, но как в музее.
— Это твоя комната, — Полина открыла дверь в маленькую светёлку, где уже стояла узкая кровать с пуховым одеялом и тумбочка. — Вот кровать. Вот печка. Окно на восток — утром солнышко будить будет.
Он кивнул, поставил свой чемодан у кровати, но не стал его открывать.
Его вещи — эти несколько сиротских штанов и рубах — казались здесь неуместными, как и он сам.
Первый ужин прошёл в гробовой тишине.
Он ел аккуратно, бесшумно, доедая до последней крошки, как будто боялся, что еду отнимут.
Полина пыталась заговаривать о пустяках — о Буяне, о Зорьке, — но получала в ответ лишь кивки или односложное «да» и «нет».
Когда он зевнул, она, скрывая дрожь в руках, повела его умываться, показала, где висит чистое полотенце, где стоит кружка с водой.
Он выполнял всё молча, как- будто отбывая повинность.
Уложив его, Полина долго стояла в дверях, слушая, как он, уткнувшись лицом в подушку, старается дышать ровно, притворяясь спящим.
Она знала, что он не спит. Что он лежит и смотрит в непривычную темноту, полную незнакомых теней и скрипов.
На следующее утро деревня узнала новость.
Полина Кузьминична, стойкая вдова, взяла сироту. Мальчишку с райцентра. Весть пронеслась от колодца к огородам с быстротою степного пожара.
Первой, разумеется, примчалась сестра Фрося .
Влетела в сени, не стучась, с лицом, искажённым любопытством и злорадством.
— Ну что, Полина, показывай своего найдёныша? — громко заговорила она, стараясь заглянуть в горницу, где Серёжа, услышав чужой голос, замер у стола.
— А тебе зачем?— сухо ответила Полина, преграждая ей путь. — Жив, здоров. Тебе-то что?
— Да так, жалею! — взвизгнула Фрося . — Сама-то на ладан дышишь, хозяйство еле тянешь, а тут ещё обуза!
Да он у тебя последнюю корочку сожрёт! Да он, глядеть-то страшно, щуплый какой, небось, чахотка у него! Заразный!
Полина побледнела, но голос её прозвучал тихо и железно:
— Вон, Фрося . И чтобы духу твоего здесь больше не было. Моего сына не тронь.
Слово «сына» повисло в воздухе, заставив на миг смолкнуть даже Фросю .
Та фыркнула, хлопнула дверью, но её голос ещё долго доносился со двора, обращённый уже к собравшимся соседкам: «Видали? Ума решилась! Чужое отродье в сыны взяла!»
Сплетни липли к ним, как репейник.
В магазине, куда Полина повела Серёжу купить ему новые валенки (старые ботинки промокали насквозь), очередь намеренно притихла.
Он чувствовал на себе десятки колючих, оценивающих взглядов, слышал шёпот: «Вон он… сирота… из приюта…»
Он опустил голову, уткнувшись в полу Полининого пальто, и казалось, готов был провалиться сквозь землю.
Полина, не говоря ни слова, взяла его за руку крепче и, глядя прямо перед собой, твёрдо сказала: «Давайте-ка, Анна Петровна, побыстрее, у нас ещё дома дела есть».
Но были и другие голоса.
Назавтра пришла тётя Валя, та самая, соседка.
Принесла горшок горячих щей и пару шерстяных носков, связанных своими руками.
— На, Серёжа, носи на здоровье, — сказала она просто, протягивая носки.
— Морозы скоро, а ноги держать в тепле — первое дело.
Мальчик с удивлением посмотрел на неё, потом на Полину.
Она кивнула: «Бери, спасибо тёте Вале». Он взял, сжал в руках и прошептал едва слышно: «Спасибо».
Это было его первое добровольное слово в деревне, обращённое не к Полине.
Проживание шло не днями, а неделями, и измерялось не словами, а жестами.
Полина, следуя совету Матрёны, не лезла с лаской. Она вовлекала его в дело.
— Серёж, подержи ведро, — говорила она, доя Зорьку.
И он, серьёзный, подходил, и его тонкие руки крепко сжимали ручку тяжелого подойника.
— Пойдём, Буяна расчистим, — звала она утром. И он шёл в сарай, смотрел, как она ловко управляется со скребницей, и однажды, когда она отвернулась, осторожно потянулся и погладил коня по крутой шее.
Буян фыркнул, повернул голову и ткнулся мягкими губами в его ладонь. Серёжа отдернул руку, но в его глазах мелькнуло не испуг, а изумление.
Он начал осваивать пространство.
Сперва свою комнату — расставил на тумбочке солдатика и камушек.
Потом кухню — научился аккуратно резать хлеб, подметать пол.
Потом и весь двор стал его территорией.
Он знал, где у забора лёг на солнышко кот Василий, где гнездятся воробьи под крышей сарая, в каком месте со скрипом открывается калитка.
Однажды Полина, возвращаясь с дальнего покоса, увидела дымок из трубы.
Она ускорила шаг, тревожась: не пожар ли? Войдя в дом, она замерла.
В печи потрескивали дрова.
На столе, накрытый чистым полотенцем, стоял чугунок с тёплой, чуть подгоревшей картошкой.
А Серёжа, стоя на табуретке у печи, старательно, кончиком языка от усердия высунув, мешал в котелке заваривающийся кипяток для чая. Увидев её, он сполз с табурета, вытер руки о брюки и сказал, глядя куда-то в сторону печки:
— Думал, ты скоро… Еда готова.
Он не сказал «мама».
Он не бросился её обнимать.
Но в этой подгоревшей картошке и неумело заваренном чае было больше доверия и преданности, чем в громких словах.
У Полины вдруг перехватило дыхание. Она подошла, положила руку на его стриженую голову. Он не отстранился.
— Молодец, сынок, — хрипло прошептала она. — Большой помощник растёт.
Слово «сынок» сорвалось само собой.
Он вздрогнул, поднял на неё свои большие, серые глаза. В них не было протеста. Была глубокая, сосредоточенная проверка: «Правда? Насовсем?»
С того вечера что-то сдвинулось.
Он стал потихоньку говорить больше.
Рассказал, как в приюте учили читать по букварю с собачкой. Как один мальчик, Колька, делился с ним хлебом.
Как он боялся темноты в общей спальне. Он говорил обрывками, не глядя на неё, будто признаваясь не человеку, а тишине дома, которая больше не была враждебной.
А однажды ночью Полину разбудил тихий звук.
Она встала и увидела в свете месяца, как в дверь её комнаты бесшумно протиснулась худенькая фигурка в длинной ночной рубахе.
Серёжа стоял на пороге, сжимая в руках свою подушку.
— Не спится? — тихо спросила она.
Он молча покачал головой. Не от страха, как раньше. От чего-то другого.
— Приснилось, что ты ушла. И не вернулась.
Она не стала говорить «я никогда не уйду». Она просто откинула край одеяла.
— Залезай. Теплее будет.
Он быстро, словно боясь, что она передумает, юркнул под одеяло и уткнулся лбом в её плечо.
Его тело было тонким и горячим. Он не обнял её.
Он просто прильнул, как путник к костру в степи. И скоро его дыхание стало ровным и глубоким.
Полина лежала, не шевелясь, боясь потревожить его сон, и смотрела в потолок.
В груди у неё что-то таяло, растекалось тёплой, живительной волной.
Страх не исчез совсем. Но он был теперь не страх перед ребёнком, а страх за него.
Страх, чтобы не заболел, не ушибся, чтобы злые языки не ранили. Это был другой страх. Родительский.
Наутро он проснулся раньше неё.
Когда она открыла глаза, он уже стоял у печи, пытаясь растапливать её, как видел у неё.
Увидев, что она проснулась, он смущённо улыбнулся — впервые за все время.
Короткая, робкая, но настоящая улыбка.
— Доброе утро, мама Поля, — сказал он, пробуя новое слово на вкус.
«Мама Поля». Не «мама» ещё. Но уже и не «тётя Полина».
Полина кивнула, и голос её был спокоен, хотя слёзы подступали к горлу.
— Доброе утро, Серёж. Давай, я тебе помогу, а то дрова-то большие.
Они вместе стали растапливать печь.
Сперва он, потом она. Их тени от огня смешались на стене в одну большую, единую тень.
Крепость её одиночества пала. Но на её месте вырастало что-то новое — не такое неприступное, но куда более живое.
Дом наполнялся не просто звуками, а смыслом.
И первый, самый трудный шаг навстречу друг другу был сделан. Впереди была долгая зима, но они встречали её уже не поодиночке, а вдвоём, у своей общей, наконец-то по-настоящему тёплой печки.
Зима подступила по-настоящему, заковав деревню в лёгкий, звенящий панцирь.
Для Полины и Серёжи это была первая совместная зима — испытание на прочность их хрупкого, только что возникшего союза.
Полина вставала затемно, по старой привычке.
Теперь, выходя в сени, она слышала за дверью его комнаты настороженную тишину — он уже не спал, а прислушивался к её шагам, ожидая сигнала к началу дня.
— Подъём, работник, — говорила она, слегка постукивая в дверь.
И через минуту он выходил, аккуратно заправленный, с серьёзным лицом.
Они молча выполняли утренний ритуал: он, встав на табурет, счищал снег с внутренней стороны окон, пока она растапливала печь и ставила кашу.
Молчание было уже не гнетущим, а деловым, наполненным смыслом совместного действия.
Он учился её языку — не слов, а жестов.
Взгляд, брошенный на вёдра, означал: «Нужно принести воды».
Легкий кивок головы в сторону дровницы: «Наруби, пожалуйста, помельче, для самовара».
Он ловил эти знаки, и его глаза загорались пониманием — он был полезен, он был нужен в этой четкой системе домашнего хозяйства.
Сплетни, подпитываемые Фросей, не утихали.
Они достигли пика, когда в школе Серёже пришлось столкнуться с открытой жестокостью.
Дети, как радары, уловили взрослые пересуды. Его дразнили «подкидышем», «приютским».
Однажды он вернулся с разбитой губой и молчаливым, тлеющим взглядом, в котором горела недетская обида и злоба.
На расспросы Полины он только мотал головой, сжимая кулаки.
Полина не стала идти выяснять отношения с родителями обидчиков.
На следующий день она, не сказав ни слова сыну, оделась в свою лучшую одежду и пошла с ним в школу рука об руку.
Она не кричала и не жаловалась учительнице.
Она просто пришла в класс в самый разгар уроков.
Извинившись перед педагогом, она обвела взглядом притихших детей и сказала спокойно, но так, что было слышно каждой мушке на стене:
— Это мой сын, Сергей Полинин.
Его отец погиб, защищая вас и ваших отцов. У него есть дом, семья и моя защита. Запомните это.
Она не ждала ответа.
Развернулась и вышла, ведя за руку остоленевшего Серёжу.
Её спина была прямая, а рука, державшая его ладонь, — твёрдой и тёплой.
Этот немой, гордый поступок подействовал сильнее любой драки.
Насмешки не прекратились сразу, но в них пропала прежняя безнаказанность.
Теперь за спиной у «приютского» стояла не чужая тётка, а грозная, несгибаемая Полина Кузьминична, способная на неожиданные поступки.
В этой холодной войне тётя Валя стала их тихим, нерушимым тылом.
Она не лезла с советами, но её помощь была материальной и точной.
Как-то раз, увидев, как Серёжа пытается починить скрипевшую половицу тем же гвоздём, что выдернул, она принесла ему старый, но добротный инструмент от покойного мужа: небольшой молоток и гвозди разного калибра.
— Вот, богатырь, — сказала она. —
Мужику без инструмента — как без рук. Учись. У Полины-то всё на женских плечах было.
Для Серёжи эти слова и этот ржавый молоток стали актом посвящения.
Он не был больше беспомощным ребёнком.
Он стал «мужиком», которому доверили дело.
Он чинил не только половицу, а потом и калитку, и ящик для инструментов, с сосредоточенным видом выстукивая каждый гвоздь.
Эта мужская, созидательная работа лечила его лучше любых слов, возвращая чувство собственного достоинства.
Главная стена между ними рухнула не в результате разговора, а из-за болезни.
Полина, простудившись на вывозе навоза в трескучий мороз, слегла с температурой.
В первый же вечер её охватила паника не за себя, а за него: «Кто его накормит? Не забудет ли затопить печь?»
Она пыталась командовать из-под одеяла сиплым голосом, но мир за стенами комнаты жил своей жизнью.
Она слышала, как скрипнула дверь, как зашумел в сенях веник — он подметал пол.
Потом — осторожный стук посуды. Пахнуло дымком и… горелой кашей. Серёжа пытался готовить.
Полина собралась с силами и вышла на кухню.
Картина была одновременно трогательной и удручающей: он стоял у печи, испачканный сажей, и помешивал в чугунке нечто тёмное.
Увидев её, он вздрогнул, и в его глазах вспыхнул стыд и отчаяние.
— Я… я испортил, — хрипло прошептал он, готовый к упрёку.
Полина, шатаясь от слабости, подошла, заглянула в чугунок и… рассмеялась.
Это был хриплый, болезненный смех, но смех.
— Ничего, сынок, — выдохнула она. — Первый блин комом. Давай-ка вместе спасать.
Он кивнул, сглотнув комок в горле.
Они вместе — она, сидя на табурете и диктуя, он, суетясь у печи — сварили ту самую, простую, но съедобную кашу.
И ели её за одним столом, при свете керосиновой лампы.
Он ел жадно, украдкой поглядывая на неё. Она ела медленно, чувствуя, как слабость отступает перед чем-то другим — перед глубоким, щемящим чувством, которое не было ни жалостью, ни долгом.
Позже, когда она уже лежала в постели, он принёс ей питьё — простую тёплую воду с малиновым вареньем тёти Вали.
Поставил кружку на тумбочку и замер в нерешительности.
Потом, не глядя, быстро накрыл её одеяло своей старой, поношенной курткой, будто пытался укутать.
— Чтобы не замёрзла, — пробормотал он и тут же скрылся в своей комнате.
Полина лежала, укутанная в его куртку, пахнущую дымом, ледяным воздухом и чем-то неуловимо детским, и смотрела в потолок.
Слёзы текли по её вискам и впитывались в подушку.
Это были слёзы не слабости, а окончательного крушения последних внутренних укреплений.
Она больше не боялась. Она любила. Это тихое, безоглядное чувство пришло не с материнским инстинктом, а с его грязной курткой, с горелой кашей и с этим неумелым, отчаянным жестом заботы.
Выздоровевшая Полина вернулась к обычной жизни, но что-то в ней и вокруг неё изменилось безвозвратно.
Она стала мягче в своей строгости. Он — увереннее в своих движениях.
И вот однажды вечером, когда она чинила его порванные на горке варежки, а он, склонившись над тетрадью, выводил заковыристые буквы, он, не отрываясь от строки, спросил:
— Мама, а как пишется «деревня»? Через «е» или «и»?
В комнате повисла тишина.
Только трещал фитиль в лампе.
Полина замерла с иголкой в руке. Слово прозвучало так естественно, так органично, будто он произносил его всегда.
Не «мама Поля», а просто «мама». Голос его был спокоен, поглощён другим вопросом — орфографическим.
Полина медленно выдохнула. Иголка снова задвигалась.
— Через «е», сынок. Пиши: д-е-р-е-в-н-я.
Он кивнул и принялся выводить буквы.
Больше они не обсуждали этого. Не было объятий, не было слёз. Было принятие. Окончательное и безоговорочное.
С этого вечера он стал её сыном.
Не по документам, а по самой сути их общего бытия.
А она — его матерью.
Не по крови, а по праву взаимного спасения.
Зима за окном была ещё долгой и суровой, но в их доме, где пахло хлебом, дымком и чернилами, уже поселилась весна — тихая, неуверенная, но непобедимая.
Они обрели не просто семью. Они обрели мир, в котором у каждого, наконец, было своё, незыблемое место.
. Продолжение следует....
Глава 5