Найти в Дзене
Антимелодрамы

Отцовский галстук - Рассказ №15

Галстук пах им. Табаком, одеколоном и чем-то неуловимым – тем, что остаётся от человека, когда его уже нет. Синий, в мелкий ромб. Тридцать лет на одном крючке в шкафу. Узел Утро похорон началось с тишины. Не той, что бывает, когда все спят. Другой. Густой, ватной. Мать сидела на кухне, сложив руки на коленях. Смотрела в стену, будто там показывали что-то, невидимое мне. Чайник давно остыл. – Надень его галстук, – сказала, не поворачиваясь. – Он бы хотел. Откуда она знала, чего он хотел? За сорок лет брака они разучились разговаривать. Общались записками на холодильнике. Слова экономили, как воду в засуху. В спальне шкаф открылся со знакомым скрипом. Костюмы отца висели в ряд. Пиджаки хранили форму его плеч. Человек ушёл, а одежда всё ещё помнит тело. Галстук нашёлся сразу. Синий, в мелкий ромб. Этот он надевал на все праздники. На каждой фотографии – этот галстук. И его лицо, смотрящее куда-то мимо камеры. Мимо меня. Руки сами вспомнили движения. Ему было сорок, когда он учил меня завя

Галстук пах им. Табаком, одеколоном и чем-то неуловимым – тем, что остаётся от человека, когда его уже нет. Синий, в мелкий ромб. Тридцать лет на одном крючке в шкафу.

Узел

Утро похорон началось с тишины. Не той, что бывает, когда все спят. Другой. Густой, ватной.

Мать сидела на кухне, сложив руки на коленях. Смотрела в стену, будто там показывали что-то, невидимое мне. Чайник давно остыл.

– Надень его галстук, – сказала, не поворачиваясь. – Он бы хотел.

Откуда она знала, чего он хотел? За сорок лет брака они разучились разговаривать. Общались записками на холодильнике. Слова экономили, как воду в засуху.

В спальне шкаф открылся со знакомым скрипом. Костюмы отца висели в ряд. Пиджаки хранили форму его плеч. Человек ушёл, а одежда всё ещё помнит тело.

Галстук нашёлся сразу. Синий, в мелкий ромб. Этот он надевал на все праздники. На каждой фотографии – этот галстук. И его лицо, смотрящее куда-то мимо камеры. Мимо меня.

Руки сами вспомнили движения. Ему было сорок, когда он учил меня завязывать узел. Мне – десять. Единственный раз, когда он меня касался. Не обнимал, не трепал по голове. Просто показывал.

«Главное – не затягивай слишком сильно. Иначе задохнёшься».

Тогда он усмехнулся. Кривовато, одним уголком рта. Теперь, кажется, понимаю шутку.

И тут пальцы наткнулись на что-то в подкладке. Шов разошёлся, внутри – плотное, сложенное вчетверо. Бумага.

Дата

Записка была жёлтой от времени. Чернила выцвели, но почерк – его, мелкий, с наклоном влево – читался без труда.

«Дорогая.

Я больше не могу. Ухожу. Когда ты найдёшь это – меня уже не будет рядом. Не ищи. Не вини себя. Я просто не создан для этой жизни. Для семьи. Для отцовства. Прости за всё.

Твой С.»

Внизу – дата. Третье сентября тысяча девятьсот девяносто четвёртого.

Тридцать лет назад. Мне тогда было пять.

Бумага подрагивала в руках. Буквы расплывались. Не от слёз. Просто мир потерял резкость.

Он не ушёл.

Написал письмо тридцать лет назад, спрятал в галстук – и не ушёл. Прожил ещё три десятилетия. Со мной. С матерью. С этим галстуком в шкафу. На каждом празднике – в мелкий ромб на груди. С письмом у сердца.

Зачем он его хранил? Как напоминание? Или как наказание?

Вся моя жизнь перестроилась. Те же кусочки мозаики – другая картина.

Его молчание за ужином. Не усталость. Он просто не знал, что говорить человеку, ради которого отказался от свободы.

Его взгляд, скользящий мимо. Он смотрел туда, куда не смог уйти.

Его улыбка, которая никогда не доходила до глаз.

Я думал, он меня не любит, потому что я недостаточно хорош. Старался лучше. Учился на отлично, приносил грамоты и дипломы. Он кивал, говорил «молодец» – и отворачивался.

А он просто не мог любить клетку, в которой застрял.

– Скоро выезжать, – донёсся голос. – Ты готов?

– Минуту.

Записка жгла пальцы. Показать матери – разрушить её память о «любящем муже». Спрятать – нести правду одному.

Пепел

Поминки тянулись, как резиновые часы.

Люди говорили о нём хорошее. Надёжный. Порядочный. Одна работа, одна семья. Мать кивала, промокала глаза платочком.

– Он так нас любил, – сказала она кому-то. – По-своему. Мужчины его поколения не умели говорить о чувствах. Но я знала.

Записка лежала в моём кармане. Слева, у сердца. Как у него.

Мы оба теперь носили его ложь.

Все разошлись к десяти. Мать ушла к себе.

Кухня. Тот же стол, за которым мы ужинали тысячу раз. Та же клеёнка в мелкий цветочек. Тот же недостаточный свет.

Его зажигалка нашлась в ящике. Бросил курить пятнадцать лет назад, но зажигалку оставил.

Записка лежала на столе. Развёрнутая.

«Не создан для этой жизни. Для семьи. Для отцовства».

Он написал это, когда мне было пять. Когда я ещё бежал к нему с рисунками и ждал похвалы. Когда не понимал, почему он так редко смотрит в глаза.

Он уже тогда хотел уйти от меня.

Зажигалка щёлкнула. Пламя вздрогнуло, выпрямилось. Поднести бумагу к огню – и всё. Пепел в раковину. Мать никогда не узнает. Память о порядочном человеке, любящем (по-своему) отце.

Пламя покачивалось.

А я сидел и думал о том, каково ему было. Тридцать лет просыпаться в жизни, из которой хотел уйти. Смотреть на сына, который не виноват, но стал причиной. Завязывать галстук с письмом в подкладке, считать дни до конца.

Он мог бы уйти. Начать заново.

Но остался.

Мы оба были в ловушке. Только он знал, что сидит в клетке. А я думал, что это дом.

Зажигалка погасла.

Записка лежала на столе. Целая. Несгоревшая.

Сложил её обратно. Вчетверо, как было. Убрал в карман.

Утром повешу галстук обратно на тот же крючок.

А записка останется со мной. Как осталась с ним.

Что-то же он мне оставил.

Эта история одна из многих. Каждый день новая психологическая драма. Подписывайтесь, чтобы не пропустить.