Найти в Дзене
Мультики

Миньоны. Глава 2

Глава девята: Шёлк, пепел и верность
После дуэли в предместье что-то незримо переломилось в сердцевине той изящной и гнилой вселенной, что звалась двором Генриха III. Воздух в покоях короля, всегда напоённый ароматом страха и амбры, теперь был отягощён ещё и стыдом — тихим, но едким, как дым от плохо растопленного камина.
Миньоны больше не язвили друг друга открыто. Их отношения напоминали теперь
Оглавление

Шёлк, пепел и верность

После дуэли в предместье что-то незримо переломилось в сердцевине той изящной и гнилой вселенной, что звалась двором Генриха III. Воздух в покоях короля, всегда напоённый ароматом страха и амбры, теперь был отягощён ещё и стыдом — тихим, но едким, как дым от плохо растопленного камина.

Миньоны больше не язвили друг друга открыто. Их отношения напоминали теперь хрупкий фарфоровый сервиз после ссоры: склеенный, но навсегда покрытый паутиной трещин. Они научились сосуществовать. Келюс перестал лезть с кулаками на каждую колкость Сен-Мегрена. Можирон теперь делился своими мрачными догадками не с тенью, а с ними, ища союзников в предчувствии бури. Их объединил общий враг — нарастающий гул за стенами Лувра, где «Совет Шестнадцати» и проповедники Лиги уже открыто клеймили их не как фаворитов, а как «исчадий Содома», «дьявольских кукол растленного короля».

Их преданность Генриху III была сложной тканью, вытканной из разных нитей.

Анри де Сен-Мегрен попал ко двору через стихи. Его отец, бедный пуатуанский дворянин, отдал последние деньги, чтобы сын выучил латынь и риторику. Анри приехал в Париж с томиком Петрарки под мышкой и ледяным комом честолюбия в груди. Его заметили на поэтическом турнире. Король, сам тонкий ценитель, оценил его хладнокровный ум и безупречный вкус. Для Сен-Мегрена Генрих был не просто господином. Он был единственным человеком во всей Франции, который видел в нём не провинциала, а мыслителя. Король дал ему смысл, статус и библиотеку. В ответ Сен-Мегрен отдал ему весь свой холодный, расчётливый интеллект.

Жак де Келюс был найден на постоялом дворе, где он, проигравшись в кости, дрался на шпагах с тремя обидчиками и побеждал. Его привёл ко двору капитан гвардии, потрясённый дикой, неотшлифованной яростью юноши. Генрих увидел в нём живую силу, которой сам был лишён. Келюс, выросший среди грубых солдат и интриг бедного гасконского рода, впервые встретил человека, который говорил с ним не как с инструментом, а как с… почти что сыном. Король терпел его вспышки, платил его долги, слушал его простодушные рассказы. Для Келюса, чья душа жаждала не столько богатства, сколько признания своей значимости, это было гарантией его абсолютной преданности. Он любил короля с воинственной, ревнивой страстью рыцаря к своему сюзерену.

Луи де Можирон был самым загадочным. Из древнего, но обедневшего рода. Он явился ко двору не для того, чтобы блистать, а чтобы наблюдать и считать. Он видел в короле мастерскую по производству власти, сложный и дышащий механизм. И он решил стать частью этого механизма — не украшением, а шестерёнкой в самом его сердце. Его преданность была преданностью механика своей машине. Он знал все её слабые места и защищал их яростнее, чем свою жизнь, ибо сломайся машина — и он станет ничем. Король ценил его не за красоту или ум, а за абсолютную предсказуемость и молчаливую эффективность. Можирон был тенью, часовым, стерегущим покой своего создателя.

И вот однажды вечером, когда за окнами Лувра уже вовсю выли зимние ветра, а слухи о готовящемся выступлении Гиза ползли, как тараканы, по тёмным коридорам, все четверо собрались в малом кабинете короля.

Вечер у камина

Комната была невелика. Горел камин, но холод, казалось, шёл не от окон, а из самого будущего. На столе стоял серебряный кувшин с подогретым гипокрасом, пахнущий гвоздикой и мёдом. Генрих III полулежал в кресле, завернувшись в испанский плащ из чёрной камки. У его ног, на подушке, спала одна из левреток. Он был молчалив и бледен.

Можирон стоял у двери, как всегда, на страже. Келюс мрачно наливал себе вино, залпом осушая кубок. Сен-Мегрен листал какую-то книгу, но глаза его не читали.

И только Шико, сидевший на корточках у самого огня и жарящий на углях каштаны, нарушал тягостную тишину своим мирным посвистыванием.

— Ты сегодня особенно тих, государь, — наконец сказал Сен-Мегрен, откладывая книгу. — Даже для тебя.

— Я считаю тени на стенах, — тихо ответил король, не отрывая взгляда от огня. — Их становится всё больше. И они принимают формы… очень узнаваемые.

— Пусть принимают! — вскипел Келюс, с силой ставя кубок. — Мы выйдем и разгоним эту толпу! Дай приказ, государь! Моя шпага…

— Твоя шпага, Жак, — мягко перебил его король, — бессильна против двадцати тысяч шпаг, которые точат для нас в предместьях. Не против железа нужно выходить. Против… идеи. А идею шпагой не заколешь.

— Можно заколоть того, кто её озвучивает, — мрачно проронил Можирон из своей тени у двери.

Все повернулись к нему.

— Ты о Гизе? — спросил Сен-Мегрен.

— Я о раковой опухоли. Её либо вырезают, либо она съедает тело.

В комнате снова повисло молчание. Все понимали, о чём он. И все боялись этой мысли вслух.

— Вырезать… — протянул Генрих. — Это значит окунуть руки в кровь по локоть. И после этого уже никогда не отмыться. Ни перед Богом, ни перед историей.

— История пишется победителями, государь, — парировал Сен-Мегрен своим ледяным тоном. — А Бог… Бог, как я полагаю, ценит решительность. Особенно когда на кону стоит спасение королевства.

— Спасение? — вдруг горько усмехнулся король. Он повернулся к ним, и в его глазах светилась та самая бездонная меланхолия, которую они все знали и боялись. — А что, собственно, мы спасаем, господа? Этот Лувр? Эти гобелены? Право носить бархат и называть друг друга «монсеньор»? Может, мы спасаем просто… себя?

Его слова, сказанные тихо, прозвучали громче любого крика. Миньоны переглянулись. Впервые их король, их солнце и центр вселенной, говорил о возможном конце. И не с пафосом, а с усталой ясностью обречённого.

В этот момент Шико ловко поймал раскалённый каштан и, перебрасывая его с ладони на ладонь, сказал:

— Философский вопрос, государь. Что есть «я» для короля? Его физическая особа? Его корона? Или те, кто стоит рядом с ним? Потому что если последнее, то спасая себя, вы спасаете и нас. А это, согласитесь, уже более благородная цель, чем спасение пары гобеленов.

Он сказал это со своей обычной циничной усмешкой, но в его словах прозвучала странная, почти человеческая нота. Келюс посмотрел на шута с неожиданным пониманием.

— Шут прав, — грубо сказал гасконец. — Мы — часть вас, государь. Как ваша рука. Или шпага. Вы не можете бросить шпагу, не обезоружив себя.

— Но шпагу можно сломать в бою, — сказал Сен-Мегрен.

— Тогда король остаётся без защиты, — парировал Можирон. — Значит, шпагу нужно беречь. И точить.

Они говорили о себе как о вещах. И в этой дегуманизации была их высшая преданность. Они добровольно отказывались от собственной значимости вне служения ему. Это был их странный обет.

Генрих III смотрел на них — на красивого, холодного поэта; на горячего, необузданного солдата; на молчаливого, всевидящего сторожа. И на шута, жующего каштан у его камина. Вдруг ему стало их невероятно жалко. И страшно за них.

— Вы все здесь, — прошептал он, — потому что вам некуда больше идти. Я — ваш последний причал. И если этот причал рухнет…

— Мы утонем вместе с вами, — просто закончил за него Сен-Мегрен. — Это и есть верность, государь. Не только в радости, но и в… конце света.

Король закрыл глаза. Он вспомнил, как в детстве у него была изысканная механическая птичка из Augsburg. Она пела, когда её заводили ключом. И он любил её, пока пружина не лопнула. Тогда птичку выбросили. Он боялся, что и этих, своих живых, изысканных птичек, ждёт та же участь. И что ключ уже поворачивает в замочной скважине чья-то чужая, грубая рука.

— Шико, — сказал король, не открывая глаз. — Развесели нас. Расскажи что-нибудь весёлое.

— О, с удовольствием! — шут вскочил, отряхивая руки. — Сегодня на рынке я видел, как свинья сбежала от мясника и влетела прямиком в лекционный зал Сорбонны! Представляете? Она носилась между богословами, хрюкала, а они кричали: «Анафема! Еретическое животное!» Потребовалось четыре студента, чтобы выдворить её. Я предложил им устроить диспут: была ли свинья кальвинисткой или всего лишь последовательницей Лютера? К сожалению, мою научную помощь отвергли.

Миньоны рассеянно улыбнулись. Король тоже слабо улыбнулся, не открывая глаз.

— Вот видишь, — сказал он. — Даже свиньи теперь вовлечены в наши религиозные распри. Мир сошёл с ума.

— Мир всегда был безумен, государь, — философски заметил Шико. — Просто раньше у него были более симпатичные бредни.

Этим вечером они просидели так до глубокой ночи. Говорили мало. Пили кипокрас. Слушали, как воет ветер в трубах. Келюс незаметно пододвинул Сен-Мегрену кубок, когда тот застыл в раздумьях. Можирон кивнул Шико, когда тот собрал шелуху от каштанов, — молчаливый знак благодарности за нарушение тягостной паузы. Они были похожи на экипаж корабля, застигнутого штилем перед страшным штормом. И они знали, что их капитан, их король, уже видел во сне, как этот корабль идёт ко дну.

Их преданность была последним, что у них оставалось. И они держались за неё, как за якорь. Не понимая, что якорь этот уже давно болтается на слишком длинной цепи над бездной. И что скоро им всем предстоит падение.

Но пока — был тёплый огонь, вино, и общая, невысказанная тоска. И шут, который, жуя каштаны, смотрел на них всех с тем самым взглядом — одновременно циничным и бесконечно печальным. Ибо он один, кажется, понимал цену этой верности и видел её конец, как видят в камине тлеющий уголёк, которому суждено потухнуть с рассветом.