Вскройте черепную коробку Homo sapiens, и вы найдете там не душу, а шрам. Не материальный, но оттого не менее реальный - шрам, оставленный тишиной. Это рубец от столкновения с осознанием, что ты - разумная плесень на крошечной скале, затерянной в безразличном космосе, чья бесконечная пауза не прерывается ни нашим смехом, ни нашим предсмертным хрипом. Вся наша цивилизация, со всеми ее соборами, иконами и молитвенниками, есть не что иное, как грандиозная, отчаянная попытка заговорить эту тишину. Заполнить ее самым убедительным, самым утешительным голосом, какой только способен изобрести мозг, напуганный собственным существованием: голосом Наблюдателя.
Нейробиологи называют это парейдолией - автоматической, доведенной до автоматизма функцией распознавания лиц. Наш зрительный cortex, отполированный миллионами лет эволюции в социальных группах, настолько одержим поиском сородичей, что видит их в трещинах на штукатурке, в узорах мрамора, в конфигурациях звезд. Это не ошибка восприятия. Это - его навязчивая идея. Мы - машины по обнаружению Другого. Но что происходит, когда мы поднимаем взгляд от коры дерева к космическому своду? Инстинкт не исчезает. Он, лишенный объекта, начинает его галлюцинировать. Божество - это парейдолия, примененная к бытию. Мы смотрим в безличную пустоту и видим в ней Лик. Мы вслушиваемся в гул термодинамической энтропии и слышим в нем Шепот. Это не откровение. Это - психический рефлекс, тик сознания, не способного вынести собственной уникальности.
Эрнест Беккер в своей судьбоносной работе «Отрицание смерти» вскрыл этот механизм с беспощадностью патологоанатома. Вся человеческая культура, утверждал он, есть «символическая система героического назначения», попытка отрицать нашу тварьность, нашу биологическую обреченность на тлен. Мы - боги, упавшие в навоз, и чтобы забыть о запахе, мы строим цивилизации. Религия в этой системе - самый мощный анальгетик. Она предлагает не просто жизнь после смерти, но - что важнее - значение до смерти. Наши поступки оцениваются, наше страдание записано в ведомость, наша ничтожная жизнь вписана в космический нарратив. Бог - это Великий Бухгалтер, сводящий дебет с кредитом нашего существования, и в этом акте счетоводства мы обретаем иллюзию веса.
- «Страх есть головокружение свободы», - писал Сёрен Кьеркегор. Это головокружение того, кто стоит на краю пропасти возможностей и осознает, что нет ни перил, ни указаний, ни судьи, кроме него самого. Тишина Вселенной - это и есть звук этой абсолютной свободы. Она оглушает. И тогда мы, чтобы не сорваться, быстро выстраиваем в воображении перила в виде божественных заповедей, стену в виде священного канона, наблюдательную вышку в виде всевидящего ока. Мы меняем головокружение свободы на уют клаустрофобии осмысленного заточения. Мы выбираем тюремщика, лишь бы не оставаться одни в бескрайнем поле.
Нейровизуализация лишь подтверждает эту клиническую картину. Когда мистики и верующие сообщают о переживании присутствия Бога, у них загораются определенные зоны мозга: задняя верхняя теменная доля (отвечающая за ориентацию и границы собственного «Я») снижает активность, стирая границу между собой и внешним миром; островковая доля (ответственная за межоцепцию - восприятие внутренних состояний тела) и лимбическая система (эмоциональный центр) бушуют. Мозг буквально конструирует опыт растворения в чем-то большем, опыт встречи с запредельной Личностью. Он делает это так же, как конструирует сон или галлюцинацию. Это не доказывает несуществование Бога, равно как активность зон удовольствия при принятии героина не доказывает несуществование рая. Это лишь показывает, что у нас есть встроенный, биологический инструмент для производства такого переживания. Зачем эволюции снабдить нас столь специфическим аппаратом? Ответ лежит в области социальной нейробиологии. Зеркальные нейроны, эти крошечные архитекторы эмпатии, заставляют нас проецировать свои внутренние состояния на других. Одиночество - социальная боль. И когда физическое общество отсутствует, мозг, этот отчаянный мифотворец, проецирует Сообщество на саму ткань реальности. Он создает не просто Другого. Он создает Верховного Другого - того, кто видит нас, когда мы одни, слышит наши мысли, придает значение каждому вздоху.
- Жак Лакан сказал бы, что Бог - это квинтэссенция «большого Другого», символического порядка, чьего взгляда мы жаждем. Мы существуем лишь постольку, поскольку нас видят. Лишиться этого взгляда - значит исчезнуть, раствориться в реальном, в том, что лежит за гранью символов и не имеет к нам никакого отношения. Космическая тишина - это и есть голос Реального, безразличного и неодушевленного. Бог, таким образом, становится гигантским символическим протезом, который мы встраиваем в Реальное, чтобы оно на нас смотрело.
Обратимся к литературной операционной. В «Преступлении и наказании» Раскольников совершает убийство не просто как социальный эксперимент. Он совершает его перед лицом пустоты, пытаясь доказать себе, что он - Наполеон, существо, стоящее по ту сторону добра и зла, то есть по ту сторону того самого осуждающего Взгляда. Его последующее разрушение - это крах попытки жить без Большого Другого. Он не выдерживает тишины вселенной, в которой его поступок - лишь биологический спазм, а не грех. Он сам бежит под взгляд Сони, а затем и под взгляд закона, потому что даже каторга лучше экзистенциального вакуума. Таксист Трэвис Байкл из одноименного фильма Скорсезе в своем бредовом одиночестве также начинает конструировать нарратив: он - очиститель, пророк, чье насилие имеет высший смысл. Его мозг, отравленный изоляцией, генерирует карикатуру на Наблюдателя - миссию, призвание - лишь бы его действия перестали быть бессмысленными судорогами в городском хаосе.
Антропологические данные - это коллективная история болезни. Племена, живущие в условиях максимальной непредсказуемости - у подножия вулканов, на границе непроходимых лесов, - обладают наиболее сложными и персонализированными системами духов и богов. Они проецируют agency на грозу, на болезнь, на неудачную охоту. Это когнитивный механизм управления страхом. Случайностью, у которой есть лицо и имя, можно торговаться. Ей можно принести жертву. Ее можно умолить. Со случайностью без лица диалог невозможен. Она - просто молчаливый жернов, перемалывающий жизни. Наш мозг предпочитает тиранию осмысленного диалога свободе бессмысленного монолога.
Здесь мы натыкаемся на центральный парадокс, алхимическую точку превращения свинца страха в золото веры. Страх небытия порождает фигуру, которая гарантирует бытие. Но чтобы эта фигура была убедительной, она сама должна быть вечной, абсолютной, недосягаемой. То есть, она должна воплощать в себе все те характеристики, которых нам так не хватает и которые делают нашу конечность невыносимой. Мы создаем идеального Наблюдателя по образу и подобию нашей уязвимости - как ее отрицание. Это не проекция человека (простодушный Фейербах), это проекция недостачи человека. Бог - это шрам, возведенный в абсолют. Пустота, обернувшаяся ликом.
Кинематограф, этот сновидческий аппарат XX века, постоянно возвращается к этой травме. В «Солярисе» Тарковского разумная планета материализует самых глубоких, самых мучительных призраков космонавтов. Она становится зеркалом, отражающим не лицо, а рану. Герой не находит Бога в космосе - он находит там незаживающую совесть, внешнего свидетеля своей внутренней вины. Планета становится тем самым Наблюдателем, которого он бессознательно искал, чтобы его страдание обрело объективный, почти сакральный статус. В «Изгое» («Cast Away») Чак Ноланд, оказавшись на необитаемом острове, создает себе собеседника из Волейбол - Уилсона. Это не просто проявление безумия. Это чистейший акт религиозного инстинкта: одушевление неодушевленного, чтобы создать свидетеля своего существования. Уилсон - это божество минимализма, бог выживания, чье «лицо» нарисовано кровавым отпечатком руки. Его потеря в океане - это трагедия космического масштаба: герой снова остается наедине с безгласным миром.
Итак, что мы имеем в итоге нашего вскрытия? Мы не нашли железы Бога. Мы нашли комплекс: переплетение социального рефлекса (парейдолия), экзистенциального ужаса (Беккер) и неврологической потребности в отражении (зеркальные нейроны). Религиозный инстинкт предстает не как духовный компас, а как психический иммунитет. Аутоиммунное заболевание, при котором организм, атакуемый осознанием собственной смертности и незначительности, начинает атаковать саму реальность, навязывая ей антропоморфные черты, лишь бы та перестала быть безразличной.
Завершить эту процедуру выводом - значит совершить над собой ту же операцию, в которой мы обвиняем веру: наложить преждевременный шов, дать успокоительный ответ. Поэтому я оставлю рану открытой.
Представьте последнего человека. Не после апокалипсиса, а после Просвещения, после смерти Бога, о которой твердил Ницше, после тотального торжества научной картины мира. Он знает все механизмы. Он понимает природу парейдолии, читал Беккера, сканировал свой мозг. Он живет в полной, абсолютной тишине Вселенной, которую он наконец принял как данность. Он свободен. И вот, однажды ночью, глядя на холодное, немое сияние Андромеды, он чувствует, как в глубине черепа, в области старого шрама, возникает тихий, невыносимый зуд. И его рука, будто сама по себе, начинает на столе, покрытом пылью звездных карт и отчетами fMRI, выводить не формулы, а две линии, пересекающиеся под прямым углом… потом овал вокруг них…
Вопрос не в том, видит ли он лицо. Вопрос в том, сможет ли он, зная, что это всего лишь шрам, отвести взгляд.