Найти в Дзене

Ребенок не твой! - кричала свекровь при всех гостях. Но муж сказал то, от чего у всех отвисла челюсть

Утро началось с солнечного зайчика, который упрямо скакал по розовым обоям детской, пытаясь дотянуться до кудрявой головки в кроватке. София, моя Соня, спала, зарывшись носом в бочок плюшевого мишки, подаренного Максимом в день выписки. Ровно год назад. Целая вечность и один миг одновременно.
Я стояла на пороге, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть это совершенное мгновение: тишину, пронизанную

Утро началось с солнечного зайчика, который упрямо скакал по розовым обоям детской, пытаясь дотянуться до кудрявой головки в кроватке. София, моя Соня, спала, зарывшись носом в бочок плюшевого мишки, подаренного Максимом в день выписки. Ровно год назад. Целая вечность и один миг одновременно.

Я стояла на пороге, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть это совершенное мгновение: тишину, пронизанную ровным дыханием дочери, сладкий запах детского крема и сна, золотую пыль в луче света. Сегодня ей годик. И этот день, я знала точно, должен был стать самым счастливым в моей жизни. Не день свадьбы, не какое-то иное достижение – именно этот. Потому что он подводил черту под годом, который изменил все. Спас меня. Подарил мне не только Софию, но и уверенность, что жизнь – не бесконечная ночь, а просто долгая зима, после которой все равно наступает весна.

На кухне уже пахло кофе. Максим, мой сдержанный, всегда собранный Максим, возился с кофемашиной, но на столе уже царил хаос: разноцветные шарики, коробка с огромным бантом, рассыпанная конфетти. Он готовился украшать гостиную.

— Доброе утро, именинница, — прошептала я, наконец переступив порог и подходя к кроватке. София сморщила носик, потянулась и открыла глаза. Ее глаза – серые, как пепел после дождя, точь-в-точь как… Я отогнала мысль. Теперь это просто глаза моей дочери. Она улыбнулась мне беззубым, блаженным ртом и потянула ко мне ручки.

— Ма-ма-ма, — пробормотала она, и у меня внутри все перевернулось. Это было не осознанное слово, а просто слог, но он звучал как гимн.

— С днем рождения, солнышко, — прижала я ее к себе, вдыхая этот неповторимый запах. Она уперлась мне в шею теплой щекой.

Максим появился в дверях с двумя чашками в руках. Он выглядел… уставшим. Не физически, а как-то изнутри. Под глазами легкие тени.

— Все спит? — спросил он тихо, хотя видел, что нет.

— Проснулась. Смотри, какая красавица.

Он поставил чашки и подошел. Его лицо, обычно такое серьезное на людях, расплылось в улыбке, которая делала его мальчишкой. Он взял Софию из моих рук, подбросил вверх, заставив ее взвизгнуть от восторга.

— Па-па-па! — затараторила она, хватая его за нос.

Я видела, как он замирает на секунду, каждый раз, когда она называла его так. Как будто проверял, не показалось ли. Потом прижимал ее к себе крепче.

— Готов к сегодняшнему подвигу? — спросила я, делая глоток кофе. — Твоя мама звонила. Говорит, приедет к четырем. Ровно. Как поезд.

Тень пробежала по его лицу. Он поцеловал Софию в макушку и посадил ее в стульчик для кормления.

— Да, я говорил с ней вчера. Все будет в порядке, Ань. Она… она просто такая.

«Просто такая» — это была наша стандартная формула для Лидии Петровны. Властной, критичной, одинокой женщины, которая считала, что ее сын совершил величайшую ошибку, женившись на мне. Она терпела меня, как терпят временное неудобство. Но с рождением Софии что-то изменилось. Ее холодная вежливость стала напоминать тонкий, прозрачный лед, под которым клокотала темная вода. Она редко бывала у нас, но каждый ее визит оставлял после себя ощущение духоты, как перед грозой.

— Не думай о ней, — Максим обнял меня за плечи, будто угадав ход мыслей. — Сегодня наш день. Сонин день. Все будет идеально.

Я хотела верить. Искренне хотела.

К четырем дом напоминал яркую, шумную коробку с сюрпризом. Гости – наши друзья, несколько моих коллег, пара родственников Максима со стороны отца – смеялись, разливали шампанское, восхищались фотографиями Софии за год, которые мы развесили на стене. Сама виновница торжества, в пышном платьице цвета крем-брюле, важно ползала среди ног гостей, принимая восторженные возгласы как должное.

Все было так, как я и мечтала. Тепло, уютно, беззаботно. Я ловила взгляд Максима через комнату, и он улыбался мне своей редкой, спокойной улыбкой. Он гордился. Гордился этим домом, этой жизнью, которую мы построили.

И тут дверной звонок прозвучал как выстрел.

Все слегка притихли. Максим вздохнул и пошел открывать.

Лидия Петровна стояла на пороге, как всегда, безупречно одетая в строгий костюм цвета морской волны, с безукоризненной прической. Ее глаза, холодные и светлые, как у сына, мгновенно провели инвентаризацию прихожей, оценили каждого гостя и нашли все недостойным.

— Опоздала, — сказала она вместо приветствия, позволяя Максиму помочь ей снять пальто. — Пробки в городе ужасные. Ты бы мог выбрать место получше, не на этой окраине.

— Здравствуйте, Лидия Петровна, — выдохнула я, подходя и предлагая щеку для холодного, мимолетного поцелуя.

— Анна. Худющая как щепка. После родов поправляются, а не худеют. Неправильно питаешься. И ребенок наверняка из-за этого капризный.

София, как назло, в этот момент, увидев новое лицо, заплакала, потянувшись ко мне. Я подхватила ее, чувствуя, как на меня смотрят гости. Некоторые уже знали характер свекрови, другие смотрели с любопытством.

— Она просто устала, гостей много, — мягко сказал Максим, но в его голосе послышалась сталь. — Проходите, мама. Выпейте чаю.

Вечеринка уже не могла вернуться в прежнее русло. Лидия Петровна села в кресло, как на трон, и наблюдала. Ее комментарии были тихими, но несущимися по комнате, как шрапнель: «Торт слишком сладкий, у ребенка потом будут проблемы с зубами», «Зачем столько воздушных шаров? Мешают», «Игрушки дешевые, могли бы купить что-то качественное».

Максим пытался ее осадить, но она делала вид, что не слышит. Атмосфера сгущалась. Друзья перешептывались, кто-то нервно смеялся. Мое идеальное утро превращалось в пытку.

И вот настал момент тостов. Все собрались вокруг стола с тортом, украшенным большой сахарной единичкой. Я держала Софию на руках, готовая помочь ей задуть свою первую свечу. Сердце бешено колотилось – и от волнения, и от предчувствия.

Максим поднял бокал, начал говорить красивые, теплые слова о дочери, о счастье… И тут Лидия Петровна медленно поднялась.

— Я тоже хочу сказать тост, — объявила она ледяным голосом. Все обернулись. Улыбки застыли. — У меня особый тост.

Она вышла из-за стола и направилась ко мне. Ее шаги были быстрыми, решительными, постукивали каблуками по паркету, отбивая тревожную дробь. Она остановилась в метре от меня. Ее лицо, обычно бесстрастное, было искажено каким-то странным, ликующим отвращением. Она смотрела не на меня, а на Софию, потом перевела взгляд на меня, и в ее глазах вспыхнула такая ненависть, что мне стало физически холодно.

Гости замерли. Кто-то приглушил музыку. Воцарилась звенящая тишина, в которой было слышно только мое собственное дыхание.

И тогда она заговорила. Не повышая голоса, но каждое слово падало, как отточенный нож:

— Я не буду пить за здоровье этого ребенка. Потому что это — не ребенок моего сына.

В комнате ахнули. У меня перехватило дыхание. Я не поняла. Совсем. Я смотрела на ее перекошенное губы, на блестящие глаза и не могла сообразить, о чем она.

— Что? — только и выдохнула я.

— Я все знаю! — ее голос сорвался на крик, пронзительный, истеричный. Она ткнула пальцем в мою сторону. — Я видела! Год назад! Я приезжала в роддом, хотела увидеть внука! А что я увидела? Тебя, выходящую с чужим ребенком на руках! И его… его, принимающего этого ребенка как своего! Вы думали, скрыть? Я молчала год! Год! Ждала, когда он одумается! Но нет! Он ослеп! Так пусть же все узнают правду! Этот ребенок — не от Максима! Ты его обманула! Подсунула ему своего ублюдка!

Ее слова висели в воздухе, тяжелые, ядовитые. Я стояла, парализованная. Мир сузился до ее лица, до гула в ушах. «Чужой ребенок». «Ублюдок». Это про Софию? Про мою дочь? Я обернулась к Максиму, ища защиты, объяснения.

Он стоял неподвижно. Бледный. Но не от стыда или гнева. На его лице была какая-то странная, почти освобождающая решимость. Как у человека, который нес тяжелый груз и наконец готов его сбросить, даже если земля под ногами задрожит.

Он медленно, очень медленно поставил свой бокал на стол. Звук стекла о стекло прозвучал невероятно громко. Все взгляды приковались к нему.

И тогда он заговорил. Его голос был тихим, низким, но слышным в каждой точке комнаты. Он смотрел не на гостей, не на меня, а прямо на свою мать.

— Ты права, мама.

В зале снова прошелся шоковый вздох. У меня подкосились ноги. Я схватилась за спинку стула. Нет. Нет, Максим, что ты говоришь…

— София — не моя родная дочь по крови, — продолжал он, и каждое слово било, как молот. — Она — родная дочь Анны. И моя — по праву любви, заботе и отцовству. По праву бессонных ночей, первых улыбок и страха, когда она болела. По праву документа об усыновлении, который лежит у нас в сейфе. Я подписал его в день ее рождения.

Лидия Петровна остолбенела. Ее рот приоткрылся. Она явно ожидала чего угодно: оправданий, слез, скандала, но не этого спокойного, страшного признания.

— А то, что ты «видела» год назад… — Максим сделал шаг вперед, и его голос набрал силу, наполнился болью и горечью, которые он копил, наверное, всю жизнь. — Ты видела, как я забирал из роддома мою жену и нашего ребенка. Ребенка, которого она родила от человека, которого любила и который погиб, так и не узнав, что станет отцом. Ребенка, которого я усыновил, потому что полюбил его мать. И его. Больше жизни. Ты год таила в себе эту «правду»? Строила свои грязные догадки? И донесла ее сегодня, как подарок? На первый день рождения девочки?

Он обвел взглядом гостей. На некоторых были слезы. Другие смотрели в пол.

— Так вот, мама. Теперь все знают. Все знают, какой я подлец и дурак — полюбил вдову и ее дочь. И какая ты благородная и честная — устроила этот спектакль. Надеюсь, ты довольна.

Он закончил. В комнате стояла такая тишина, что казалось, оглохли все разом. Даже София, чувствуя напряжение, притихла у меня на груди.

Лидия Петровна смотрела на сына. Ее лицо было пустым, как чистая доска. Все ее злорадство, вся ее уверенность испарились, оставив после себя только ужасающее, леденящее осознание. Она не раскрыла «измену». Она вытащила на свет совсем другую, чужую боль. И в процессе навсегда потеряла сына.

Она попыталась что-то сказать, но только беззвучно пошевелила губами. Потом резко развернулась, схватила свое пальто и, не глядя ни на кого, выбежала из квартиры. Дверь захлопнулась с тихим, но окончательным щелчком.

Первой зашевелилась моя подруга Катя. Она тихо подошла, взяла у меня из оцепеневших рук Софию. Потом обняла меня.

— Ребята, нам, наверное, стоит… — начал кто-то из гостей.

— Да, — тихо сказал Максим, не глядя ни на кого. — Спасибо, что пришли. Простите за этот… спектакль.

Люди стали тихо, поспешно собираться. Через пятнадцать минут в квартире остались только мы, тишина, полупустые бокалы и торт с одинокой, не зажженной свечкой в виде единички.

Максим первым нарушил тишину. Он подошел к столу, взял зажигалку и, щелкнув, поднес огонек к свече на торте. Маленькое пламя затанцевало, отбрасывая дрожащие тени на его изможденное лицо.

— Прости, — сказал он, не глядя на меня. — Я должен был сказать тебе. Должен был предупредить, что она может… Но я надеялся, что пронесет. Что она просто будет ворчать, как всегда.

Я не могла говорить. Комок в горле был таким огромным и болезненным, что я боялась, любая попытка издать звук обернется рыданиями. Я сидела на диване, обхватив себя руками, пытаясь согреться. Меня била крупная дрожь.

— Аня, — он наконец повернулся ко мне. В его глазах была такая бездонная усталость и вина, что мне захотелось его обнять, но тело не слушалось. — Я все объясню. Все, что угодно, только не смотри на меня так.

— Как? — прошептала я. — Как она могла… такое подумать? И почему ты не сказал мне, что она приходила? В роддом?

Максим тяжело опустился в кресло напротив, провел руками по лицу.

— Она не приходила «официально». Она, видимо, стояла в сторонке, в холле. Я ее не видел. Я видел только тебя. Ты выходила, такая бледная, с Софией на руках, завернутой в это голубое одеяло… Я боялся, что ты упадешь. Помнишь?

Я кивнула. Помнила. Помнила каждую секунду того дня. Пустоту внутри, которая была больше страха и больше боли. И его руку, твердую и надежную, под локоть. Его голос: «Все, поехали домой». Домой. К нему.

— Я думал, она просто не решилась подойти. Или передумала. Я не придал этому значения. А потом… потом было не до того. Ты плохо приходила в себя, София беспокоилась… А когда все немного устаканилось, я просто выкинул это из головы. Я и представить не мог, что она… что она построила в своей голове такую чудовищную версию.

— И ты усыновил ее? В день рождения? — спросила я, и голос мой наконец обрел силу, окрасился изумлением.

Он кивнул, и в уголках его глаз дрогнули морщинки, похожие на улыбку.

— Да. Самый лучший подарок в моей жизни. Я подал документы заранее, а решение суда пришло как раз к выписке. Я хотел сказать тебе тогда, но ты была… не в форме. А потом как-то само собой получилось. Она – моя дочь. Для меня это было так очевидно, что даже не требовало обсуждения. Я думал, и для всех остальных тоже.

— Но не для твоей матери.

— Моя мать, — он произнес эти слова с горечью, — живет в мире, где важны только кровь, статус и правильность. Где сын не может жениться на беременной вдове. Где это – позор. Она не могла смириться с нашим браком, а рождение Софии стало для нее последней каплей. Вместо того чтобы увидеть внучку, она увидела доказательство «моей ошибки». И целый год вынашивала эту гадость, как змея яйцо.

Он встал, подошел к окну, смотрел на темнеющую улицу.

— Я должен был защитить тебя от этого. И не защитил. Сегодня… сегодня я увидел ее лицо, когда она это выкрикивала. И понял, что молчание – это не защита. Это соучастие. Я должен был вытащить эту занозу год назад. Объяснить ей все, поставить перед фактом. Но я боялся скандала. Боялся, что она сделает тебе больно. В итоге боль получилась в тысячу раз сильнее.

Я тоже поднялась с дивана. Ноги слушались плохо, но я подошла к нему, обняла сзади, прижалась щекой к его спине. Он вздрогнул, затем расслабился, положив свои ладони поверх моих.

— Она назвала ее ублюдком, — тихо сказала я, и слезы наконец хлынули, горячие и горькие. — Мою девочку.

Максим резко развернулся, взял мое лицо в ладони.

— Никогда. Слышишь? Никогда. Она – наша дочь. Самая любимая, самая желанная. И то, что сказала сегодня моя мать – это не правда. Это яд больного человека. Мы не позволим этому яду отравить наш дом. Нашу жизнь.

Он говорил с такой страстной убежденностью, что дрожь внутри меня понемногу стала утихать. Я кивнула, вытирая лицо.

— Что теперь будет? С гостями? Со всеми?

— А что? — он пожал плечами, и в его глазах мелькнул знакомый огонек решимости. — Теперь все знают правду. Нашу правду. Не ту, что выдумала мать. Кто-то поймет. Кто-то – нет. Но это уже их проблема. Наша семья – это ты, я и София. Все. Остальное – фон.

В этот момент из спальни донесся плач. София проснулась. Наш именинник, чей праздник был так жестоко прерван.

Мы посмотрели друг на друга. И в этом взгляде было все: и боль, и усталость, и страх перед будущим. Но было и что-то другое. Что-то твердое, как скала. Общее горе, которое не разъединило, а сплавило нас еще крепче.

— Пойдем к нашей дочери, — сказал Максим, беря меня за руку. — Пора задувать свечку.

Ночь была беспокойной. София, чувствуя наше напряжение, капризничала и плохо спала. Мы с Максимом не сомкнули глаз, лежа рядом и глядя в потолок. Время от времени он брал мою руку в свою, крепко сжимал, будто проверяя, что я здесь.

Утром пришло осознание масштаба катастрофы. На телефоне – десятки пропущенных звонков и сообщений. От друзей, от коллег. Большинство – слова поддержки: «Держитесь», «Какая же она стерва», «Макс, ты герой». Были и те, кто интересовался «подробностями» с плохо скрываемым любопытством. А одна сообщница из числа дальних родственниц Максима написала пространное послание о том, как важно «сохранять честь семьи» и что «мать всегда желает сыну добра». Максим удалил это сообщение, даже не дочитав.

Самым тяжелым был звонок от его тети, сестры отца. Ольга Николаевна была женщиной здравомыслящей и всегда относилась ко мне хорошо.

— Максим, дорогой, — сказала она, не тратя времени на предисловия. — Я в шоке. От Лиды. Я только что с ней говорила. Она в полном раздрае. Рыдает, говорит, что все неправильно поняли.

— Все поняли абсолютно правильно, тетя Оля, — холодно ответил Максим, включив громкую связь. Я притихла рядом.

— Я знаю, знаю. Она совершила чудовищную ошибку. Непростительную. Но… она твоя мать. Она одна. И она, видит Бог, не злая. Она – глупая. Зашоренная. Ревнивая до чертиков. Она боялась потерять тебя, вот и состряпала в голове эту дичь.

— И это оправдывает то, что она назвала моего ребенка ублюдком? При всех? — голос Максима дрогнул от ярости.

— Нет! Ничто это не оправдывает! — воскликнула тетя Оля. — Я не оправдываю, я пытаюсь объяснить. Чтобы ты… чтобы вы не принимали самых страшных решений сгоряча. Она сейчас сидит в своей квартире одна и, поверь мне, наказана куда сильнее, чем ты можешь представить. Осознание того, что она сделала, ее давит.

— Пусть давит, — безжалостно сказал Максим. — Я не хочу ее видеть. И она не увидит мою дочь. Никогда.

На том конце провода вздохнули.

— Я не буду тебя уговаривать. Сейчас это бесполезно. Я просто хочу, чтобы вы с Аней знали: семья отца – на вашей стороне. Полностью. Мы любим Софию. И мы любим тебя. А Лиду… мы постараемся привести в чувство. Если, конечно, это еще возможно.

После звонка в квартире снова повисла тяжелая тишина.

— «Не злая, а глупая», — процитировал Максим. — Как будто от этого легче.

— А что мы будем делать? — спросила я. Вопрос висел в воздухе уже несколько часов.

Максим посмотрел на Софию, которая сидела на полу и старательно пыталась засунуть погремушку в рот медведю.

— Жить, — сказал он просто. — Растить дочь. Любить друг друга. А все остальное… время покажет. Я не готов ее прощать. Не сейчас. Может быть, никогда. Но я также не готов позволить ей и дальше разрушать нашу жизнь. Дверь для нее закрыта. Навсегда? Не знаю. Но ключ от этой двери теперь не у нее.

Прошла неделя. Жизнь понемногу входила в колею, но шрам от того дня болел. Я вздрагивала от звонка в дверь, нервно просматривала соцсети, боясь увидеть там пересказы нашей истории. Но мир, к счастью, быстро теряет интерес к чужим драмам. Нас оставили в покое.

Как-то вечером, разбирая почту, я нашла в ящике тонкий конверт. На нем – знакомый размашистый почерк Лидии Петровны. У меня похолодели пальцы. Я позвала Максима.

Он взял конверт, повертел в руках, затем решительно вскрыл. Внутри был один лист бумаги. Он пробежал его глазами, лицо оставалось непроницаемым. Потом протянул мне.

«Максим. Анна.

Писать это невероятно тяжело. Слова кажутся такими ничтожными перед тем, что я натворила. Я не прошу прощения. Потому что знаю – его нет. То, что я сказала… это нельзя простить. Я разрушила самый счастливый день в вашей жизни. Оскорбила вашу дочь. Предала тебя, сын.

Я долго пыталась понять, как во мне могло родиться такое. Ревность? Да. Страх? Безусловно. Но главное – гордыня. Ужасная, слепая гордыня. Мне казалось, что я знаю, как должна сложиться твоя жизнь. И когда ты выбрал другой путь, я не смогла принять это. Я видела в Анне угрозу, а в Софии – доказательство твоего «падения». Я выстроила в голове целую теорию, основанную на обрывках и собственных домыслах. И поверила в нее. Потому что хотела верить в плохое. Это отвратительно.

Тетя Оля сказала мне, что ты усыновил Софию. В день ее рождения. И это… это самый благородный поступок, о котором я только могу думать. И самый страшный укор мне.

Я не прошу позволения видеться. Я не имею на это права. Я просто хочу, чтобы вы знали: я осознала. Всю глубину своего падения. И буду жить с этим. Это – мое наказание.

Если… если когда-нибудь, через годы, вы найдете в себе силы позволить мне хотя бы взглянуть на нее со стороны… Но это не просьба. Это лишь призрачная надежда больного человека, который слишком поздно прозрел.

Лидия.»

Я дочитала и опустила листок. Слез не было. Была какая-то пустота и жалость. Жалость к этой несчастной, сломленной женщине, которая сама вырыла пропасть между собой и сыном.

— Что думаешь? — тихо спросил Максим.

— Думаю, что она действительно страдает, — сказала я. — И думаю, что это письмо – не попытка манипуляции. Она сдалась.

Он кивнул.

— Да. В этом и есть самое страшное. Если бы она кричала, оправдывалась, требовала… с ней можно было бы бороться. А так… просто пепелище.

Он взял письмо, сложил его, убрал в ящик стола.

— Я не знаю, что с этим делать. Не сейчас. Пусть полежит.

***

Прошел месяц. Потом еще один. Рана потихоньку затягивалась, оставляя после себя не боль, а тяжелую, ноющую память. Мы с Максимом стали еще ближе. Эта история, как страшный шторм, вынесла на берег все наши страхи и сомнения, и мы, пережив ее, обнаружили, что наш союз крепче, чем мы думали.

София росла, радуя нас каждым днем. Она уже уверенно ходила, держась за мебель, и лепетала что-то очень серьезное на своем тайном языке. И каждый раз, когда она говорила «папа», глядя на Максима, в его глазах вспыхивала та самая, особенная искра – смесь бесконечной нежности и гордости.

Как-то в субботу мы гуляли с ней в большом парке. Была золотая осень, воздух прозрачный и прохладный. София, закутанная в яркий комбинезон, топала по опавшим листьям, громко хохоча, когда они шуршали.

И вдруг я увидела ее. Лидию Петровну.

Она сидела на скамейке метрах в пятидесяти от нас, у пруда. Сидела сгорбившись, в простом темном пальто, и смотрела в воду. Она была одна. И выглядела… старой. Постаревшей на десять лет за эти два месяца.

Я остановилась, сжав ручку коляски. Максим, шедший рядом, тоже увидел. Он замер. Я почувствовала, как напряглась его рука, лежащая на моей.

Мы стояли так, может, минуту. Лидия Петровна не замечала нас. Она была погружена в свои мысли, в свое одиночество.

София что-то залопотала и потянулась к пролетающей мимо голубой сороке. Шум привлек внимание свекрови. Она медленно подняла голову. И увидела нас.

Ее лицо исказилось. В нем было столько боли, столько стыда и отчаянной надежды, что у меня сжалось сердце. Она вскочила со скамейки, сделала нерешительный шаг в нашу сторону, затем остановилась, поняв, что не имеет права приближаться.

Максим стоял, как вкопанный. Я видела, как сжимаются его челюсти. Он смотрел на мать, а она смотрела на него, и в этом взгляде был целый мир разрушенных мостов и несбывшихся ожиданий.

Потом ее взгляд упал на Софию. На нашу дочь, которая весело махала ручкой пролетающей птице. И на лице Лидии Петровны что-то дрогнуло. Нежность? Раскаяние? Невыносимая тоска? Возможно, все вместе.

Максим глубоко вздохнул. Он посмотрел на меня. В его глазах был вопрос. Я чуть заметно кивнула. Я не знала, что будет дальше, но знала, что не могу быть тем, кто навсегда разлучит сына с матерью. Даже с такой.

Он медленно, очень медленно направился к ней. Я осталась с коляской, наблюдая.

Он остановился в двух шагах. Они молча смотрели друг на друга. Потом Лидия Петровна что-то прошептала. Так тихо, что я не расслышала. Максим не ответил. Он просто стоял.

Затем он обернулся, поманил меня рукой. Я подкатила коляску. Сердце колотилось где-то в горле.