— Лер, пива будешь? — протянул Вадик, уже взрослый, уже с пушком над губой и с тем особым видом, когда ему кажется, что он главный во дворе.
Лера стояла у бетонной беседки, держа в руках пакет из магазина. Пакет был тяжёлый, пальцы покраснели от ручек, но она не переставляла его с руки на руку — терпела, как будто так и надо.
— Не.
— А чего?
— Не хочу.
Вадик усмехнулся и, как обычно, решил добить:
— Да ты вообще… не как все. Ты такой и родилась, такой и помрёшь.
Лера посмотрела на него — не обиженно, не зло, а как будто пытаясь понять, зачем человек сам себе делает гадость.
— После вас, — сказала она и улыбнулась своей «неправильной» улыбкой — чуть поздно, чуть не туда, но честно. — Я на это дома насмотрелась.
Парни заржали. Девчонки прыснули, будто им стыдно, но смешно. Вадик кинулся дальше:
— Это ж не пить, как твой батя. Это просто пиво. Ну-ка, сбегай ещё. Ты же у нас… ответственная.
И вот тут случалось то, что всегда случалось. Лера кивала, брала деньги — и шла. Не потому что «дура», как они любили говорить, а потому что у неё в голове было другое правило: если тебя зовут в круг — значит, ты внутри. Пусть даже как курьер.
Её мама, Светлана, жила на первом этаже и слышала эти разговоры через открытое окно так же хорошо, как слышала когда-то отцовские ночные шаги и звяканье ключей.
— Лера! Далеко не ходи! — кричала она, и в этом крике было сразу всё: и забота, и страх, и привычка просить, потому что приказать ей было некому.
— Тебе мама сказала: не ходи далекО! — передразнивали пацаны, и дворовая беседка снова превращалась в цирк.
Лера возвращалась с бутылками, ставила на стол и садилась рядом, аккуратно поджав ноги. Она не понимала главного — что смех здесь не дружеский. И, может быть, в этом была её странная защита: она не собирала обиды, как другие собирают мелочь в карман.
Её странность заметили сразу — ещё когда она была в коляске.
Соседки, учёные жёны из «академического» дома, заглядывали в лицо ребёнку, сюсюкали автоматически, как положено, а потом уходили на лестницу и уже там, в полголоса, выдыхали:
— Ну… понятно. Бедная Светка.
— А отец-то… опять?
Отец, Павел, пил без фантазии и без героизма. Не бил — просто исчезал. Уходил в магазин, возвращался не туда, где его ждали, и каждый раз приносил в дом не деньги, а тяжелую тишину.
Светлана мыла полы в корпусах тех же людей, которые потом сочувственно кивали ей во дворе. С утра — лестницы, коридоры, кабинеты. Вечером — кастрюля, стирка, ребёнок. У неё не было слов, чтобы защищаться, но была одна упрямая вера: Лера вырастет. Не в смысле «выйдет замуж за принца». А просто — вырастет.
Павлова мать, бывшая преподавательница, умерла быстро. До этого она пыталась «вправить жизнь обратно»: сына — в трезвость, невестку — в приличие, внучку — в норму. Но когда поняла, что ничего не складывается, стала сдуваться: сначала голос, потом сердце, потом сама.
И они остались втроём. Павел, Светлана и Лера.
В детстве Лера казалась заторможенной: будто всё понимала, но с задержкой. Будто слышала шутку — и только через минуту понимала, что смеялись над ней. А иногда, наоборот, не понимала совсем — и это было страшнее для окружающих. Они не знали, куда её отнести: к «глупеньким», к «странным», к «неприятным». И проще всего было держать на расстоянии.
В первый раз, когда она выбежала во двор с мячом, она сияла так, будто это её день рождения.
— Можно с вами? — спросила она, и голос у неё был тонкий, радостный — такой, каким говорят «я дома».
На секунду все замолчали, а потом кто-то сказал:
— Пойдём туда.
— Да, сваливаем.
И они встали — демонстративно, как взрослые — и ушли. Лера постояла, глядя им вслед, потом побежала следом. Ей не приходило в голову, что её «вытесняют». Ей казалось: просто игра переместилась.
Её использовали легко: «сбегай за мячом», «принеси», «подержи», «постой тут». Она соглашалась с восторгом. Ей было достаточно того, что рядом люди.
В школе ей сперва дали отдельную программу — так сказали взрослые. Двор сказал проще и грубее. Лера это слышала, но не прожёвывала. Слова отскакивали от неё, как мелкие камешки.
А вот что она прожёвывала — так это учебники.
Вечерами, когда Павел валился на диван и включал телевизор на громкость «чтобы не слышать себя», Светлана сидела на табурете рядом с Лерой, держала тетрадь и повторяла одно и то же:
— Давай ещё раз. Медленно. У нас получится.
Лера писала, стирала, писала снова. У неё не было таланта «схватывать». У неё был талант не бросать.
Через четыре года в дом пришла комиссия. Пришли строгие люди, посмотрели тетради, поговорили с учителями, попросили Леру прочитать текст. Лера читала запинаясь, но честно и до конца.
И случилась штука, от которой весь двор потом неделю чесал языки: её перевели в обычную школу.
На линейке директор сказала сухим голосом, как будто объявляет погоду:
— С этого года у нас будет учиться Лера Солодовникова.
Лера стояла с букетом, который ей дала мама — не потому что «надо», а потому что «так правильно». И Лера улыбалась, как будто это не новый ад, а новый шанс.
Ад — да, оказался. Просто теперь он был организованнее: по кабинетам, по переменам, по спискам в дневнике. Её дразнили, толкали, делали «проверки» — скажи то, принеси это. Она не отвечала злом. Она отвечала делом: всё равно делала домашнее, всё равно приходила, всё равно поднимала руку, когда знала.
В девятом классе случилось то, чего никто не ожидал. На контрольной по русскому Лера написала сочинение так ровно и так понятно, что учительница сперва решила: списала.
— Лера, ко мне.
Лера подошла и стояла, держа руки по швам, как на допросе.
— Ты это сама?
— Сама.
— Почему тогда… почему ты так… во всём остальном?
Лера подумала и сказала тихо:
— Я долго думаю. Зато потом помню.
Учительница смотрела на неё долго. А потом сказала:
— Хорошо. Тогда будем делать по-другому. Без жалости. Но и без поблажек. Справишься?
Лера кивнула. И справилась.
Она поступила в институт — не в тот, «для своих», где до сих пор учились дети соседей, а в обычный, городской. На первом курсе её никто не знал «со двора». И это было похоже на новую кожу.
Там она встретила Сашу — тихого парня из деревни, который не умел красиво говорить, но умел смотреть прямо. Он не задавал вопросов «а что с тобой». Он говорил: «пойдём», «давай», «не бойся».
Когда Лера привела его домой, Павел был трезвый — редкий случай. Смотрел подозрительно, будто его обманули.
— Ты кто?
— Саша. Я с Лерой.
Светлана стояла у плиты и стирала руки о фартук, как будто ей надо было чем-то заняться, иначе сердце выскочит.
А Лера вдруг сказала — спокойно, как про расписание электрички:
— Мы поженимся.
Во дворе эта новость взорвалась. Вадик, тот самый, который шутил про «такой родилась», стоял у беседки и не находил, куда девать рот:
— Да ладно… она?!
— Она.
— А он что, слепой?
Слепой он не был. Он был зрячий. Просто смотрел не туда, куда привыкли другие.
Потом Лера родила сына. Мама ходила с коляской по двору и впервые за много лет держала спину ровно, как будто ей выдали наконец документ, что она не зря прожила все эти смены и эти ночи.
Соседки снова сюсюкали. Снова заглядывали в лицо ребёнку.
И снова отходили — но теперь уже не с сочувствием, а с озадаченностью.
— Ну надо же…
— А мальчик-то какой…
— Умные глаза…
Светлана не спорила. Не доказывала. Она просто шла, толкала коляску и улыбалась так, будто слышит в этих словах не оценки, а запоздалые извинения.
А Лера сидела дома, кормила сына, писала конспекты и время от времени смотрела в окно на ту самую беседку. И в её лице всё ещё было что-то «не такое». Только теперь это «не такое» называлось проще: ей было всё равно, кто как на неё смотрит.
Она своё уже поняла.
И своё уже забрала.
Бывает.