Забор был высоким – два метра металлических прутьев с острыми наконечниками. Я стояла перед ним уже минут десять, разглядывая объявление: «Парк закрыт на реконструкцию. Снос старых конструкций начнётся 28 октября».
Двадцать восьмое – это через неделю.
Я обошла забор по периметру, ища слабое место. Руки мёрзли – октябрь выдался холодным, а я вышла без перчаток. Торопилась. Увидела новость в интернете и сорвалась с работы, даже не предупредив начальницу.
У угла, там, где забор поворачивал к старому входу, прутья немного разошлись. Щель была узкой, но я худая – должна пролезть.
Сумка мешала. Я сняла её, просунула вперёд. Потом протиснулась сама. Пальто зацепилось за железо, треснуло. Плевать.
Внутри парк выглядел заброшенным. Дорожки потрескались, из щелей лезла бурая трава. Скамейки накрыты серой плёнкой, фонтан пустой. Но я знала, куда идти. Мимо старого дуба, мимо клумбы с засохшими стеблями, направо – к липовой аллее.
Она была там.
Деревянная скамейка с чугунными подлокотниками в форме львиных лап. Краска облупилась – когда-то была зелёной, теперь серо-бурая. Одна доска треснула посередине. Но это была она. Та самая.
Я остановилась в трёх шагах. Не решалась подойти ближе.
– Вам сюда нельзя.
Я вздрогнула. Голос был низким, с хрипотцой. Мужчина стоял справа – в тёмной куртке, с фонарём в руке. Ему было за шестьдесят, лицо обветренное. Левую ногу ставил чуть тяжелее, будто примерялся к земле.
– Простите, – сказала я. – Я знаю, что нельзя. Я просто...
– Здесь что-то важное?
Я посмотрела на скамейку. Потом на него.
– Да. Здесь... да.
Он помолчал. Потом опустил фонарь.
– Скамейка?
Я кивнула.
– Её снесут через неделю, – сказала я. – А я... я не успела. Два года не была здесь. И вот...
Голос сорвался. Я замолчала.
Мужчина смотрел на меня без осуждения. Просто смотрел.
– Мама умерла два года назад, – сказала я. – А эта скамейка... мы сидели здесь с ней. Один раз. Мне было двенадцать. Но я помню каждое слово.
Он достал из кармана блокнот – потрёпанный, в клеёнчатой обложке. Полистал страницы, исписанные мелким почерком.
– Геннадий Петрович, – сказал он. – Сторож. Работаю здесь год.
– Вера, – ответила я машинально.
Он записал что-то в блокнот. Потом поднял глаза.
– Приходите завтра. Ночью. В одиннадцать. Я открою ворота.
Я не поняла.
– Зачем?
– Попрощаетесь нормально. Не через забор.
И ушёл. А я осталась стоять у скамейки, не зная, что делать.
***
Двадцать шесть лет назад мне было двенадцать.
Мама тогда только развелась с отцом. Это был тяжёлый развод – с криками, с делёжкой вещей, с судом за алименты. Мы жили втроём – она, я и бабушка – в однокомнатной квартире в хрущёвке. Денег не хватало ни на что. Мама работала бухгалтером в двух местах, приходила поздно, падала на диван и засыпала, не раздеваясь.
Но однажды в субботу она разбудила меня рано.
– Собирайся. Поедем в парк.
Мы ехали на троллейбусе через весь город. Мама молчала, смотрела в окно. На ней было старое пальто – коричневое, с потёртыми рукавами. Она выглядела уставшей, но глаза были живыми.
Парк был огромным – старые липы, аллеи, фонтан с каменными рыбами. Пахло влажной землёй и листьями – была ранняя осень.
Мы шли по дорожке, и мама вдруг остановилась у скамейки с львиными лапами.
– Сядем, – сказала она.
Мы сели. Мама достала из сумки бутерброды с колбасой и термос с чаем. Разлила по пластиковым крышечкам.
– Я сюда приходила, когда мне было столько, сколько тебе, – сказала она. – Сбегала из дома. Сидела здесь и плакала.
Я посмотрела на неё. Мама никогда не рассказывала о своём детстве.
– Почему плакала?
– Потому что мне казалось, что жизнь несправедлива. Что я никогда не справлюсь.
Она отпила чай.
– А потом перестала плакать. Потому что здесь я поняла одну вещь.
– Какую?
– Что справлюсь. Что бы ни случилось – справлюсь. Не потому что сильная. А потому что другого выбора нет.
Я молчала. Мне было двенадцать, я не очень понимала. Но слова запомнила.
Мама допила чай и улыбнулась. Ей тогда было тридцать восемь – столько, сколько мне сейчас.
– Запомни это место, Вера. Может, тебе тоже когда-нибудь понадобится.
Я запомнила. Но так и не вернулась. Двадцать шесть лет.
***
Вечером я сидела на кухне и думала: зачем мне идти? Что изменится? Скамейку всё равно снесут. Маму это не вернёт.
Но в одиннадцать я стояла у ворот парка.
Геннадий Петрович появился ровно вовремя. Замок щёлкнул, створка отъехала.
– Проходите.
В руке у него был термос.
Мы шли по тёмной аллее. Фонари не горели, но луна была яркой.
– Вы давно здесь работаете? – спросила я.
– Год. С тех пор как парк закрыли.
– И что, никого не пускаете?
Он усмехнулся.
– Пускаю. Всех, кто перелезает.
Я остановилась.
– Что?
Он достал блокнот.
– Двадцать три человека за год, – сказал он. – У каждого – своя скамейка.
Я смотрела на него и не понимала.
– Первый был в сентябре прошлого года. Мужчина лет пятидесяти. Перелез ночью, как вы. Я пошёл проверить – думал, вор. А он сидел на скамейке у фонтана и плакал. Я подошёл, хотел прогнать. А он говорит: «Здесь я познакомился с женой. Сорок лет назад. Она умерла в июне».
Геннадий Петрович помолчал.
– И я понял. Это не нарушитель. Это человек, который пришёл попрощаться.
Он открыл блокнот, показал страницу.
«Сентябрь. Андрей, 52. Скамейка у фонтана. Жена».
«Октябрь. Нина, 67. Скамейка у входа. Сын».
«Декабрь. Игорь, 44. Скамейка под дубом. Отец».
«Март. Сергей, 61. Скамейка на детской площадке. Дочь».
Страница за страницей. Двадцать три записи.
– Вы – двадцать четвёртая, – сказал он. – Вера, тридцать восемь. Скамейка на липовой аллее. Мать.
Я почувствовала, как защипало в глазах.
– Зачем вы это делаете?
Он убрал блокнот.
– Потому что понимаю.
***
Мы дошли до скамейки. Геннадий Петрович смахнул плёнку, вытер доски рукавом.
– Садитесь.
Я села. Чугунные львиные лапы были холодными даже через пальто. Доска скрипнула.
Он сел рядом, открутил крышку термоса.
– Чай? С лимоном.
Я взяла крышку. Руки не дрожали. Я думала, что буду плакать. Но слёз не было.
– Мама привезла меня сюда один раз, – сказала я. – Двадцать шесть лет назад. Мне было двенадцать, ей – тридцать восемь. Столько, сколько мне сейчас.
Геннадий Петрович молча слушал.
– Она рассказала, что приходила сюда в детстве. Сидела на этой скамейке и плакала. А потом перестала. Потому что здесь поняла, что справится.
Я отпила чай. Горячий, с кислинкой.
– Она тогда только развелась с отцом. Жили втроём в однушке, денег не было. А она привезла меня сюда и сказала: «Запомни это место».
– И вы запомнили.
– Запомнила. Но так и не вернулась. Двадцать шесть лет собиралась. Сначала школа, потом институт, потом работа. Потом мама заболела, и три года я ухаживала за ней. А потом...
Голос дрогнул.
– Потом её не стало. И я поняла, что ни разу не приезжала в этот парк. Всегда было некогда. А теперь её снесут.
Мы помолчали. Ветер шуршал в голых ветках.
– Она не снесётся, – сказал Геннадий Петрович.
Я посмотрела на него.
– Скамейку увезут на склад. Реконструкция – не снос. Через два года парк откроют заново. Поставят новые скамейки. А эти – в переплавку.
– Какая разница? Всё равно её не будет.
– Будет, – сказал он. – В вашей памяти. И в моём блокноте.
Он достал его снова. Пролистал до последней записи.
«Октябрь. Вера, 38. Скамейка на липовой аллее. Мать. Фраза: «Здесь я поняла, что справлюсь»».
Я смотрела на строчку.
– Вы записали мамины слова?
– Вы их сказали. Я записал.
– Зачем?
Он закрыл блокнот.
– Потому что через два года этот парк откроется. Придут новые люди. Будут гулять, не подозревая, что здесь было. И, может быть, кто-нибудь спросит: а были тут люди, которые любили это место? И я скажу: были. Двадцать четыре человека. У каждого – своя история.
Я допила чай.
– А у вас? – спросила я. – У вас есть своя скамейка?
Он помолчал долго. Потом указал в сторону фонтана.
– Вон та. С прямой спинкой.
– Кто?
– Сын. Умер пятнадцать лет назад. Ему было девятнадцать.
Я молчала.
– Мы сидели там за день до того, как... – Он не договорил. – Он учился в институте. Приехал на выходные. Мы пошли гулять, сели на ту скамейку. О чём-то говорили. А на следующий день его сбила машина.
Я не стала спрашивать подробности.
– Поэтому вы здесь работаете?
– Поэтому. Кто-то должен открывать ворота тем, кто приходит прощаться.
***
Мы просидели на скамейке до рассвета.
Геннадий Петрович рассказал, что раньше был инженером. После смерти сына запил. Жена ушла. Потом бросил пить, но на работу не вернулся. Несколько лет перебивался случайными заработками.
– А потом увидел объявление – «требуется сторож в закрытый парк», – сказал он. – И понял: это моё.
– И вы всех записываете.
– Всех. Имя, возраст, скамейка, кто. И фразу – если говорят.
– Зачем фразу?
– Люди говорят странные вещи, когда прощаются с местами. Важные. Один мужчина сказал: «Я так и не попросил у неё прощения». Другой: «Я думал, что ненавижу его. А оказалось – люблю». Женщина сказала: «Я жалею только об одном – что не сказала ему правду».
– Какую правду?
– Не знаю. Не спрашивал. Это их правда, не моя.
Небо над парком начало светлеть.
– Мне пора, – сказала я.
– Идите. Ворота открыты.
Я встала. Посмотрела на скамейку – облупившаяся краска, треснувшая доска, ржавые львиные лапы.
Потом положила ладонь на подлокотник.
– Мама говорила: «Здесь я поняла, что справлюсь».
Геннадий Петрович кивнул.
– Записал.
– А я только сейчас поняла, что она имела в виду.
Он посмотрел на меня.
– Не скамейка даёт силу, – сказала я. – И не место. А то, что ты возвращаешься. Что помнишь. Что не один.
Он улыбнулся. Первый раз за ночь.
– Вы – двадцать четвёртая, которая это поняла. Может, двадцать пятая. Я себя тоже считаю.
***
Я шла к выходу по аллее, и мне казалось, что парк стал другим. Не заброшенным. Просто ждущим.
Через два года здесь поставят новые скамейки. Другие люди будут сидеть на них, не подозревая о двадцати четырёх, которые приходили прощаться.
Но Геннадий Петрович будет знать. И я буду знать.
У ворот я обернулась. Он всё ещё сидел на скамейке – маленькая фигура на фоне светлеющего неба.
Я подняла руку.
Он поднял в ответ.
Ворота закрылись за мной негромко. Как будто парк сказал: до свидания.
***
Через неделю начался снос. Я не приезжала смотреть.
Через месяц позвонил незнакомый номер.
– Вера? Это Геннадий Петрович. Сторож.
– Здравствуйте. Что-то случилось?
– Хотел сказать. Вашу скамейку не переплавили.
Я молчала.
– Её забрал один из подрядчиков. Для дачи. Ему понравились львиные лапы. Я дал ему ваш номер. Если захотите – заберёте.
Я села на стул. Ноги стали ватными.
– Вы серьёзно?
– Серьёзно. Скамейка в его гараже. Ждёт.
Я засмеялась. Первый раз за два года – по-настоящему.
– Спасибо. За всё.
– Не за что. Я просто открываю ворота.
Он помолчал.
– Вера. Вы записаны в блокноте. Двадцать четвёртая. Если когда-нибудь захотите прочитать, что говорили другие – приезжайте.
– Приеду. Обязательно.
– И ещё. Парк откроется через два года. Посидим на новых скамейках. Выпьем чаю.
– Договорились.
Я положила трубку. Подошла к окну.
За окном был двор хрущёвки – тополя и детская площадка. Но мне казалось, что я вижу парк. Аллею. Скамейку.
И женщину, которая говорит двенадцатилетней девочке:
«Здесь я поняла, что справлюсь».
Я положила ладонь на подоконник. Холодный, как чугунный подлокотник.
– Я тоже поняла, мама, – сказала я вслух. – Я тоже справлюсь.
***
Скамейку я забрала через неделю.
Подрядчик оказался добродушным мужиком лет сорока. Помог загрузить её в машину – пришлось нанять грузовичок, в легковую она не влезла.
– Красивая вещь, – сказал он, похлопав по львиной лапе. – Сейчас таких не делают. Жена расстроилась, что отдаю, но я ей объяснил.
– Что объяснили?
– Что у скамейки есть хозяйка. Настоящая.
Я отвезла её на дачу. У меня есть маленький участок – шесть соток, достался от бабушки. Домик старый, сад запущенный, но место хорошее. Тихое.
Поставила скамейку под яблоней. Той самой, которую бабушка посадила сорок лет назад.
Села. Чугунные лапы нагрелись на солнце – был тёплый для ноября день.
И вдруг поняла, что плачу.
Не от горя. От чего-то другого. От того, что скамейка здесь. Что я здесь. Что мама была права – места хранят людей. И люди хранят места.
И что я – не одна.
Двадцать четвёртая из тех, кто перелез через забор. Из тех, кто пришёл попрощаться. Из тех, кто понял.
Я достала телефон и набрала номер Геннадия Петровича.
– Алло?
– Это Вера. Хотела сказать – скамейка на месте. На даче. Под яблоней.
Он помолчал.
– Хорошее место, – сказал он.
– Приезжайте как-нибудь. Посидим. Выпьем чаю.
– Приеду, – ответил он. – Когда парк откроется – приеду. Расскажу, сколько ещё людей перелезло за это время.
Я улыбнулась.
– Договорились.
Положила трубку. Посмотрела на скамейку – облупившуюся, старую, с треснувшей доской.
Самую красивую скамейку в мире.
Потом положила ладонь на подлокотник – на львиную лапу, тёплую от солнца.
– Здесь я поняла, что справлюсь, – сказала я вслух.
И впервые за два года почувствовала, что это правда.