Найти в Дзене
Истории с кавказа

Побег из ада 14

Глава 27: Возвращение
Родной дом стоял перед ней, и он был не просто строением. Это был монстр. Камень, штукатурка, дерево — все это оживало в ее памяти, дышало, смотрело на нее тысячами глаз. Каждый завиток кованой решетки на воротах был ей знаком, и она помнила, как в детстве пыталась сосчитать все эти завитки, чтобы отвлечься от страха. Каждый скол на зеленой краске ставни рассказывал свою

Глава 27: Возвращение

Родной дом стоял перед ней, и он был не просто строением. Это был монстр. Камень, штукатурка, дерево — все это оживало в ее памяти, дышало, смотрело на нее тысячами глаз. Каждый завиток кованой решетки на воротах был ей знаком, и она помнила, как в детстве пыталась сосчитать все эти завитки, чтобы отвлечься от страха. Каждый скол на зеленой краске ставни рассказывал свою историю: вот тут брат ударил мячом, а вот здесь остался след от того дня, когда отец в ярости захлопнул окно. Лейла почувствовала, как ее тело начинает меняться, подстраиваться под старую, почти забытую реальность. Плечи сами собой ссутулились, подбородок опустился, даже дыхание стало мелким и поверхностным, как будто она пыталась стать невидимкой, исчезнуть в этом воздухе, который не был воздухом свободы, а был густым сиропом из прошлого. Здесь пахло не ветром с Волги, а влажной землей после дождя, горькой полынью и чем-то еще — запахом старой обиды, застоявшихся слез и несбывшихся надежд. Она сделала шаг за порог, и этот воздух обволок ее, проник под кожу, в легкие, в каждую клетку. Ее ладонь, лежавшая в руке Ильяса, внезапно стала холодной и липкой, как будто она держала не живую руку, а что-то чужое, отдельное от себя.

Ритуал в гостиной длился не минуты, а вечность. Каждая секунда растягивалась, превращаясь в отдельный мучительный эпизод. Лейла сидела на самом краю стула, как будто он был раскаленным, и боялась пошевелиться. Руки она положила на колени, стараясь сделать их тяжелыми, неподвижными, но пальцы все равно предательски дрожали, и она сжала их так, что ногти впились в ладони. Она не молилась — у нее не было слов, мыслей, была только одна сплошная мольба, обращенная в никуда: «Пусть это кончится. Пусть это просто кончится». Слова отца падали в гробовую тишину комнаты не как слова, а как камни, обернутые в бархат. Каждый удар был приглушенным, но от этого не менее болезненным. «Клянусь не поднимать руку... клянусь не чинить зла... ради ребенка...» Она слушала и думала, что каждое из этих слов — это петля. Не защита, а удавка, которая затягивается с каждым новым предложением. Она видела, как напряжены его челюсти — будто он говорил не слова, а выплевывал зубами гвозди. На виске пульсировала жила, и этот пульс отдавался в ее собственном виске, создавая странный, жуткий дуэт. Он произносил клятву не ей. Он даже не смотрел на нее. Его взгляд был прикован к этим усатым, непроницаемым мужчинам, которые сидели напротив с каменными лицами. Они были судьями, а она — всего лишь предметом суда, вещью, которую временно, с множеством условий, изымали из разряда «подлежащих уничтожению». Ее существование, ее право дышать и жить было не правом, а вынужденным компромиссом, на который пошли под давлением. Эта мысль жгла ее изнутри. Это был не огонь ярости, а тлеющий, медленный огонь унижения и полной, абсолютной беспомощности. Она была никем. Ничьей дочерью. Ничьей женой. Просто проблемой, которую нужно было решить в соответствии с древними правилами.

На кухне, в знакомом до боли запахе старого подсолнечного масла, сушеной мяты и еще чего-то неуловимого — запаха детства, запаха матери — мир на секунду обрел ось. Это была та самая ось, вокруг которой когда-то вращалась ее вселенная. Мать бросилась к ней и вцепилась так, будто боялась, что ее сдует ветром, унесет в небытие. Ее объятие было таким сильным, что у Лейлы перехватило дыхание, но она не пыталась освободиться. Она утонула в этом объятии, в этом запахе, в этой мгновенной иллюзии безопасности. Слезы матери были горячими и солеными, они впитывались в ткань ее платка, оставляя мокрые пятна. И в этом объятии не было радости. Не было облегчения «ты жива». Была бездна вины. Она сочилась из каждой морщинки на лице матери, из каждого вздрагивания ее плеч. «Ты живешь. Ты дышишь. Слава Аллаху», — шептала мать, но в ее голосе не было благодарности. Был ужас. Немой, всепоглощающий ужас. «Он... он ночами не спит. Сидит в темноте и молчит. И это молчание... оно страшнее любого крика. Оно такое тяжелое, что дом прогибается под ним. А братья...» Она замолчала, прислушиваясь. Ее взгляд метнулся к двери, потом к окну. Она была похожа на загнанного зверя. Ее пальцы, шершавые и теплые от постоянной работы, легли на живот Лейлы, и это прикосновение было таким нежным, таким осторожным, что у Лейлы снова выступили слезы. Это было благословение. И в то же время — предостережение. «Он уже здесь. Он уже любит тебя, — прошептала мать, и ее глаза снова стали бегающими, испуганными. — А они — нет. Никогда не поймут. Для них это... пятно. Пятно на нашей чести, которое можно смыть только кровью. Уезжайте. Как только они решат, что клятва дана и формальности соблюдены, уезжайте в ту же секунду. Не оглядывайтесь. Здесь нет для вас места. Ни в этом доме. Ни в этой жизни. Даже в моем сердце...» Голос матери сорвался. «Даже в моем сердце теперь нет места для тебя, дочка. Оно все заполнено страхом. Страхом за тебя. Я не могу любить тебя, я могу только бояться за тебя. Понимаешь?» Лейла поняла. Это было прощание. Не на время, а навсегда. Мать выбирала ее выживание, отказываясь от нее здесь и сейчас. Она отрезала ее, чтобы спасти. И это было самым мучительным, самым горьким уроком материнства, который Лейла когда-либо получала.

Ночь не принесла покоя. Она была не темнотой, а тюрьмой без решеток, но от этого не менее реальной. Знакомые тени от уличного фонаря ложились на потолок точно так же, как ложились десять, пятнадцать лет назад. Они были частью ее детства, эти танцующие призраки на белой штукатурке. Каждый скрип половицы был осмысленным, и ее тело, вопреки разуму, жило по старым, выученным наизусть законам: вот этот протяжный звук — дверь в комнату братьев, вот этот резкий — отец вышел в коридор. Она замирала, прислушивалась, сердце начинало бешено колотиться. Она ловила себя на том, что дышит неслышно, по-воровски, задерживая воздух, как делала это в детстве, когда за стеной разгоралась ссора. Ильяса рядом не было. Его уложили в гостиной, «среди мужчин». Она была одна. Совершенно одна, как в самые страшные ночи своего детства, когда казалось, что темнота вот-вот поглотит ее. Но теперь ее страх был другим. Он был не абстрактным, не детским страхом перед монстрами под кроватью. Он был конкретным, острым, как отточенное лезвие. Он имел имена, лица, голоса. Он сидел за тонкой стенкой. Она положила руку на живот, на еще плоский, почти неощутимый изгиб под кожей. И заговорила с ним мысленно, как с единственным собеседником в этой тюрьме. «Прости, — шептала она в тишине. — Прости, что привезла тебя сюда. В это место. В этот дом, который построен из страха и молчания. Ты еще ничего не знаешь. Не знаешь, что такое ненависть, что такое желание стереть кого-то с лица земли просто за то, что он существует. И я молюсь, чтобы ты никогда этого не узнал. Пусть все это останется здесь, в этих стенах. Не впитывай этот яд. Пожалуйста. Впитывай только любовь. Ту любовь, что ждет нас там, вдали. Только ее. Только свет».

Под утро, когда изможденное тело наконец начало сдаваться, и сон тяжелой, свинцовой волной попытался сомкнуть ее веки, ее пронзило. Это было не звук. Это было чувство. Ощущение пристального, немигающего взгляда, впивающегося в ее спину сквозь стену и тьму. Она подошла к окну. Стекло было холодным, и этот холод пронзил ее до самых костей. И она увидела Его. Рашид. Ее старший брат. Тот, кто катал ее на своих плечах, кто учил ее кататься на велосипеде и смеялся, когда она падала. А потом тот, кто первым, с лицом, искаженным отвращением, назвал ее «шлюхой», когда слухи о ее «бесчестии» дошли до семьи. Он стоял неподвижно, слившись со стволом старой, кривой яблони во дворе. Не курил. Не молился. Не двигался. Просто стоял. И смотрел. Его лицо было погружено в глубокую тень, но Лейла чувствовала его взгляд. Она чувствовала его кожей, каждым нервом. Это был не взгляд ненависти. Это было хуже. Это был холодный, оценивающий, безличный взгляд хищника, который нашел добычу. Взгляд, в котором была лишь констатация факта: «Ты здесь. Ты нарушаешь порядок вещей. Ты — ошибка в системе. И ошибки должны быть исправлены».

Их взгляды встретились через грязное стекло и ночную мглу. Лейла не отводила глаз. Она смотрела на этот силуэт, и вдруг в ней что-то перевернулось. Переломилось. Страх не исчез. Он был все так же огромен, все так же реален. Но он кристаллизовался. Превратился из парализующей жидкости в твердый, холодный, острый кристалл решимости. Она смотрела на этого мужчину, своего кровного брата, и не видела в нем ничего родного. Она видела стражника у ворот ада. Видела врага. Видела самое воплощение того мира, который хотел раздавить ее, стереть в порошок. И в этот миг она перестала быть той Лейлой, которая боялась. Она стала кем-то другим. Она стала Матерью. Защитницей. Ее рука, лежащая на животе, перестала дрожать. Пальцы стали твердыми, уверенными. «Ты не тронешь нас, — мысленно, с ледяной четкостью, сказала она этому темному силуэту. — Я не позволю. Если для этого мне придется стать сильнее. Сильнее этого страха. Сильнее этой ночи. Сильнее тебя и всего, что ты олицетворяешь — я стану. Я уже становлюсь».

Она медленно, с неожиданным для себя самой достоинством, опустила занавеску. Она не отпрянула, не бросилась в кровать, чтобы спрятаться под одеяло. Она развернулась и твердыми шагами пошла к чемоданам, которые стояли в углу, нераспакованные. Рассвет был не за горами. И они должны были встретить его уже в дороге. В движении. Подальше от этого места.

Глава 28: Испытание

Крики пришли не внезапно. Они подкрались к утру, как туман, и постепенно заполнили собой весь дом, каждый уголок, каждую щель. Лейла лежала с открытыми глазами, когда первый звук, хриплый и полный неконтролируемой ярости, прорезал предрассветную тишину, словно разорвав ее в клочья: «Позор!» Это слово повисло в воздухе, тяжелое и липкое. Сердце Лейлы не заколотилось в ответ. Наоборот, оно словно замерло, сжалось в груди в маленький, твердый, ледяной комок. Она узнавала эти голоса. Это был хор. Хор ее личных судей, собравшийся для вынесения окончательного вердикта. Она медленно, будто сквозь густую воду, поднялась с постели. Каждое движение давалось с трудом, мышцы отказывались слушаться, тело было тяжелым, как будто его отлили из свинца. Она надела платье, и ткань, обычно мягкая, теперь казалась ей колючей, чужой, как будто она надела не одежду, а колючую проволоку. Звуки ссоры нарастали, множились, переплетались в оглушительный, бессмысленный гул. Голос отца, пытающийся быть грозным, властным, но ломающийся на высоких нотах, срывающийся в хрип. Яростные, перебивающие друг друга вопли братьев, в которых уже не было слов, только чистый, животный звук ярости. И под этот аккомпанемент — приглушенные, задыхающиеся всхлипы матери, звучащие как фон, как постоянный, нудный плач скрипки на фоне грома литавр. Лейла стояла посреди своей старой комнаты, и мир вокруг нее буквально терял форму, расплывался, как картина под дождем. Обои с цветочками, комод, зеркало, полоса света от зари на полу — все это перестало быть реальным, стало декорацией, картонным фоном для этого кошмара. Остался только звук. Всепоглощающий звук разрываемой на части семьи. И виновницей была она. Не ее поступки, не ее побег, не ее беременность. Виновницей было само ее существование. Ее жизнь была тем ядовитым семенем, которое упало когда-то на каменистую почву этого дома, проросло сквозь трещины в фундаменте и теперь разрушало его изнутри, разламывая стены и разрывая связи.

Когда она, наконец, нашла в себе силы выйти в коридор, ей показалось, что воздух здесь стал другим. Он стал густым, вязким, как теплый сироп. Дышать было трудно. Братья — Рашид, Мурат, Али — стояли полукругом. Они не просто стояли. Они были воплощением ярости. Спины их были напряжены, как тетивы луков, . Отец стоял перед ними, но он больше не был патриархом, грозой семьи. Он был старым, затравленным волком, которого его же собственная стая загнала в самый дальний угол. Он ловил ртом воздух, и в его глазах читалась не злость, а паника, растерянность и какая-то жуткая усталость. Ильяса оттеснили к стене, прижали. И на лице Ильяса Лейла впервые увидела не гнев, не готовность к бою, а растерянность и жуткое, пронзительное понимание. Он понимал, что его кодекс чести, его мир правил, договоров и клятв, здесь, в этой кухне, сталкивается с чем-то иным. С дикой, первобытной, слепой яростью, которую никакие слова, никакие обещания перед старейшинами не могли обуздать. Эта ярость жила по своим законам, и законы эти были проще: кровь, месть, уничтожение. И все они — отец, братья, Ильяс — в какой-то момент, будто по команде, повернули головы и посмотрели на нее. Она замерла в дверном проеме, и эти взгляды обрушились на нее, как физический удар. Взгляд отца был полон немого упрека и невыносимой муки, как будто она была не дочерью, а болезнью, которая его съедает. Взгляды братьев были разными, но в одном они сходились: это была чистая, неразбавленная, кипящая ненависть. В них не было ничего человеческого. А взгляд Ильяса... в нем была отчаянная тревога, растерянность и что-то еще — страх не за себя, а за нее. Эти взгляды сплелись в невидимую, но абсолютно реальную клетку. Она ощутила ее на своей коже — плотную, липкую, невыносимую. Она не могла пошевелиться, не могла вдохнуть полной грудью. Она была экспонатом. Причиной всех бед. Грехом, выставленным на всеобщее обозрение.

И тогда отец сделал шаг. Не к братьям, чтобы утихомирить их. А к ней. Казалось, он шел не по полу, а сквозь толщу этого тяжелого, густого воздуха, который она не могла проглотить. Он подошел так близко, что она увидела все: каждую прожилку в его налитых кровью глазах, каждую глубокую, горькую складку вокруг рта, тремор в уголках губ. От него пахло потом, старым табаком и чем-то еще — запахом старой, беспросветной безнадежности. «Ты...» — начал он, и его голос был не криком, а хриплым, сдавленным шепотом, который, однако, перекрыл все остальные звуки. — «Ты довольна? Довольна теперь? Ты добилась своего?» Он не ждал ответа. Он просто смотрел на нее, и его взгляд был тяжелым, как гиря. «Посмотри. Просто посмотри вокруг. Мой дом. Мое имя. Все, что я строил всю жизнь... все, ради чего жил... рассыпается в прах. Прямо у меня на глазах. И знаешь почему? Из-за тебя. Только из-за тебя». Каждое слово било не по ушам, а прямо в душу, оставляя синяки на самом ее нутре. Лейла хотела закричать. Выкрикнуть что угодно: «Я просто хотела жить! Я имею на это право!» Но звук застрял где-то глубоко в горле, превратившись в беззвучный, болезненный спазм. «Ты для меня больше не дочь, — продолжил он, и в его голосе не было теперь даже злобы. Была только бесконечная, леденящая душу усталость. — Ты призрак. Тень. Ты — та тень, которая встала между мной и моими сыновьями. Которая отравила все, к чему прикоснулась. Уезжайте. Сегодня. Сейчас. Пока я еще... пока я еще могу это сказать. Пока они...» Он кивнул в сторону братьев, не глядя на них. «Пока они еще слушают мой приказ. В последний раз». Он замолчал. Его взгляд, блуждавший по ее лицу, вдруг упал вниз, на ее живот, на едва заметную выпуклость под ткань