Он выдохнул коньячный пар мне в лицо, довольный, как кот. Только что закончился его ежемесячный ритуал — ужин для «нужных» людей. Опять звучали разговоры о деньгах, которые я давно научилась пропускать мимо ушей, как белый шум. Андрей сиял. Новая бутылка в его коллекции — «всего» за восемьдесят тысяч — вызвала нужный ажиотаж.
Гости разошлись, оставив после себя вакуум тишины и запах дорогой еды, смешанный с тлением сигар. Я собирала бокалы, механически, пальцы сами знали движение. А он стоял посреди гостиной, повелитель вселенной из паркета и итальянской мебели, и водил взглядом по стенам. Охотничий взгляд.
Остановился. На моей полке.
Не на его стеллаже с хрустальными гробами для виски, подсвеченными, как святые мощи. А на старой, простой деревянной полке в углу у окна. Той самой, что переехала со мной из студенческого общежития, потом из квартиры родителей, потом в этот дом. Она вся была в царапинах, в потёртостях, в памяти.
— Лена, — сказал он голосом, которым объявлял решения на совете директоров. — Надо тут, наконец, навести порядок.
Я замерла с бокалом в руке.
— Что?
— Эти… книги. — Он сделал лёгкий жест, будто отмахиваясь от пыли. — Они собирают тонны пыли. Выглядят… захламлённо. Не вписываются.
«Не вписываются». В его идеальный, стерильный, дорогой мир.
— Я заказал новый стеллаж, — продолжал он, уже не глядя на меня, оценивая пространство. — Стеклянный, с подсветкой. Для коллекции. Идеально встанет вот здесь. Завтра отвезу макулатуру на дачу, освободим место для чего-то стоящего.
Слова падали, как камни. Макулатура. Освободим. Стоящего.
Я почувствовала, как что-то внутри, долго дремавшее, медленно, тяжело перевернулось. Не гнев. Холод. Ледяная, тошнотворная волна.
— Это мои книги, — сказала я тихо. Так тихо, что он, казалось, не услышал. — Они не макулатура.
Он обернулся, на лице — снисходительная полуулыбка. Та самая, которой он успокаивал капризничающего клиента.
— Дорогая, ну посмотри на них объективно. Они старые. Пожелтевшие. Кому они сейчас нужны, эти… Булгаков, Пастернак? Всё есть в электронке. Пора избавиться от хлама. Мы же взрослые люди.
Он подошёл, потрепал меня по плечу. Пахло дорогим коньяком и уверенностью. Абсолютной, непоколебимой уверенностью в том, что он прав. Всегда прав. Потому что он считает деньги. А что можно посчитать в этих стопках бумаги?
Я ничего не ответила. Просто посмотрела на полку. На ту самую «Анну Каренину» в синем переплёте с потускневшим золотым тиснением — 1912 года, подарок отца на мои шестнадцать. На тоненький, в картонке, сборник Мандельштама 1928 года, купленный мной на последние деньги в букинисте на Литейном. На «Мастера и Маргариту» с иллюстрациями Горяева, которую мы с первой зарплаты купили вместе с мамой…
Он принял моё молчание за согласие. Всегда принимал. Ушёл, насвистывая, довольный решением «проблемы».
А я осталась стоять. Перед своими книгами. Перед своими мёртвыми, которые он собирался вынести на помойку.
Ночь. Он спал ровным сном победителя. А я — нет.
Я встала босиком, прошла в гостиную. Села на пол перед полкой. Прикоснулась пальцами к корешкам. Они были тёплыми. Живыми. Каждая — не книга. Портал. В отцовский кабинет, пахнущий чаем и табаком. В пыльную, тёплую лавку букиниста. В свою юность, такую далёкую от этой хрустальной тюрьмы.
Раньше я бы поплакала. Пожалела себя. Потом смирилась. Убрала бы книги в коробки, в дальний угол, чтобы не раздражали его глаз.
Но не в этот раз.
Что-то внутри лопнуло. Не с треском, а с тихим, окончательным щелчком. Ярость, которую я годами хоронила под удобной маской «понимающей жены», вырвалась. Но не пламенем. Льдом. Твёрдым, острым, решающим.
Я взяла телефон. Сфотографировала несколько книг — самые старые, самые неприметные на вид. Утром, пока он был на совещании, я взяла потрёпанную сумку и поехала в город. Туда, куда не возил его шофёр.
В «Книжную слободу». Лавку, затерянную в арке старого дома. Пахло тут не деньгами, а временем. Пылью, клеем, старой бумагой.
За прилавком сидел Михаил Семёнович. Ему было под восемьдесят. Он помнил меня ребёнком, помнил моего отца. Его глаза, похожие на старые монеты, посмотрели на меня поверх очков.
— Леночка? Беда?
Я не стала объяснять. Просто показала фото на телефоне.
— Михаил Семёнович… Скажите честно. Это хоть что-то стоит? Или правда хлам?
Он взял телефон, прищурился. Прокрутил. Потом резко поднял на меня взгляд.
— У тебя это… в наличии? Здесь?
— Дома.
— Привези. Сейчас. Хоть пару штук.
Я привезла три книги. Он взял в руки ту самую, тоненькую, в картонке. Взял как новорождённого. Приложил к ней ладонь, будто проверяя пульс. Достал лупу. Молчал минуты три, перелистывая страницы с величайшей осторожностью.
— Господи… — выдохнул он, наконец. — Мандельштам. Двадцать восьмой год. Тираж — крошечный. Большинство уничтожили. А этот… видишь, на форзаце? «Осип» — это его рука. Автограф. Это не книга, Лена. Это артефакт.
— И сколько? — спросила я, и голос мой был чужим.
Он посмотрел на меня печально. Он всё понял. Без слов.
— На аукционе… полмиллиона. Может, больше. Если бы не автограф — тысяч двести. Но с ним…
Он положил книгу на бархатную подкладку. Взял следующую. «Анна Каренина».
— Издание Сытина. Отличная сохранность. Иллюстрации… да, оригинальные. Триста, триста пятьдесят тысяч. Рынок знает.
Он назвал цифры. Сухие, чудовищные цифры. Они висели в воздухе, звеня, как колокола. Каждая — приговор. Приговор его словам. Его снисхождению. Его незнанию.
Я не чувствовала радости. Я думала о том, сколько раз он говорил: «Выброси эту макулатуру». Думала о его коллекции. О бутылках за сто, двести, триста тысяч. Вся его «инвестиция», вся его гордость — не дотягивала и до половины стоимости этих трёх книжек.
— Михаил Семёнович, — сказала я ровно. — Приедете завтра? Ко мне домой. Оценить всё.
— Он будет? — спросил старик, и в его глазах мелькнула стальная искорка.
— Очень на это надеюсь.
На следующий день Андрей вернулся рано. С ним привезли новый стеллаж. Стеклянный, холодный, блестящий. Его водрузили как раз напротив моей полки. Пустой, он казался огромным, хищным.
— Ну что, — весело сказал Андрей, потирая руки. — Место расчистили? Давай сюда коробки, я быстро…
В дверь позвонили.
Я пошла открывать. Михаил Семёнович стоял на пороге с потрёпанным дипломатом и увеличительным стеклом на шее. Он выглядел как персонаж из другой эпохи, затерявшийся в этом гламурном подъезде.
— Проходите, — сказала я громко.
Андрей появился в дверном проёме гостиной. На лице — недоумение.
— Лена, кто это?
— Это Михаил Семёнович. Эксперт-букинист. Он пришёл оценить мой «хлам», прежде чем мы его выбросим. Чтобы ты знал, что именно отправляешь на помойку.
Тишина. Густая, как смола. Улыбка сползла с лица Андрея, оставив лишь растерянную гримасу.
— Оценить? Что тут оценивать? — он фыркнул, но фальшиво. — Ладно, шутишь.
Михаил Семёнович не удостоил его ответом. Он подошёл к полке. Снял первым делом ту самую «Анну Каренину». Надел перчатки. И начал работать.
Он говорил не с нами. Он бормотал себе под нос, цитируя каталоги, годы, имена переплётчиков. Потом, чётко и громко, назвал цифру. «Триста семьдесят — четыреста тысяч рублей. Рыночная стоимость».
Андрей остолбенел. Его лицо стало восковым.
— Что? За эту… старую книжку?
Букинист не ответил. Взял следующую. Потом ещё. Цифры сыпались, как град: двести тысяч, сто пятьдесят, восемьдесят… Каждая — удар. Каждая — плевок в лицо его уверенности.
А потом Михаил Семёнович взял в руки ту самую, тоненькую, в картонке. Помолчал. Поднял на Андрея взгляд.
— Молодой человек, а ваша коллекция виски… во сколько вы её оцениваете? Грубо.
Андрей, ошеломлённый, выдавил:
— Ну… около трёх… трёх с половиной миллионов, если всё…
— Всё, — кивнул старик. — Так вот. Эта маленькая книжка. Один этот экземпляр. Стоит, как половина вашей коллекции. А может, и больше. Прижизненный Мандельштам с автографом. Уникум.
Он аккуратно, с невероятным пиететом, положил книгу обратно на полку.
В комнате воцарилась тишина, которую можно было резать. Лицо Андрея прошло через все стадии: недоверие, шок, попытку улыбнуться, снова шок, и наконец — жгучий, беспомощный, унизительный СТЫД. Он смотрел на полку, как на внезапно выросшую перед ним гору, на которую он всю жизнь плевал.
Он посмотрел на меня. И я увидела в его глазах вопрос. Не «прости». Нет. «Почему ты мне не сказала?».
Это был худший из всех возможных вопросов.
Михаил Семёнович ушёл, оставив предварительную опись. Дверь за ним закрылась с мягким щелчком. Этот звук стал точкой, от которой начался отсчёт новой реальности.
Андрей стоял посреди комнаты, раздавленный. Его новый, блестящий стеллаж позади него казался вдруг убогим, пустым, глупым. Позёрством. Он смотрел на мои книги. Не видел их раньше. Теперь видел только ценники.
— Лена… — начал он. Голос был хриплым, сдавленным. — Я же… я не знал.
Вот они. Эти слова. Те самые, которых я боялась и в то же время ждала. Они прозвучали. И убили во мне последнюю, крошечную надежду.
Я подошла к полке. Прикоснулась к корешку «Анны Каренины».
— Знаешь, Андрей, — сказала я тихо. — Это самое страшное. Что ты не знал. Не хотел знать. Для тебя ценность — это то, что можно потрогать, купить, похвастаться перед другими. А это… — я провела рукой вдоль полки. — Это папин смех, когда он читал мне вслух. Это мамины слёзы над «Белой гвардией». Это моя защита, когда было страшно и одиноко в этом огромном, холодном доме. Ты хотел выбросить не книги. Ты хотел выбросить меня. Ту, что была до тебя. Ту, что осталась где-то там, внутри.
Он молчал. Его рот был слегка приоткрыт, будто он не мог вдохнуть.
— Я молчала не потому, что стеснялась. Я молчала, потому что думала — ты полюбишь меня целиком. И мою память. И мои странные, старые книги. Оказалось, ты любил удобную версию. Ту, что не занимает лишнего места.
— Это несправедливо! — вырвалось у него, и в голосе зазвучала знакомая нота — нота обиженного ребёнка, которого поймали на слабости. — Ты что, специально держала это в тайне? Чтобы вот так… унизить меня?
— Унизить? — я рассмеялась. Сухо, беззвучно. — Андрей, ты сам себя унизил. Своим высокомерием. Своим невежеством. Я не устраивала проверку. Я защищала то, что мне дорого. От тебя.
Я повернулась и посмотрела на его стеллаж. Потом на свою полку. Два мира. Две вселенные. Между ними — пропасть, которую не измерить деньгами.
— Стеллаж верни, — сказала я. — Эти книги остаются здесь. На своём месте. Они были здесь до тебя. И останутся после.
— После? — он выдохнул. — Что это значит?
— Это значит, что тебе нужно решить. Что в этом доме на самом деле имеет ценность. И кто. Я устала быть интерьером в твоей успешной жизни. Интерьер, который, оказывается, стоит дороже всей твоей коллекции. Ирония, да?
Я не стала ждать ответа. Развернулась и пошла в спальню. Не хлопая дверью. Не плача. Просто вышла из его поля зрения. Впервые за долгие годы.
Я легла на кровать, смотрела в потолок. В соседней комнате стояла тишина. Потом я услышала, как он — медленно, тяжело — опустился в кресло. Скрежет зажигалки. Глубокую затяжку.
Я думала не о деньгах. Не о триумфе. Я думала о том, что наша общая жизнь оказалась такой же хрупкой, как страница старой книги. И он, не зная её ценности, готов был порвать её навсегда.
Теперь он знал цену. Но понял ли он ценность?
А я поняла свою. И она не помещалась на полке с коллекционным виски. Она требовала другого пространства. Целой жизни. Возможно, уже без него.
В гостиной теперь стояли два стеллажа. Один — пустой, сверкающий, купленный за деньги. Другой — полный, тёплый, бесценный, за который уже заплачено частью души.
И сдвинуть их было невозможно.
******
Спасибо, что дочитали мой рассказ до конца!
Если история откликнулась вам в душе — обязательно напишите, чем задела, какие мысли или воспоминания вызвала.
Мне очень важны ваши отклики и мнения — ведь именно для вас и пишу!
Поставьте, пожалуйста, лайк, если рассказ понравился, и не забудьте подписаться на канал — впереди ещё много уютных, живых историй. Отдельное спасибо всем за донаты!
Обнимаю — и до новых встреч в комментариях!
Сейчас читают: