Он снова встал. Я видела это краем глаза – как поднимается из кресла, как одёргивает пиджак, как идёт через зал. Медленно. Уверенно. Будто не восемьдесят четыре года за плечами, а двадцать четыре.
Я работала здесь второй месяц. Дом-интернат для пожилых, корпус «Б», танцевальный зал. Раз в месяц – вечер вальса. Моя задача простая: включить музыку, помочь тем, кто не может сам, налить чай. Практика для диплома по психологии. Шестьдесят часов волонтёрства, и можно защищаться.
Но я уже поняла, что шестьюдесятью часами тут не отделаешься. Не потому что требовали больше. Потому что уйти было невозможно.
Григорий Антонович остановился перед ней. Зоя Павловна сидела у окна, как всегда. Серебряная брошь-ласточка на воротнике блузки. Книга на коленях – закрытая. Я заметила это ещё в первый вечер: она никогда не читала. Просто держала книгу. Как щит.
– Зоя, – сказал он. – Потанцуем?
Она подняла на него глаза. Лицо спокойное, почти строгое. Морщины вокруг рта, тонкие губы.
– Нет, Гриша.
Он кивнул. Развернулся. Пошёл обратно.
Я насчитала девять шагов. Ровно столько же, сколько раз он приглашал её за эти месяцы. Каждый танцевальный вечер – одна попытка. Каждый раз – отказ.
Никто из персонала уже не обращал внимания. Привыкли. А я не могла привыкнуть.
Я подошла к нему, когда он сел.
– Чаю?
– Спасибо, Лиза.
Он взял чашку. Пальцы на правой руке – длинные, с узловатыми суставами – начали постукивать по колену. Тихо, почти незаметно. Будто играли что-то на невидимом пианино.
– Вы ведь были учителем музыки? – спросила я.
Он улыбнулся. Глаза у него были выцветшие, голубые. Как небо в ноябре.
– Сорок лет. Фортепиано.
– А шрам? – я кивнула на его руку. Белая полоска на тыльной стороне ладони.
– Струна лопнула. Я был молодой, глупый, полез чинить рояль сам. Рассекло до кости.
Он замолчал. Посмотрел туда, где сидела Зоя Павловна.
– Вы каждый раз её приглашаете, – сказала я. – И она каждый раз отказывает.
– Да.
Я села рядом. Музыка играла – старый вальс, что-то из пятидесятых. Две пары кружились в центре зала.
– Почему вы не сдаётесь?
Григорий Антонович долго молчал. Пальцы на его колене замерли.
– Потому что шестьдесят лет назад она сказала «нет». Я тогда сдался.
Он повернулся ко мне. И я увидела в его глазах что-то такое, от чего перехватило дыхание.
– Расскажете?
– Зачем тебе?
– Я психолог. Почти. Мне интересны люди.
Он усмехнулся.
– Я любил её тогда. Люблю сейчас. Только тогда – ушёл. Женился на другой. Хорошая была женщина, добрая. Надежда. Пятьдесят семь лет вместе прожили. Троих детей вырастили. Полная жизнь.
Он замолчал.
– Но каждый день – каждый, Лиза, – я думал о Зое. Не так, чтобы мучиться. Просто... думал. Это было как фоновая музыка. Тихая. Постоянная. Ты её не слышишь, но она всегда играет.
– А она?
– Тоже вышла замуж. Мы не виделись шестьдесят лет. Разные жизни. А потом – оба овдовели. И оба оказались здесь. В одном доме. На одних танцах.
Он обвёл рукой зал.
– Когда я увидел её в первый раз – здесь, в столовой – я подумал, что схожу с ума. Она сидела у окна, и на ней была эта брошь. Ласточка.
– Та самая?
– Я подарил ей эту брошь. Тогда, в шестьдесят четвёртом. За неделю до того вечера.
Я посмотрела на Зою Павловну. Пальцы касались броши на воротнике.
– Она носит её до сих пор, – прошептала я.
– Да. Шестьдесят лет.
***
Через неделю я пришла к Зое Павловне. Она жила на втором этаже, в маленькой комнате с одним окном. На подоконнике – герань. На стене – единственная фотография: молодая женщина с ребёнком на руках.
– Можно?
Она повернулась. Пальцы коснулись броши – машинальный жест.
– Ты та девочка. Которая музыку ставит.
– Лиза. Волонтёр.
– Садись.
Я села на край стула. Она смотрела на меня – выжидающе, но без враждебности.
– Вы знаете, о чём я хочу спросить, – сказала я.
– Знаю. Ты не первая. Медсёстры спрашивали. Директор. Всем интересно, почему я ему отказываю.
– Я не для развлечения.
– А для чего?
– Не понимаю. Он вас любит. Шестьдесят лет. И вы носите брошь, которую он подарил. Тоже шестьдесят лет.
Зоя Павловна отвернулась к окну. За стеклом падал снег – первый в этом году.
– Ты молодая. Не поймёшь.
– Попробуйте.
Она заговорила тихо, почти шёпотом.
– Шестьдесят лет назад был выпускной вечер в клубе. Июнь. Белые ночи. Я работала в библиотеке. Он преподавал в музыкальной школе. Мы знали друг друга – шапочно. А потом он подошёл. И пригласил на вальс.
Пальцы всё ещё лежали на броши.
– И вы отказали.
– Да.
– Почему?
– Потому что испугалась. Я знала, что если соглашусь – всё изменится. Боялась перемен. Боялась его. Боялась себя с ним.
– И он ушёл.
– Ушёл. Женился через год. А я вышла за Петра. Инженер, спокойный, надёжный. Правильный выбор.
– Счастливая жизнь?
Она посмотрела на фотографию.
– У нас была дочь. Умерла молодой. Тридцать два года ей было. Пётр после этого сломался. Я за ним ухаживала двадцать лет. А потом он ушёл. И я осталась одна.
– А сейчас? Сейчас вы почему отказываете?
Зоя Павловна резко повернулась. В её глазах – боль и страх.
– Сейчас я боюсь другого.
– Чего?
– Сердце, – сказала она. – У него сердце. Врачи говорят – любая нагрузка. Я слышала, как медсёстры говорили между собой. Одна сказала: «Удивительно, что он ещё ходит. С таким диагнозом – месяц, максимум два». Это было в сентябре.
Я похолодела.
– Он может не выдержать танец?
– Он может не выдержать что угодно. Подъём по лестнице. Волнение. Радость.
Она отвернулась. Плечи дрогнули.
– Зоя Павловна. Вы его любите?
Молчание.
– Я любила его тогда, – прошептала она. – И сейчас. Поэтому говорю «нет». Понимаешь? Каждое «нет» – это «живи». Каждый отказ – это ещё один месяц, когда он просыпается утром. Я не могу... Если он умрёт, танцуя со мной – я не переживу. Я уже потеряла всех. Дочь. Мужа. Не могу потерять ещё и его. Даже если он никогда не был моим.
***
Я носила это знание в себе, как камень. Три недели.
Григорий Антонович похудел. Движения стали медленнее. Он теперь отдыхал на каждой площадке, поднимаясь по лестнице. Дышал тяжело. Но глаза оставались прежними – голубыми, живыми.
За три дня до декабрьских танцев я пришла к нему. Он сидел на скамейке у входа, закутанный в пальто. Смотрел на снег.
– Вы знаете, – сказала я. – Про сердце.
Он не удивился.
– Знаю. Врачи сказали ещё летом. Думали, до осени не дотяну. А вот – декабрь.
– И всё равно приглашаете.
– Всё равно.
– Почему?
Он посмотрел на меня долго.
– Я прожил хорошую жизнь. Долгую. Но неполную. Одна вещь осталась. Один танец. Если я умру – хочу умереть счастливым. С ней. Не в палате. Не глядя в потолок. А кружась под вальс, держа её руку в своей.
– А если она никогда не согласится?
– Тогда умру, пытаясь. Это лучше, чем просто ждать конца.
Я вышла от него и пошла к Зое Павловне.
Она сидела у окна. Брошь на воротнике. Книга на коленях.
– Он знает, – сказала я с порога. – Про сердце. Он знает и всё равно хочет.
Она не повернулась.
– Я знаю, что он знает.
– Тогда почему?
– Потому что если я соглашусь – это будет последний танец. Не «может быть». Точно. Я это чувствую.
– Может быть. А может, нет.
– Не хочу рисковать.
Я села напротив неё. Взяла её за руку – тонкие пальцы, артритные суставы.
– Зоя Павловна. Вы шестьдесят лет говорите «нет». Шестьдесят лет он просыпается и думает о вас. Шестьдесят лет вы просыпаетесь и думаете о нём. И каждый день – это не жизнь. Это ожидание.
Молчание.
– Вы боитесь, что он умрёт, если согласитесь. Но он умирает каждый день, пока вы отказываете. Медленно. По чуть-чуть. И вы тоже. Я это вижу. Каждый раз, когда вы смотрите на него и отворачиваетесь. Каждый раз, когда касаетесь броши.
– Ты не понимаешь, – прошептала она.
– Понимаю. Вы хотите, чтобы он жил. Но разве это жизнь – без того, чего хочешь больше всего?
Она отдёрнула руку.
– Уходи.
Я встала.
– Завтра танцы. Я поставлю тот вальс. Он просил. Тот, что играли тогда, в шестьдесят четвёртом.
***
Зал украсили к Новому году. Гирлянды, ёлка в углу, мишура. Пахло хвоей и мандаринами.
Я стояла у проигрывателя. В руках – пластинка. Старая, с потёртой обложкой. «Вальс» – выцветшими буквами. Григорий Антонович принёс её утром. Сказал, что хранил все эти годы. Не знал зачем. Теперь знает.
Он вошёл в зал ровно в семь. Пиджак. Белая рубашка. Галстук – синий, под цвет глаз. Впервые я видела его в галстуке. Он шёл медленно, опираясь на палку.
Посмотрел на меня. Я кивнула.
Потом посмотрел на Зою Павловну.
Она сидела у окна. Брошь-ласточка на воротнике. Руки сложены на коленях. Книги не было – впервые.
Он отставил палку к стене. Выпрямился. И пошёл к ней.
Девять шагов. Только сегодня они давались труднее. Я видела, как он останавливается на каждом. Как переводит дыхание.
Остановился перед ней.
– Зоя.
Она подняла голову. Глаза блестели.
– Потанцуем?
Я перестала дышать. Весь зал перестал. Только гирлянды мигали, да за окном падал снег.
Зоя Павловна медленно встала. Я видела, как дрожат её колени.
Пальцы коснулись броши. А потом она отстегнула её. Серебряная ласточка легла в её ладонь.
Она взяла руку Григория Антоновича – ту, со шрамом – и вложила в неё брошь.
– Да, – сказала она. – Да, Гриша.
Я поставила пластинку. Руки дрожали. Игла коснулась винила. Шорох, треск – и зазвучал вальс. Тот самый. Шестидесятилетней давности.
Они вышли в центр зала. Он положил руку ей на талию – осторожно, бережно. Она положила руку ему на плечо. И они начали танцевать.
Медленно. Неуклюже. Сбиваясь с ритма. Два старых человека, которые не танцевали полвека. Но в этом не было ничего смешного. В этом была только красота. Та, которую не увидишь в молодых. Та, которую нужно заслужить.
Я смотрела на них и плакала. Не от грусти. От чего-то большего, чему я не знала названия.
Вальс закончился. Они остановились посреди зала, под мигающими гирляндами. Его рука на её талии. Её голова на его плече.
Зоя Павловна подняла его руку – со шрамом, с ласточкой в ладони – и поцеловала.
– Шестьдесят лет, – прошептала она. – Шестьдесят лет я говорила «нет».
– А сейчас?
– Сейчас – да. На всё, Гриша. На всё – да.
Он улыбнулся. Глаза блестели.
– Я ждал. Каждый день. Каждый час.
– Я знаю.
– Ты боялась?
– Боялась. Всю жизнь.
– А сейчас?
Она положила голову ему на плечо.
– Сейчас – нет. Если это последний танец – пусть. Лучше один танец с тобой, чем вечность без.
Музыка закончилась. Игла шуршала по пустой дорожке. Я выключила проигрыватель.
Григорий Антонович разжал ладонь. Посмотрел на ласточку.
– Она улетела, – сказал он тихо.
– Кто?
– Страх. Твоя ласточка его унесла.
Зоя Павловна засмеялась. Тихо, как девочка. Как та двадцатидвухлетняя, что когда-то боялась своего счастья.
Я не знаю, что было потом. Не знаю, выдержало ли его сердце. Не знаю, сколько им осталось – день, месяц, год. Я закончила практику и уехала. Защитила диплом. Жизнь пошла дальше.
Но я помню тот вечер. Помню, как они стояли в центре зала. Помню запах хвои и звук старого вальса. Помню серебряную ласточку в его ладони.
И я знаю одно: в тот вечер оба они были живы. По-настоящему. Впервые за шестьдесят лет.
Ласточка в его ладони. Её голова на его плече. Снег за окном.
И вальс, который ещё звучал – где-то там, в том клубе, в тысяча девятьсот шестьдесят четвёртом году. И звучит до сих пор.