Восьмое марта нашего личного позора. Юбилей. Я стоял посреди гостиной с пилой в руках — инструмент, максимально далёкий от романтики, но идеальный для саботажа.
Передо мной на газетах лежал старый стул. Тот самый, скрипучий венский. Вернее, его точная копия, найденная после двух лет поисков на «Авито». Я аккуратно, с хирургической точностью, подпиливал ножку. Не до конца — чтобы треснула под определённым углом давления. Как тогда.
В кухне пахло дешёвым «Мерло» — я специально проветривал бутылку час, чтобы выветрилась хоть капля души, оставив лишь кислотную сущность нашего первого вечера. В кармане пиджака лежали триста рублей — ровно столько, чтобы не хватило на счёт, плюс мелочь для паники. Настоящий кошелёк был засунут под матрас.
Я был режиссёром, готовящим декорации к спектаклю, где мы с Катей — главные актёры. Актриса, впрочем, ещё не знала, что сегодня — премьера. Она думала, мы идём на милый ужин. Как всегда в этот день.
Год назад она спросила: «Лёш, а может, в этот раз просто поедим суши дома? В пижамах?». У меня тогда сжалось всё внутри. Предательство традиции. Я отшутился, заказал тот самый ресторан, тот самый столик. Она согласилась, но её смех в прошлый раз был… тоньше. Как надтреснутый хрусталь.
Я закончил с ножкой, отложил пилу. Руки пахли деревом и страхом. Страхом, что магия утекает сквозь пальцы, как то вино восемь лет назад.
А тогда… о, тогда это не было спектаклем.
Тогда (8 лет назад).
Мне было двадцать четыре, и весь мир сводился к одному: произвести на Катю ИДЕАЛЬНОЕ впечатление. Я выбрал самый пафосный ресторан в моём студенческом бюджете — «Парижану» с обоями, рюшами и вилками для устриц, которых я в жизни не видел.
Катя пришла в ярко-жёлтом платье. Она выглядела, как вспышка солнечного света в этой позолоте. Я, в своем единственном пиджаке, чувствовал себя бухгалтером на выпускном.
— Вина! — выпалил я официанту, едва мы сели. — Красного. Полусухого.
Я не знал марок. Я знал, что так надо. Принесли какую-то бутылку с длинным горлышком. Пробка не поддавалась. Я боролся с ней, как со скалой, лицо пылало.
— Давай я, — улыбнулась Катя.
— Нет-нет, я справлюсь!
Я дернул с отчаяния. Пробка вылетела с хлопком. А бутылка, скользкая от моих потных ладоней, сделала в воздухе дугу и опрокинулась. Прямо мне на колени. Холодная, тёмно-красная река мгновенно затопила светлые брюки.
Тишина. Я смотрел на пятно, растущее, как клякса позора. Мир рухнул.
И тогда Катя… засмеялась. Не ехидно. Искренно. Звонко.
— Прости, — фыркнула она, зажимая рот ладонью. — Но твое лицо… Ты выглядел как граф Дракула после неудачного перекуса!
Мой ужас начал таять, сменившись глупым облегчением. Я потянулся за салфеткой, слишком резко. Рука дернула скатерть. Раздался сухой, громкий ХРУСТ.
Я обернулся. Моя рука всё ещё лежала на спинке стула. Которая теперь неестественно оттопыривалась. Я её сломал. Отломил, как спичку.
Мы с Катей переглянулись. И разразились таким дурацким, сдерживаемым, а потом и вовсе бесконтрольным хохотом, что официант отпрянул. Мы смеялись до слёз, до боли в животе. Пока не принесли счёт.
Тут смех замер. Я похлопал по карманам пиджака. Пусто. По брюкам — только мокрое вино. Кошелёк. Я забыл его дома.
— У меня есть, — сказала Катя, всё ещё давясь смехом. — Но только на меня и на одну чашку кофе. Бежим?
Мы бежали по ночному городу, пахнущие виноградной кислотой и счастьем. И на пороге её дома, запыхавшись, она сказала, вытирая слезу:
— Знаешь, я запомню это свидание навсегда. Ни одно идеальное так не цепляет.
Её слова стали священными скрижалями. Залогом того, что наша любовь родилась не вопреки хаосу, а благодаря ему.
Сейчас мы сидели за тем же столиком. Те же рюши на окнах. Тот же запах. Но мы были другими. Я — тридцатидвухлетним архитектором, умеющим рассчитывать нагрузки на конструкции, но не на чувства. Она — тридцатилетней Катей, чьи глаза сегодня были спокойными, как вода в заторе.
— Ну что, — сказал я, поднимая бокал с той самой кислотой. — За наш… фирменный беспорядок.
— За беспорядок, — кивнула она. Её улыбка была лакированной, готовой.
Ритуал начался. Я «неловко» потянулся за хлебом и задел свой бокал. Он упал с театральным звоном. Вино растеклось, но… ровным, предсказуемым пятном. Раньше оно било фонтаном.
— Ой! — сказала Катя с интонацией, которую я узнал. Она использовала её в прошлом году. И в позапрошлом.
Она встала, сделала шаг к моей стороне стола, будто чтобы помочь. Повернулась и «нечаянно» прислонилась к злополучному стулу.
Хруст. Но не тот, живой, неожиданный. А сухой, подпиленный, ожидаемый. Как щелчок затвора в пустой комнате.
Мы обменялись взглядами. В её глазах промелькнуло что-то вроде смущения. В моих, я знал, — паника. Не срабатывает.
Официант, молодой парень, уже мчался к нам с тряпкой и укоризненным взглядом профессионала.
— Не беспокойтесь, бывает! — бодро рявкнул он, ликвидируя лужу за три секунды. Сломанный стул мгновенно исчез, заменённый новым. Чисто, быстро, эффективно.
И вот мы сидим. Пятно убрано. Стул заменён. Хаос ликвидирован, не успев родиться. Между нами — чистая скатерть и давящая тишина, густая, как паста.
— Кошелёк… — начал я, пытаясь спасти тонущий корабль.
— Не забыл? — закончила она. Её голос был плоским. — Лёш, мы же знаем, что ты его не забыл. Ты его оставил дома. Специально.
Она сказала это не как обвинение. Как констатацию. Как диагноз.
Весь мой сценарий, все мои подпиленные ножки и спрятанные кошельки рухнули в один миг. Она видела. Всегда видела.
— Я просто… хотел, чтобы всё было, как тогда, — пробормотал я, и мои слова прозвучали жалко, детски.
— Я знаю, — тихо сказала она. — Но это уже не смешно. Это грустно.
Она допила свою воду. Поставила стакан с тихим, окончательным стоном.
Мы шли домой молча. Тишина между нами была физической — плотной, резиновой, отталкивающей. Я нёс в себе тяжёлый, холодный камень провала. Она смотрела прямо перед собой, её профиль в свете фонарей был острым, как лезвие.
В прихожей наша собака, метис Бублик, вилял хвостом, чувствуя напряжение. Катя сняла пальто, повесила. Не как обычно — на спинку стула, а аккуратно — на вешалку. Этот мелкий, правильный жест резанул меня больнее крика.
— Кать… — начал я.
— Сядь, Лёша, — сказала она мягко. Так она звала меня только в моменты предельной серьёзности. — Давай поговорим. Без вина. Без сломанных стульев.
Мы сели на диван. Между нами лежала подушка. Целая крепость.
— Ты думаешь, я не понимаю? — начала она. Говорила тихо, глядя на свои руки. — Я понимаю. Ты держишься за тот вечер, как за талисман. Как будто вся наша любовь, вся магия — спрятаны там. И если мы перестанем это повторять, они испарятся.
— А разве нет? — вырвалось у меня. Голос хриплый. — Это же было самое настоящее! Мы были настоящими! А сейчас мы… мы просто пара, которая платит ипотеку и выбирает обои!
— А что плохого в наших обоях? — она подняла на меня глаза. В них не было злости. Была усталая грусть. — Лёша, тот вечер был прекрасен, потому что мы позволили себе быть неуклюжими, растерянными, живыми. А теперь ты превратил это в обязанность. В фарс. Мы не проживаем это. Мы изображаем. Как два старых актёра, которые забыли, ради чего играли.
Каждое её слово било точно в цель. Я защищался:
— Но это же наша традиция! Это то, что отличает нас от всех!
— Нет! — она вдруг повысила голос, и в нём впервые прозвучала боль. — Нас отличает не тот сломанный стул! Нас отличает то, что было ПОСЛЕ! Как мы вместе смеялись, как ты провожал меня, как мы потом весь следующий день сушили эти дурацкие брюки на балконе!
Ты хочешь законсервировать момент падения, но не хочешь видеть, что мы выросли из него! Я не хочу каждый год играть двадцатидвухлетнюю дурочку в жёлтом платье! Я хочу быть тридцатилетней Катей, которая любит тебя сегодня! С твоей сединой на висках и моей любовью к тишине!
Она замолчала, задыхаясь. По её щеке скатилась слеза. Не та, от смеха. Настоящая.
И в этот миг во мне что-то громко, с треском, обрушилось. Карточный домик моего перфекционизма, моей тоски по прошлому, моего страха перед обычной, взрослой любовью.
Она была права.
Я встал. Подошёл к ней. Не для объятия — я не имел права. Сел на корточки перед диваном, чтобы быть ниже. Чтобы смотреть снизу вверх.
— Прости, — сказал я. И это было не просто слово. — Я так боялся, что мы станем обычными. Что без этого анекдота мы… развалимся.
— Мы и развалимся, — сказала она, вытирая щёку, — если будем цепляться за прошлое, игнорируя настоящее. Я не хочу уходить от тебя, Лёша. Я хочу пойти с тобой дальше. Но вперёд. А не по кругу.
Она протянула руку, коснулась моей щеки. Её пальцы были тёплыми.
— Что будем делать? — спросил я, и в этом вопросе была вся моя растерянность.
— Что хочешь? — переспросила она. — Прямо сейчас. Не «что положено». Не «что мы делаем каждый год». Что хочешь ТЫ? Сейчаc. Сейчас, в двадцать три часа семнадцать минут восьмого марта.
Я закрыл глаза. Прислушался. Не к голосу долга. Не к голосу памяти. К тихому, едва слышному голосу… желания.
— Я хочу… уехать. Сейчас. Куда-нибудь. Где нет этого ресторана. Нет этих стульев. Где нас никто не знает. Просто ехать.
Она молча встала. Пошла в спальню. Я услышал, как звякают ключи. Она вернулась через минуту. В тёплых легинсах, в моём старом свитере, с двумя куртками в руках. В её глазах — не отрепетированный блеск, а живое, рискованное оживление.
— Поехали, — сказала она.
Мы погрузились в машину. Ни плана. Ни цели. Просто выехали за город, на пустую ночную трассу. Окна были открыты, ветер выл, сметая из салона запах старого страха. Мы молчали. Но это была другая тишина — звенящая, полная возможностей.
И вот, через сорок минут, загорелась лампочка бензина. Я съехал на заправку, подъехал к колонке. Потом похлопал по карманам. Джинсы. Куртка. Барабанная дробь паники… настоящей, неподдельной паники.
— Кошелёк… — сказал я, глядя на Катю широко раскрытыми глазами.
— Ты шутишь? — она замерла.
— Нет. Я… я в суматохе… Я его оставил. Там. Под матрасом.
Мы смотрели друг на друга. И тогда это началось. Сначала — тихий смешок. Потом — хохот. Не тот, отрепетированный. А дикий, животный, до слёз, до колик. Мы смеялись, облокотившись на машину, прямо на заправке, под равнодушным взглядом заправщика.
— Боже, — выдохнула Катя, давясь смехом. — Такой идиот! Это же гениально! Ты забыл кошелёк, пытаясь НЕ забыть кошелёк!
Я звонил нашему другу Диме, умоляя привезти денег. Он матерился, но согласился. Пока мы ждали, пили мерзкий кофе из автомата. И это был лучший кофе в нашей жизни.
Мы стояли, прижавшись друг к другу от ночного холода, и смотрели на тёмное поле за заправкой. Настоящее. Свежее. Только что родившееся воспоминание.
— Знаешь что? — сказала я, целуя её в холодную макушку. — В следующем году… давай не будем ничего планировать. Вообще. Ни стульев, ни вина. Просто проснёмся и посмотрим — куда нас занесёт в этот день.
Она прижалась ко мне крепче.
— Договорились. Только одно условие.
— Какое?
— Чтобы мы были вместе. И чтобы было смешно. Или страшно. Или неловко. Неважно. Главное — чтобы это было наше. Новое.
Я обнял её. Под нами была не шаткая ножка стула, а твёрдый асфальт. Над нами — не люстра «Парижанки», а бесконечное, чёрное, усыпанное звёздами небо.
Наш ритуал умер. Да здравствует наша спонтанность.
Наша любовь не нуждалась в музее. Ей нужна была вся жизнь — непредсказуемая, долгая, наша.
******
Спасибо, что дочитали мой рассказ до конца!
Если история откликнулась вам в душе — обязательно напишите, чем задела, какие мысли или воспоминания вызвала.
Мне очень важны ваши отклики и мнения — ведь именно для вас и пишу!
Поставьте, пожалуйста, лайк, если рассказ понравился, и не забудьте подписаться на канал — впереди ещё много уютных, живых историй. Отдельное спасибо всем за донаты!
Обнимаю — и до новых встреч в комментариях!
Сейчас читают: