Найти в Дзене

Железная демократия полковника Гальянова

Ящик висел криво, будто его вешал пьяный. Обычная фанерная коробка, обитая дерматином цвета вылинявшей гимнастёрки, с прорезью наверху, похожей на рот без губ. «Ящик вопросов и ответов. Анонимно.» – гласила табличка, выведенная каллиграфическим почерком кого-то из штабных писарей. Полковник Гальянов, заместитель начальника фабрики по производству лейтенантов по политчасти, сиял, представляя нам это новшество. Его круглое, всегда немного потное лицо светилось идеей. – Товарищи курсанты! – голос его звучал, как скрип несмазанной дверцы. – Армия – школа коллективизма. Но и мнение каждого бойца должно быть услышано. Пишите. Спрашивайте о наболевшем. Критикуйте, но по-деловому! Мы стояли по стойке «смирно», глядя куда-то в район его пуговиц. В воздухе висело немое недоумение, густо замешанное на недоверии. Демократия. Слово чужеродное, кисло-сладкое, как импортная жвачка. Здесь, где каждый шаг, каждый вздох был регламентирован уставами, где даже мысль, казалось, должна была маршировать в
Чубаровский переулок УВОСО. Мойка 96
Чубаровский переулок УВОСО. Мойка 96

Ящик висел криво, будто его вешал пьяный. Обычная фанерная коробка, обитая дерматином цвета вылинявшей гимнастёрки, с прорезью наверху, похожей на рот без губ. «Ящик вопросов и ответов. Анонимно.» – гласила табличка, выведенная каллиграфическим почерком кого-то из штабных писарей. Полковник Гальянов, заместитель начальника фабрики по производству лейтенантов по политчасти, сиял, представляя нам это новшество. Его круглое, всегда немного потное лицо светилось идеей.

– Товарищи курсанты! – голос его звучал, как скрип несмазанной дверцы. – Армия – школа коллективизма. Но и мнение каждого бойца должно быть услышано. Пишите. Спрашивайте о наболевшем. Критикуйте, но по-деловому!

Мы стояли по стойке «смирно», глядя куда-то в район его пуговиц. В воздухе висело немое недоумение, густо замешанное на недоверии. Демократия. Слово чужеродное, кисло-сладкое, как импортная жвачка. Здесь, где каждый шаг, каждый вздох был регламентирован уставами, где даже мысль, казалось, должна была маршировать в ногу, оно повисло абсурдным пятном.

А потом пришла ночь, и «демократию» растоптал сапог старшины Прутчикова.

Прутчиков был из породы вымирающих солдатских богов. Бывший десантник . Он не говорил – рычал. Не ходил – двигался с тяжёлой, неумолимой грацией медведя. И у него был свой закон, старший закона уставов. Его боялись и уважали . Но у стихии был изъян: водка. Выпив, Прутчиков не пьянел, а трансформировался. В нём просыпалась неистовая, мрачная ярость командира, оставшегося на той, горной, войне. Ему нужен был строй, грохот сапог, покорная масса, которую можно было гонять в кромешной тьме, чтобы загнать куда-то глубоко внутрь своих демонов.

И вот, поздним ноябрьским вечером, когда ледяной дождь сеял колючую изморось, раздалась его скрипучая команда, пробившая стены казармы: «Курс, подъём! Стройся на плацу! Немедленно!»

Сто с лишним человек, спросонья, в одних гимнастёрках и брюках, высыпали в промозглую тьму. Ледяной ветер бил в лица. Плац, залитый жёлтым светом редких фонарей, блестел, как огромная, промёрзшая насквозь чугунная сковорода.

– Шагом марш! – рявкнул Прутчиков, и его голос разнесло ветром над огромным, пустым пространством.

И мы зашагали. Не для смотра, не для тренировки. Шагали потому, что так захотелось пьяному старшине. Сапоги глухо, безнадёжно били по мокрому асфальту, сливаясь в монотонный, погребальный бой. Дождь стекал за воротники, леденил спины. Через двадцать минут ныли все мышцы, через сорок – ступни горели огнём, отдававшим в виски. Прутчиков ходил по центру, его тень, растянутая до невероятных размеров, металась по плацу, как тень гигантского хищника. В его глазах, пойманных светом фонаря, горел холодный, лишённый смысла огонь.

«Куда… зачем?» – стучало в висках у каждого. Возмущение, сперва робкое, как мышь, начало грызть изнутри. Шёпот. Проклятья, унесённые ветром. Кто-то споткнулся, упал на колено, его тут же подняли под локоть товарищи. Никто не смел остановиться. Это был не строевой урок. Это было ритуальное унижение, бессмысленное и тотальное.

На следующий день ящик полковника Гальянова, этот символ «гласности», оказался не пуст. В нём лежала записка. Без подписи. Чётким, изменённым почерком в ней описывалось происшествие: время, место, действия старшины Прутчикова. Не эмоции, только факты, сухие и беспощадные, как строчки рапорта. В конце стоял вопрос, обращённый уже не к ящику, а к самой системе: «Просим разобраться и наказать виновных. Где предел самоуправства?»

Полковник Гальянов собрал наш курс в ленинской комнате. Под портретом вождя, в сиянии полированного до блеска стола, он выглядел смущённым и раздражённым одновременно. В руках он мял ту самую записку.

– Товарищи курсанты. Поступил сигнал. О вчерашнем… инциденте, – он выговорил слово с трудом. – Но давайте разберёмся. В армии – принцип единоначалия. Старшина Прутчиков – ваш непосредственный начальник. Дисциплина – прежде всего. Возможно, методы… резковаты. Но цель? Поддержание порядка!

Он говорил об единоначалии, о долге, о коллективной ответственности. Но все мы слышали подтекст: «Сдайте автора. Нарушителя спокойствия». Его взгляд, маслянистый и цепкий, скользил по нашим лицам, выискивая вину, смущение, страх. Он пытался играть в отцов-командиров, ждущих чистосердечного признания.

В комнате стояла гробовая тишина, густая, как кисель. Лишь потрескивали лампы дневного света. Мы смотрели в пол, в стены, куда угодно, только не на Гальянова и не друг на друга. Это было молчание солидарности, рождённое той общей, ледяной ночью на плацу. Молчание, которое оказалось крепче любых слов о демократии. Автор записки не нашёлся. Вернее, им стал каждый из нас.

Гальянов, покраснев, свернул собрание. Скоро нам стало известно: старшина Прутчиков получил строгий выговор по партийной линии. Нашёлся всё-таки «крайний». Но поговаривали, что сам полковник получил нагоняй от начальника училища за «недостаточный контроль за морально-психологическим климатом».

А ящик – тот самый, фанерный, обтянутый дерматином, – исчез. Сняли его так же тихо и быстро, как и повесили. На стене остались лишь два жалких гвоздика, торчащих из штукатурки, как забытые на поле боя штыки.

Вывод пришёл сам, позже, без всяких политзанятий. Демократия, как игрушка, висит лишь до тех пор, пока в её ящик не положат правду. Настоящую, неудобную, с запахом мокрой шинели и ледяного ветра. А потом её, демократию, тихо уносят, как уносят ночной горшок после использования. Остаются только гвоздики в стене. И железная, неумолимая тишина строя, марширующего в темноте по мокрому асфальту.

в центре Ст. сержант Прутчиков
в центре Ст. сержант Прутчиков