Найти в Дзене

СТРАННОСТЬ РЕМЕСЛА ЕГЕРЯ...

— Слышь, Фома, ты бы дома сидел. Кости-то не казенные, чай, не мальчик уже по сугробам скакать. — Кости, Степаныч, они крепче становятся, когда при деле. А дома на печи они только гниют, как сырые дрова. — Ну гляди. Радио передавало — идет циклон с севера. «Сильная вьюга», говорят. Заметет так, что до весны не откопаемся. — Значит, будем копать. Бывай, Степаныч. Фома Ильич поправил лямку старого брезентового рюкзака, скрипнул дверью сельпо и шагнул в серую мглу ноябрьского утра. Степаныч, местный почтальон и главный сплетник, лишь покачал головой, глядя в спину удаляющемуся егерю. Зима в этот год действительно обещала быть не просто суровой, а беспощадной. Лес затих задолго до первого настоящего снега, словно затаил дыхание перед прыжком хищника. Птицы исчезли, даже вороны, вечные спутники человеческого жилья, жались к печным трубам. Егерь Фома чувствовал приближение беды каждой старой косточкой, каждым шрамом, оставленным ветками на его задубевшей, обветренной коже. Ему было пятьдес

— Слышь, Фома, ты бы дома сидел. Кости-то не казенные, чай, не мальчик уже по сугробам скакать.

— Кости, Степаныч, они крепче становятся, когда при деле. А дома на печи они только гниют, как сырые дрова.

— Ну гляди. Радио передавало — идет циклон с севера. «Сильная вьюга», говорят. Заметет так, что до весны не откопаемся.

— Значит, будем копать. Бывай, Степаныч.

Фома Ильич поправил лямку старого брезентового рюкзака, скрипнул дверью сельпо и шагнул в серую мглу ноябрьского утра. Степаныч, местный почтальон и главный сплетник, лишь покачал головой, глядя в спину удаляющемуся егерю.

Зима в этот год действительно обещала быть не просто суровой, а беспощадной. Лес затих задолго до первого настоящего снега, словно затаил дыхание перед прыжком хищника. Птицы исчезли, даже вороны, вечные спутники человеческого жилья, жались к печным трубам. Егерь Фома чувствовал приближение беды каждой старой косточкой, каждым шрамом, оставленным ветками на его задубевшей, обветренной коже.

Ему было пятьдесят пять, но в мутном зеркале, висевшем в его сторожке, отражался человек без возраста. Густая борода с серебряной проседью скрывала волевой подбородок, глаза цвета северного мха смотрели цепко и немного печально, а руки — широкие, узловатые ладони — помнили тяжесть топора и ружейного ложа лучше, чем тепло другой ладони.

Фома жил на кордоне, в пяти верстах от деревни Сосновка. Деревня эта, некогда большая, шумная, с колхозным стадом и лесопилкой, теперь напоминала дряхлого, умирающего старика, растерявшего последние зубы. Дома, почерневшие от дождей, жались друг к другу, словно в поисках тепла. Заборы косились, крыши проседали под грузом времени. А люди... Люди, казалось, разучились смотреть соседям в глаза. Бедность и безнадега сделали их черствыми. Каждый жил сам по себе, за глухими воротами, оберегая свой маленький, скудный мирок от чужих бед.

Фому в деревне считали чудаком. «Леший», — шептались бабы у колодца. «Бирюк», — сплевывали мужики, крутя самокрутки. «Ему с лосями да кабанами говорить проще, чем с людьми». И в этом была доля правды. Лес никогда не врал. Он мог убить морозом, мог накормить ягодой, но он никогда не предавал и не бил в спину, в отличие от людей.

В то утро воздух звенел от мороза, как натянутая струна. Термометр за окном показывал минус двадцать, но влажный ветер пробирал до костей, создавая ощущение всех сорока. Фома встал на широкие охотничьи лыжи, подбитые камусом. Его участок — километры бурелома, густого сосняка и коварных торфяных болот — требовал осмотра. Но сегодня его маршрут был не совсем обычным. Уже неделю Фома замечал странное, что не давало ему покоя.

Лоси не уходили.

По всем законам природы, по инстинктам, вшитым в кровь тысячелетиями эволюции, сохатые должны были давно мигрировать на зимние стойбища. Туда, в южные низины, где снега меньше, где гуще растет молодой ивняк и осина, где легче пережить голодное время. Но следы — широкие, глубокие рытвины в снегу — упрямо кружили в квадрате «Север-4», у самого подножия Каменной гряды.

— Ну что вы там забыли, глупые? — прошептал Фома, останавливаясь и разглядывая свежую, еще не припорошенную снегом кучку помета. — Зима идет лютая. Заметет вас здесь, сгинете, волки растащат.

Он двинулся по следу. Лыжи скрипели, нарушая ватную, мертвую тишину леса. Вокруг стояли вековые ели, опустив тяжелые лапы под грузом снега, похожие на скорбных монахов. След вел к старому урочищу, которое местные обходили стороной, называя «Гнилым углом». Там, среди бурелома, стояли руины старой часовни. Никто уже не помнил, в честь кого она была освящена и когда построена — может, сто лет назад, а может, и все триста. Просто сгнивший сруб, почерневший от времени, без креста и купола, с провалившейся крышей, похожий на скелет гигантского зверя, выброшенного на берег вечности.

Когда Фома, раздвинув колючие ветки ельника, вышел на поляну, он замер, не веря своим глазам. Картина была нереальной, почти сказочной, выбивающейся из серой логики умирающего ноября.

Среди бело-серого безмолвия, среди колючего инея, покрывающего деревья сахарной коркой, вокруг развалин часовни зеленела трава. Не жухлая, бурая осенняя подстилка, а сочная, изумрудная зелень, какая бывает только в мае. От земли поднимался густой, плотный белый пар, окутывая остов здания мягким облаком, скрывая уродство разрушения. А в этом тумане, словно призраки, стояли пять лосей.

Огромный бык с тяжелыми, лопатообразными рогами, покрытыми инеем, старая мудрая лосиха и трое подростков-сеголеток. Они не щипали ветки, они просто стояли, опустив морды к самой земле, и вдыхали тепло, поднимающееся от почвы. Их шкуры были мокрыми от конденсата, но животные не дрожали.

Фома медленно стянул шапку-ушанку, чувствуя, как мороз щиплет уши, но не мог заставить себя надеть её обратно. Зрелище завораживало. Пар шел из-под фундамента часовни. Егерь знал, что в этих краях много подземных вод, карстовых пустот, но такого он не видел никогда. Он осторожно, стараясь не скрипеть лыжами, двинулся вперед. Бык фыркнул, выбросив из ноздрей два облачка пара, повел огромными ушами, но не сдвинулся с места. Звери чувствовали: человек сейчас не опасен. Или же аномальное, спасительное тепло было для них важнее векового страха перед двуногими.

Фома подошел к самой стене часовни, снял лыжи и ступил на траву. Земля была теплой, мягкой. Под прогнившими венцами нижнего сруба, из глубокой расщелины в известняке, била вода. Ключ. Горячий, пахнущий серой, минералами и сырой землей. Он создал вокруг себя микроклимат, оазис жизни посреди ледяной пустыни. Вода стекала в небольшую естественную чашу и уходила куда-то под корни деревьев.

— Вот оно что... — выдохнул Фома, проводя рукой по зеленому стеблю мать-и-мачехи. — Нашли печку, бродяги. Ай да молодцы.

Он опустился на колени, чтобы зачерпнуть воды, попробовать её на вкус, и тут заметил неладное. Струя, бившая из-под камня, вела себя странно. Она пульсировала, словно вена у больного. То усиливалась, выбрасывая кипяток, то превращалась в тонкую ниточку, а затем и вовсе исчезала на несколько тревожных секунд, чтобы с болезненным хрипом и бульканьем вырваться вновь. Вода была мутной, с примесью рыжего песка и кусков голубой глины.

Фома нахмурился, его лоб прорезала глубокая морщина. Он снял перчатку и приложил ладонь к камням фундамента, а затем и ухо к земле. Глухо, словно из самого сердца планеты, доносился гул, скрежет и тяжелые удары. Пласты земли двигались. Егерь не был геологом, но он всю жизнь прожил в лесу и знал язык земли. Источник умирал. Камни, сдвинутые недавними обильными осенними дождями или просто усталостью породы, перекрывали жилу.

Диагноз был ясен и страшен. Если ключ иссякнет, пар исчезнет через пару часов. Зелень пожухнет и превратится в ледяное стекло к вечеру. А лоси... Они потратили все жировые запасы, чтобы прийти сюда, поверив в это чудо. У них не хватит энергии уйти в низины по глубокому снегу, который синоптики обещали уже завтра. Они останутся здесь. Они лягут вокруг остывающих руин, прижмутся друг к другу и замерзнут, обманутые теплом, превратившись в пять ледяных холмиков.

Фома посмотрел на лосиху. Ее большие влажные, фиолетовые от отражения сумерек глаза смотрели на него с каким-то вселенским спокойствием и доверием.

— Не уйдете ведь, — сказал он им вслух, и голос его прозвучал хрипло. — Будете ждать тепла до последнего вздоха.

Он должен был что-то сделать. Но что может один человек, пусть и крепкий, с саперной лопаткой против многотонного веса скальной породы? Нужно было разбирать завал, поднимать просевший сруб, укреплять свод источника, делать отвод для глины. Здесь нужна была техника. Нужна была бригада. Нужны были люди.

Те самые люди, которые закрывали перед ним ворота и называли Лешим.

Обратный путь до деревни показался Фоме бесконечным. Лыжи казались свинцовыми, рюкзак тянул к земле. В голове крутились мысли, одна тяжелее другой. Попросить помощи? Его засмеют. Скажут: «У нас крыши текут, дрова сырые, денег нет, а ты про лосей да про старую развалюху. Пусть дохнут, нам же проще — мясо само пришло».

Фома вошел в деревню, когда ранние зимние сумерки уже окрасили небо в тревожный фиолетовый цвет. У магазина, единственного места, где еще теплилась хоть какая-то общественная жизнь, под тусклым фонарем стояло несколько мужиков. Они курили, пряча огоньки в рукава, и обсуждали цены на солярку. Среди них массивной глыбой выделялся Матвей — крепкий, громкий, вечно всем недовольный мужик с красным мясистым лицом. Он держал в страхе половину села своим скверным характером и кулаками, но имел единственный на всю округу рабочий трактор «Беларусь».

— О, Леший явился! — гаркнул Матвей, заметив егеря. Он выпустил густой клуб табачного дыма прямо в морозный воздух. — Чего, Фома, медведь из берлоги выгнал? Или соль кончилась?

Мужики хохотнули, но беззлобно, скорее по привычке, переминаясь с ноги на ногу.

Фома остановился, перевел дух, опираясь на лыжные палки. Сердце колотилось в горле не от быстрой ходьбы, а от волнения. Он не умел просить. Он не умел говорить красиво.

— Помощь нужна, мужики, — сказал он просто, глядя поверх голов.

— Денег не дам, — сразу, рефлекторно отрезал Матвей, сплюнув под ноги. — У самого солярка золотая.

— Не деньги. Руки нужны. И трактор, Матвей, если сможешь пробиться через просеку.

Фома рассказал всё. Он говорил сбивчиво, подыскивая слова, размахивая руками, пытаясь передать то чувство нереального чуда, которое охватило его на поляне. Он рассказал про зеленый оазис, про умирающий пульс земли, про глаза лосихи.

Когда он закончил, повисла тяжелая тишина. Слышно было только, как гудит проводами ледяной ветер и где-то вдалеке брешет собака.

— Ты, Фома, точно умом тронулся на старости лет, — наконец произнес Матвей, и голос его был тяжелым, как булыжник. — Лоси — это мясо. Еда. Если они там застряли — так бери ружье, дурень. Деревню накормим, тушенки накрутим. А ты — «спасать», «копать». Делать нам больше нечего, в мороз камни ворочать ради лесной скотины? У меня вон баня не достроена.

— Это не просто скотина, — тихо, но твердо сказал Фома, глядя Матвею прямо в глаза. — Они поверили. Понимаешь? А часовня... Там вода горячая. Целебная, может. Если расчистим — всем польза будет. Может, купальню сделаем...

— Часовня твоя — гнилушки, — махнул рукой другой мужик, Степан, пряча глаза. — Мой дед говорил, проклятое там место. Нечистое.

— Не проклятое, а забытое, — возразил Фома, и в голосе его прорезалась сталь. — Как мы все здесь. Забытые и злые.

Он развернулся и пошел прочь, не дожидаясь ответа. Он не ожидал другого, знал, что так будет, но горечь обиды все равно обожгла горло сильнее ледяного воздуха.

В тот вечер он сидел у себя в сторожке, не зажигая света. В печи гудело пламя, отбрасывая пляшущие тени на стены с развешанными пучками трав. Фома думал, как в одиночку сдвинуть пласт известняка, как подпереть сруб. В дверь постучали — робко, но настойчиво. Фома вздрогнул. Гости к нему ходили редко, разве что участковый раз в год.

На пороге стояла женщина. На плечах — серый пуховый платок, в руках — потертый медицинский саквояж. Это была Елена Петровна, новый фельдшер. Она приехала в эту глушь из города полгода назад, заняла пустующий дом старой учительницы и лечила старух от давления, мужиков от похмелья, а детей от простуды. Фома видел ее пару раз мельком — строгая, лет сорока пяти, с бесконечно грустными глазами, в которых застыла какая-то личная трагедия.

— Здравствуйте, Фома Ильич, — сказала она. Голос у нее был мягкий, интеллигентный, но уверенный. — Я в магазине была. За хлебом заходила. Слышала разговор.

Фома посторонился, пропуская её в тепло избы.

— И тоже пришли сказать, что я дурак? Что стрелять надо, а не спасать?

— Нет, — она прошла к столу и поставила саквояж на лавку. — Я пришла сказать, что у меня есть ломик. Хороший, стальной. И термос большой с чаем. И я могу бинтовать руки, если сотрете, а вы их сотрете.

Фома посмотрел на нее, не веря своим ушам. Он подошел ближе, вглядываясь в её лицо.

— Вы? Елена Петровна, там бурелом. Там грязь по колено. Там холод собачий. Вы городская...

— А здесь тоска, Фома Ильич, — перебила она его, и в глазах её блеснули слезы. — Такая тоска, что хуже любой грязи. Я врач. Я знаю, что такое жизнь и как легко она обрывается. Если там живое гибнет, а мы можем помочь — надо идти. И... вы сказали про часовню. Мне кажется, это важно. Может быть, важнее всего остального.

Утром, едва рассвело, они вышли вдвоем.

Первый день был настоящим адом. Фома и Елена добрались до урочища к обеду, продираясь сквозь сугробы. Лоси были там. Бык встретил их настороженным взглядом, опустил рога, но не напал, лишь увел стадо чуть глубже в ельник, наблюдая издали. Пар над источником стал совсем слабым, почти прозрачным. Вода едва сочилась, пульс земли замедлялся.

Они начали работать. Фома долбил мерзлую, каменную землю вокруг фундамента киркой, пытаясь добраться до источника проблемы. Искры летели от ударов металла о камень. Елена, надев грубые рукавицы поверх своих тонких перчаток, оттаскивала камни, расчищала мох, выгребала ледяную жижу ведрами. Работа была тяжелой, грязной, изматывающей. К вечеру руки у обоих дрожали так, что невозможно было удержать кружку с чаем.

Оказалось, что огромный пласт породы сдвинулся прямо под алтарной частью бывшей часовни, передавив водоносную жилу, как жгут передавливает артерию. Чтобы освободить ключ, нужно было поднять просевший угол сруба хотя бы на полметра и раздробить камень под ним. Вдвоем, без домкратов, это было невозможно.

Они сидели у костра, разведенного прямо на снегу, пили крепкий сладкий чай из термоса Елены. Лица их были перепачканы сажей и глиной.

— Не справимся, — глухо сказал Фома, глядя на огонь. Он чувствовал бессилие, от которого хотелось выть. — Завтра мороз ударит под тридцать. Вода встанет окончательно. Труба дело.

Елена молчала. Она смотрела на полуразрушенную стену часовни, где сквозь щели пробивался лунный свет.

— Фома, — вдруг тихо сказала она. — А вы заходили внутрь?

— Да чего там смотреть? Гниль да труха, да мышиный помет.

— Пойдемте. Меня туда тянет почему-то.

Они включили фонари и, пригнувшись, вошли внутрь. Внутри часовни пахло сыростью, плесенью и, странным образом, ладаном и воском, хотя свечи здесь не жгли, наверное, лет сто. Пола почти не было, сквозь сгнившие доски пробивался тот самый пар. Елена посветила фонариком на стену, где когда-то был иконостас. Пустота. Только черные дыры от кованых гвоздей да следы птичьих гнезд.

Но луч фонаря скользнул ниже, в дальний угол, заваленный обломками рухнувшей потолочной балки. Там, среди мусора, что-то тускло, едва заметно блеснуло.

Фома подошел, с усилием налег плечом и отодвинул тяжелую балку. Под ней лежал сверток — промасленная ветошь, грубая холстина, почти окаменевшая от времени и сырости. Сердце егеря пропустило удар. Он бережно, словно ребенка, поднял сверток и начал разворачивать ткань.

Это была доска. Темная, почти черная, изъеденная жучком. Но когда он снял перчатку и провел пальцем по ней, стирая вековую пыль и копоть, на него взглянули глаза. Лик был едва различим, краски потемнели, но Фома узнал этот строгий и милосердный взгляд.

— Это Николай Угодник, — прошептал он, и голос его дрогнул. — Бабка моя покойная рассказывала... Когда в тридцатые годы церковь в районе рушили, дед мой, еще мальчишкой, спас одну икону. Утащил под рубахой. Спрятал где-то в лесу, в старой часовне. Говорил перед смертью: «Наступит время, она сама выйдет к людям, когда они готовы будут». Никто не верил. Думали, байка семейная, сказка для внуков.

Елена подошла ближе, коснулась темного дерева кончиками пальцев.

— Она теплая, Фома. Почувствуй. Она лежала прямо над источником. Пар грел её все эти годы, не давал сгнить, не давал морозу уничтожить краски. Она ждала.

В этот момент снаружи послышался нарастающий гул. Рев мотора разрывал ночную тишину леса, распугивая сов.

Фома и Елена переглянулись и выбежали наружу.

Сквозь кусты, безжалостно ломая подлесок, извергая клубы черного выхлопа, пробивался трактор «Беларусь». Его фары разрезали тьму двумя яркими кинжалами. За трактором, утопая по колено в снегу, с фонарями и лопатами шли люди.

Матвей сидел за рычагами, злой как черт, в расстегнутом тулупе. Рядом шел Степан с лопатой наперевес, за ним — местный учитель истории Виктор Сергеевич в нелепой вязаной шапочке, кузнец дядя Вася с кувалдой и даже баба Нюра, самая старая жительница деревни, которую вел под руку внук.

Трактор, чихнув напоследок, заглох на краю поляны. Матвей выпрыгнул из кабины, вытирая масляные руки тряпкой.

— Ну, Леший! — заорал он так, что с елей посыпался иней. — Совесть ты мне всю проел! Прихожу домой, а жена: «Иди помоги, ирод, там докторша пошла, женщина, в ночь, в мороз! А ты мужик или тьфу?». И суп не налила! Представляешь?

Степан подошел, смущенно кашлянул в кулак:

— Мы тут подумали, Фома... Если вода и правда горячая... Может, баню общественную потом справим? А то моя совсем покосилась, мыться негде. Да и вообще... Не дело это — своих бросать.

Люди подходили к руинам, молчаливые, суровые, но пришедшие. Они смотрели на поднимающийся пар, на зеленую траву, нереально яркую в свете фар, на свежие следы лосей.

— А это что у тебя? — спросил учитель Виктор Сергеевич, поправляя очки и указывая на доску в руках Фомы.

Фома поднял икону так, чтобы свет упал на лик Святого Николая.

— Вернулась, — сказал он громко, чтобы слышали все. — Хозяйка места. Ждала нас.

Баба Нюра вдруг охнула, закрыла рот ладонью и перекрестилась дрожащей рукой:

— Батюшки... Пресветлая Богородица... Это ж та самая. Я девочкой была, совсем крохой, помню её. Она в старой церкви в пределе висела, «Никола Мокрый» называли, покровитель вод и путешественников. Все думали, сожгли её большевики. А она вона где...

По толпе прошел шепот. Мужики стащили шапки. Что-то неуловимо изменилось в морозном воздухе. Исчезла насмешка, исчезло раздражение и усталость. Люди вдруг почувствовали себя не просто разношерстной толпой с лопатами, которую выгнали из теплых домов, а свидетелями чего-то важного, великого. Причастными к тайне.

— Так, хорош молиться, работать надо! — скомандовал Матвей, мгновенно беря руководство на себя, чтобы скрыть смущение. — Время не ждет. Трактором цепляем угол сруба тросом. Вася, Степан — готовьте бревна-подпорки, лиственницу я привез в прицепе. Докторша, смотри, чтоб никто ногу не сломал, аптечку держи наготове. Фома... показывай, где долбить эту проклятую скалу.

Работа закипела. И это была не та подневольная работа, которую делают из-под палки на субботниках. Это был труд, который объединяет, как объединяет людей общая беда или общая победа.

Матвей виртуозно управлял старым трактором, миллиметр за миллиметром, на пределе гидравлики, приподнимая просевший угол тяжеленного сруба. Мужики, стоя по пояс в ледяной грязи, кряхтя и матерясь, подводили новые опоры. Фома, спустившись в самый низ раскопа, в грязевую яму, киркой и ломом дробил известняк, освобождая путь воде.

Елена и баба Нюра организовали «полевую кухню» у костра. Женщины, которые пришли позже, принесли в узелках пироги, соленья, вареную картошку.

— Эй, Иваныч! — кричал Степан кузнецу, упираясь плечом в бревно. — Навались! Еще чуток! Спина не треснет!

— Да жму я, жму! Это тебе не языком на почте чесать!

Они шутили, ругались, передавали друг другу инструмент. Забылись старые, годами копившиеся обиды. Тот, кто десятилетиями не здоровался с соседом из-за переставленного на метр забора, теперь подавал ему руку, вытаскивая из скользкой ямы.

К полуночи случилось страшное. Грунт под домкратом поплыл из-за оттаявшей земли. Сруб угрожающе заскрипел, накренился и начал оседать обратно, прямо на Фому, который находился внизу.

— Фома, назад!!! — истошно закричала Елена, бросаясь к яме.

Но Фома видел: если сруб упадет сейчас, он наглухо, навсегда закупорит источник. Камень-пробка, который он долбил, уже шатался, нужно было еще одно усилие.

— Держите!!! — заорал Матвей, лицо его налилось кровью, он выжимал из трактора последние лошадиные силы. Трос натянулся, зазвенел как струна, готовая лопнуть и рассечь кого-нибудь пополам.

Мужики, не сговариваясь, бросились к стене. Десять пар рук — мозолистых, грубых, сильных — уперлись в скользкое, гнилое дерево.

— Раз! Два! Взяли!!! И-и-и-эх!

Они держали этот вес — вес истории, вес своих ошибок, вес своего равнодушия — на одних жилах, на характере.

Фома внизу, стоя по колено в воде, ударил ломом в последний раз. Искры. Хруст. Камень треснул и отвалился.

Снизу, из освобожденного плена, с мощным, торжествующим шипением вырвался столб кипятка и пара. Фому обдало горячими брызгами, но он даже не почувствовал боли.

— Есть! Пошла! Пошла родимая! — закричал он, карабкаясь наверх по скользкой глине.

Сруб осторожно, ювелирно опустили на новые опоры. Вода хлынула свободно, мощным потоком, заполняя естественную чашу перед часовней. Пар стал густым, плотным, белым как молоко. Температура воздуха вокруг начала стремительно расти.

Люди стояли, грязные с ног до головы, мокрые, уставшие до смерти, и смотрели на воду. Матвей заглушил трактор. Тишина вернулась, но теперь она была не мертвой, а живой, наполненной шумом воды.

И тут из леса вышли лоси.

Они наблюдали всё это время из темноты. Шум трактора и крики людей пугали их, но тепло и запах воды манили сильнее страха. Теперь, когда стало тихо, они вернулись. Бык подошел к самому краю освещенного фарами круга. Он посмотрел на людей, на огромную железную машину, на Фому. В его взгляде не было агрессии, только усталое признание. А потом он спокойно опустил морду к воде и начал жадно пить.

Никто не шелохнулся. Даже Матвей забыл про свою погасшую сигарету, зажатую в углу рта.

— Ты смотри... — прошептал Степан. — Не боятся. К своим пришли.

— Они знают, — тихо сказала Елена, стоя рядом с Фомой. Она незаметно взяла его за грязную, сбитую в кровь руку. Её ладонь была теплой, живой. Фома не отдернул руку. Он сжал её пальцы в ответ.

---

Следующие недели и месяцы изменили жизнь деревни Сосновка неузнаваемо.

Новость о «Чудесном источнике» и чудесном возвращении иконы разлетелась по району быстро. Приезжали журналисты, но Фома строго-настрого, с ружьем наперевес, запретил пускать туда толпы туристов и зевак. «Это для леса, — говорил он сурово. — И для своих. Нечего тут балаган устраивать».

Мужики, однако, без дела не сидели. Инициатива, вспыхнувшая в ту ночь, не угасла.

— Раз уж часовню подняли, грех так оставлять, надо бы и крышу подлатать, — решил кузнец Василий на деревенском сходе.

— И дорогу прочистить, грейдер пустить, — добавил Матвей. — Я договорюсь в районе.

Каждые выходные, как на праздник, деревня выходила на субботник. Восстанавливали часовню всем миром. Кто-то привез доски, кто-то кровельное железо, оставшееся от строительства дачи. Икону Николы Мокрого бережно отчистили и поместили в новый резной киот, сделанный золотыми руками учителя труда Виктора Сергеевича.

Источник оборудовали с умом: сделали красивый каменный желоб, отвели воду так, чтобы она не размывала фундамент, а наполняла каскад запруд, которые не замерзали даже в самые лютые январские морозы. Вокруг запруд всегда зеленела трава. Лоси жили там всю зиму. Местные жители, включая детей, носили им сено и соль-лизунец, но делали это деликатно, оставляя на краю поляны, чтобы звери не привыкали к подачкам слишком сильно и не теряли дикости.

Часовня стала не просто религиозным объектом, а сердцем общины. Туда приходили не только помолиться, но и просто побыть в тишине, посмотреть на бегущую воду, подумать о вечном. Экологическая проблема — сдвиг пластов — решилась коллективным трудом, но решение это принесло куда больше плодов, чем просто спасение пяти животных.

Люди стали разговаривать друг с другом. Словно горячий ключ растопил не только лед на поляне, но и лед отчуждения в душах. Стали вместе чистить улицы от снега, починили, наконец, водонапорную башню в самой деревне, до которой у администрации годами не доходили руки. «Мы смогли поднять часовню голыми руками, неужели трубу не заварим?» — смеялись мужики, работая сварочным аппаратом.

А что же Фома?

Фома перестал быть «Лешим» и «Чудаком». Он стал кем-то вроде негласного старосты, хранителя совести деревни. К нему шли за советом, его слушали, его уважали. Но самое главное изменение произошло в его пустом, холодном доме.

Теперь там пахло пирогами с брусникой и сушеными травами. На окнах появились занавески. Елена Петровна часто оставалась у него после дежурств, они подолгу пили чай, обсуждая книги и лес. А к весне, когда сошел снег, она и вовсе перевезла свои вещи в дом на кордоне.

Однажды вечером, когда март уже начинал звонко капать с крыш, но в лесу еще лежали глубокие, рыхлые снега, Фома и Елена сидели на ступеньках крыльца обновленной часовни. Лоси уже ушли — могучий инстинкт позвал их дальше, весна вступала в свои права, и помощь человека им больше была не нужна. Но они выжили, они ушли сильными.

Фома обнял Елену за плечи, вдыхая запах талого снега и её волос.

— Знаешь, — сказал он задумчиво, глядя на бегущую воду. — Я всю жизнь думал, что мое дело — охранять лес от людей. Что люди — это враги.

— А оказалось? — спросила Елена, улыбаясь и прижимаясь к нему.

— А оказалось, что мое дело — вернуть людей в лес. Чтобы они снова стали его частью. Не врагами, не хозяевами, а родней. Соседями.

Елена положила голову ему на плечо.

— Ты спас не только лосей, Фома. Ты спас нас всех. Деревню спас. И меня. Я ведь тоже замерзала внутри, пока тебя не встретила.

В часовне, в теплом золотом свете неугасимой лампадки, мирно и строго смотрел с темной доски Николай Угодник. Он вернулся домой. И вместе с ним домой вернулась надежда.

Деревня жила. Ключ бил. Жизнь продолжалась, теплая и неиссякаемая, как вода из недр земли.

Прошло три года.

Деревня Сосновка больше не была безымянной, умирающей точкой на карте, откуда молодежь бежала в города при первой возможности. Нет, она не стала шумным мегаполисом, и слава Богу, но она стала крепкой, живой, настоящей. Сюда потянулись люди — те, кто устал от городской суеты, кто искал покоя, смысла и чистой воды.

У часовни теперь стояла небольшая деревянная купель. Врач Елена Петровна открыла при фельдшерском пункте фито-аптеку, используя травы, растущие в уникальном микроклимате у источника. За её сборами приезжали даже из области.

Фома Ильич все так же обходил дозором свой лес, охраняя покой его обитателей. Но теперь он ходил не один. Рядом с ним часто бегал шустрый семилетний мальчик — сын племянницы Елены, которого они взяли под опеку после трагедии в городе. Мальчик уже учился читать следы, различать голоса птиц и знал твердо: лес — это не просто деревья на дрова. Это Храм, в который нужно входить с чистым сердцем.

И каждую осень, когда первые хрупкие заморозки касались земли и вода в лужах покрывалась тонким стеклом, к часовне из чащи выходил старый, могучий лось с огромными, как лопаты, рогами. Он стоял минуту, вдыхая целебный пар, кивал тяжелой головой человеку в зеленой форме и уходил обратно в чащу, зная, что здесь, на этом крошечном островке тепла, его всегда ждут, всегда защитят и никогда не предадут.