— Ты слышишь, Матвей? Тайга нынче шепчет недоброе. Ветер с севера гнилью тянет, будто саму смерть на крыльях несет.
— Пустое, — отмахнулся Матвей, подбрасывая узловатое полено в жадное чрево печи. — Тайга всегда говорит. Только слушать её надо не ушами, а нутром. А гнилью тянет не от ветра, Егор, а от людских душ, что внизу, в долине, остались.
— Скажешь тоже... — старый охотник Егор, единственный, кто навещал Матвея раз в полгода, зябко поежился и придвинулся к огню. — Одичал ты тут, бирюком стал. Люди говорят, ты с лешими чай пьешь.
— Леший честнее человека, — глухо ответил хозяин заимки. — Он, если и запутает, то ради урока. А человек... человек губит ради забавы или наживы. Пей чай, пока горячий. Завтра метель будет, тебе засветло уйти надо.
Тайга не терпит судорожных движений, громких криков и тех, кто пытается навязать лесу свои законы.
Она любит тишину, густую и вязкую, как смола на кедровом стволе. Она любит терпение камня и тех, кто умеет слушать ветер, играющий свою бесконечную симфонию в верхушках вековых кедров.
Дед Матвей это знал не из книг. Это знание было впитано им с молоком матери, с запахом дыма от отцовского костра, с вкусом первой брусники.
Он сам давно стал частью этого леса. Если бы кто-то посмотрел на него со стороны, то мог бы спутать неподвижно сидящего старика со старым, покрытым серым мхом валуном или с искривленным северными ветрами стволом лиственницы. Его кожа, огрубевшая от морозов и солнца, напоминала кору, а руки были подобны узловатым корням, цепко держащимся за жизнь.
Его заимка стояла в самом глухом, богом забытом углу урочища, куда даже опытные промысловики забредали редко, опасаясь непроходимых буреломов. Местные в деревне, что лежала в сорока верстах ниже по течению реки, называли это место "Медвежьим углом". Говорили, что там даже компас сходит с ума, а тропы сами собой заводят путника в трясину. Но для Матвея это был дом. Единственный настоящий дом, который он знал.
Изба, срубленная еще его отцом полвека назад, потемнела от времени, став цвета мореного дуба. Она вросла в землю по самые окна, укрываясь дерном, но стояла крепко. Мхи проконопатили все щели лучше любой пакли, и теперь дом надежно укрывал хозяина от лютых сибирских морозов, когда птицы замерзали на лету, а деревья стреляли от холода, раскалываясь вдоль ствола.
Матвей был высок, статен, но годы и тяжелый, нескончаемый таежный труд чуть ссутулили его когда-то могучие плечи. Борода его, в молодости густая и черная, как вороново крыло, теперь напоминала снежный сугроб, спускавшийся на грудь. В глубоких, резких морщинах вокруг глаз, выцветших от постоянного сощуривания на солнце и снег, застыла вековая печаль.
Он жил один уже больше двадцати лет. Людей он не то что ненавидел — он их не жаждал видеть. Старая обида, словно ржавая заноза, сидела глубоко в сердце, обросла рубцовой тканью, но иногда, в бессонные ночи, начинала ныть.
В молодости Матвей был лучшим егерем в округе. Он знал каждый овраг, каждую звериную тропу, понимал язык птиц и мог предсказать погоду точнее любого барометра. Он берег лес, как свой собственный сад. Не давал браконьерам бить зверя ради забавы, гонял "блатных" охотников, приезжавших из города на вездеходах пострелять во все, что движется. Этим он нажил себе врагов.
Однажды, когда в дальнем квадрате нашли убитых лосей — матку с детенышами, расстрелянных с вертолета, — вину свалили на него. Завистники, которым он перекрыл кислород, и чиновники, покрывавшие богатых "туристов", сплели хитрую, липкую сеть лжи. Подброшенные гильзы, лжесвидетельства, подкупленные понятые. Доказательств прямых не было, но молва — страшнее суда. Она, как лесной пожар, уничтожила его репутацию за неделю. Его с позором лишили должности, отобрали наградное ружье. Друзья, те, с кем он делил хлеб и ночлег, стыдливо отводили глаза. Жена к тому времени уже умерла, и держать его в мире людей больше ничего не могло.
Матвей не стал оправдываться, бить кулаком в грудь, писать жалобы в Москву. Гордость не позволила. Он просто собрал вещи в старый вещмешок, взял дедовскую "тулку", которая нигде не числилась, и ушел туда, где судят не по словам и бумажкам, а по делам и чистоте крови — в глубокую тайгу.
---
Зима в этом году выдалась особенно суровой, словно природа решила испытать все живое на прочность. Снег выпал рано, еще в октябре, и лег плотным, тяжелым одеялом, скрыв под собой все лесные тайны, буреломы и ямы. К январю сугробы намело в человеческий рост. Морозы стояли такие, что воздух звенел, как натянутая струна, а вдох обжигал легкие ледяным огнем.
Матвей ежедневно проверял свои путики — охотничьи тропы — на широких, подбитых камусом лыжах. Эти лыжи скользили бесшумно, позволяя подбираться к добыче вплотную. Но добычи не было. Еды в лабазе оставалось катастрофически мало. Лето было засушливым, неурожайным на ягоду и грибы, кедр не дал ореха, а зверь, предчувствуя бескормицу, ушел на дальние кордоны, ближе к южным склонам гор.
В одно такое морозное утро, когда солнце, похожее на бледный лимонный диск, едва золотило заиндевевшие верхушки елей, Матвей услышал странный звук.
Это был не вой, от которого стынет кровь, и не жалобный скулеж подранка. Это был тяжелый, скрежещущий вздох, полный такой концентрированной боли, что у старика заныло сердце. Звук был механическим, чужеродным для леса.
Старик остановился, снял тяжелую меховую шапку, чтобы лучше слышать, подставив ухо морозу. Пар от его дыхания облаком оседал на бороде, мгновенно превращаясь в иней. Звук доносился из глубокого оврага, летом заросшего непроходимым малинником, а сейчас заваленного снегом по самые края.
Матвей осторожно спустился вниз, опираясь на посох, с трудом раздвигая заснеженные ветки кустарника, которые цеплялись за одежду как костлявые пальцы. То, что он увидел на дне распадка, заставило его замереть.
В старом, ржавом капкане — огромном, медвежьем, с зазубренными дугами, явно забытом кем-то много лет назад или принесенном вешним паводком, — билась волчица.
Она была необычной. Огромная, крупнее любого волка, которого Матвею доводилось видеть за свою долгую жизнь. Мощная грудь, широкие лапы, точеный силуэт. Ее шерсть была не грязно-серой, как у обычных волков, а отливала благородным серебром, переливаясь на солнце. А на лбу, между настороженными ушами, словно звезда, горело белое пятно неправильной формы — редчайшая отметина.
Волчица уже выбилась из сил. Снег вокруг нее в радиусе трех метров был взрыт до черной земли и окрашен алым. Она грызла железо, ломая клыки, рыла мерзлую землю, пытаясь освободиться. Передняя левая лапа была крепко, намертво зажата страшными зубьями ржавого механизма.
Заметив человека, она не зарычала, не ощетинилась, как сделал бы любой другой зверь, загнанный в угол. Она просто замерла и тяжело опустила массивную голову на снег. Она медленно подняла на него глаза.
В них не было страха, злобы или агрессии. В этих янтарных, глубоких глазах плескалась безмерная, вселенская усталость и странная, почти человеческая мольба. Она понимала, что пришел конец. Охотник и жертва. Извечный круг.
— Ну что же ты, красавица... — тихо, стараясь не делать резких движений, прохрипел Матвей. — Как же тебя угораздило в эту дрянь вляпаться?
Он знал жестокий закон тайги: или ты, или тебя. Волк — хищник, вечный конкурент, убийца молодняка косуль. Нормальный егерь должен был вскинуть ружье и одним выстрелом прекратить мучения, заодно избавив лес от опасного зверя. Рука старика привычно потянулась к висящей за спиной "тулке".
Волчица не отвела взгляд. Она смотрела прямо в душу. И в этом взгляде Матвей вдруг увидел не зверя, а себя — молодого, загнанного в угол людской молвой, раненого несправедливостью, одинокого против всего мира.
Рука замерла. Сердце екнуло.
— Не бойся, — сказал он твердо, и голос его, отвыкший от речи, прозвучал неожиданно мягко. — Я не обижу. Не убийца я нынче.
Матвей скинул лыжи, воткнул их в снег. Снял тяжелый овчинный тулуп, оставшись в одном шерстяном свитере на пронизывающем ледяном ветру. Медленно подошел к зверю. Волчица напряглась, мышцы под серебристой шкурой закаменели, но она не сделала попытки укусить.
Старик набросил тулуп на голову зверя, закрывая ей глаза, чтобы не пугать еще больше. Волчица дернулась, глухо зарычала под мехом, но сил сопротивляться у нее почти не осталось.
Матвей упал на колени в окрашенный кровью снег. Он нащупал пружины капкана. Старые, проржавевшие, но все еще смертельно мощные. Чтобы разжать их, требовалась нечеловеческая сила. Матвей навалился на рычаги всем своим весом, уперся ногами, жилы на его шее вздулись, лицо покраснело от натуги.
— Давай... ну же... поддайся, проклятая железяка! — хрипел он.
Ржавое железо скрипнуло, неохотно поддаваясь, и с лязгом разжало челюсти.
Матвей тут же отскочил назад, хватая ружье — инстинкт. Волчица освободилась. Она попыталась вскочить, рвануться к свободе, но перебитая, раздробленная лапа подогнулась, и зверь рухнул в снег, издав тот самый стонущий вздох. Она не могла идти. Она останется здесь и замерзнет к ночи, или ее разорвут росомахи.
Матвей стоял, глядя на нее, и понимал, что совершает безумство. Но бросить ее сейчас означало предать то, что он увидел в ее глазах.
Он вздохнул, выругался про себя, достал охотничий нож и начал рубить лапник. Он соорудил из своих широких лыж и веток примитивную волокушу. С огромным трудом, рискуя быть укушенным, он погрузил на нее тяжелого, шестидесятикилограммового зверя, обвязал веревкой и, впрягшись в лямку, потащил к заимке.
---
Следующие три недели стали для Матвея настоящим испытанием на прочность. Волчица, которую он про себя назвал Белолобой, лежала в углу избы, на старой овчине, в тепле. Первые дни она металась в жару, скулила и рычала в бреду. Рана была страшной — кость задета, началось воспаление.
Матвей, забыв о собственной еде и сне, превратился в сиделку. Он достал свои запасы трав, которые собирал летом: зверобой от воспаления, кору дуба для заживления, подорожник. Он варил пахучие отвары, насильно вливал их в пасть зверя через деревянную трубку. Он промывал гноящуюся рану, накладывал лубки из бересты, говорил с ней тихим, монотонным, успокаивающим голосом, рассказывая о лесе, о погоде, о своей жизни.
Сам он голодал. Запасы муки кончились окончательно, осталось лишь немного черствых сухарей и мешок мелкой, мороженой картошки. Но каждый раз, когда ему невероятным чудом удавалось подстрелить тощую белку или найти дупло с запасами кедровых орехов, он делил добычу поровну. А чаще — отдавал большую часть больному зверю. Ей нужны были белки и жиры для восстановления.
— Ешь, дуреха, — ласково ворчал он, подвигая к ее морде миску с мясной похлебкой, в которой плавали лучшие куски. — Тебе жить надо, детей рожать. А я старый, я как-нибудь перебьюсь, мне много не надо.
Волчица смотрела на него умными, проницательными глазами, в которых с каждым днем таял лед недоверия. В какой-то момент, где-то на второй неделе, Матвею показалось, что она понимает каждое его слово. Она перестала скалиться, когда он менял болезненные повязки.
Переломный момент наступил однажды ночью. Матвей сидел на полу рядом с ней, уставший до полусмерти, продрогший (дров было мало, экономил тепло). Его рука безвольно лежала рядом с мордой зверя. Белолобая открыла глаза, посмотрела на него долго и внимательно, а затем, чуть приподняв голову, шершавым, горячим языком лизнула его огрубевшую ладонь.
Это было больше, чем спасибо. Это было признание равного. Это был мир. Пакт о ненападении, скрепленный не кровью, а милосердием.
Через месяц она встала на лапы. Хромала сильно, поджимая больную ногу, но шла уверенно. Рана затянулась, остался лишь уродливый шрам. В то морозное, ясное утро Матвей открыл тяжелую дубовую дверь избы. Клубы морозного пара ворвались внутрь.
— Иди, — сказал он, чувствуя ком в горле. — Твой дом там. Тебя, поди, заждались.
Волчица задержалась на пороге. Она оглянулась на старика, на закопченную печку, дарившую тепло, на пустую миску. В ее взгляде была тоска расставания. Потом она издала короткий, гортанный звук — не то рык, не то вздох — и, развернувшись, тенью скользнула в лес, исчезнув в белой пелене.
Матвей остался один. Стало невыносимо тоскливо и пусто, словно из дома ушла сама жизнь. Тишина, которую он так любил, теперь давила на уши. Но он понимал: дикому зверю, королеве леса, не место у печи, как собаке.
Однако история на этом не закончилась. Через два дня, выйдя утром на крыльцо, Матвей обомлел. На пороге лежал крупный, упитанный заяц-беляк, еще теплый. Снег вокруг был аккуратно истоптан знакомыми волчьими следами.
— Ну надо же... — прошептал Матвей, опускаясь на колени перед даром. Слеза, скупая мужская слеза, скатилась по его щеке и затерялась в седой бороде. — Помнит. Не забыла старика.
С тех пор так и повелось. Раз в несколько дней, обычно по ночам, он находил у порога "подарки": то зайца, то пару жирных куропаток, то глухаря. А однажды — даже заднюю ногу молодой косули. Волчица кормила его. Она приняла его в свою стаю. Она заботилась о нем так, как волки заботятся о старых и немощных членах семьи. Благодаря ей Матвей не просто выжил, а окреп в самое голодное время зимы.
Ближе к весне, когда солнце стало пригревать сильнее, а сугробы осели, покрывшись прочной ледяной коркой наста, по которой можно было ходить не проваливаясь, Матвей решил расширить свой погреб. "Подарков" от Белолобой стало много, нужно было место для хранения солонины, чтобы мясо не испортилось с приходом тепла.
Он копал в дальнем углу сарая, где земля была мягче и суше. Работа шла тяжело, лопата со скрежетом вгрызалась в глину. Вдруг металл звякнул обо что-то твердое, но звук был не каменный, а глухой, деревянный. Расчистив землю руками, Матвей вытащил небольшой, истлевший от времени ящичек из темного дерева, обитый кожей. Медные уголки позеленели, замок давно сгнил.
Сердце забилось чаще. Клады — это всегда беда. Дрожащими пальцами он откинул крышку. Внутри лежал кожаный офицерский планшет. Кожа задубела и потрескалась, но сохранила содержимое. Матвей с трепетом развернул промасленную бумагу.
Это была карта. Старая, дореволюционная карта местности, начерченная тушью с невероятной, ювелирной точностью. В углу стоял витиеватый вензель и подпись: "Геодезистъ А.П. Воронцовъ, 1912 год".
На карте были отмечены реки, сопки, распадки, многие из которых имели старые названия. А в одном месте, у истока безымянного ручья, впадающего в бурную реку Шаманку, стоял жирный красный крест и надпись каллиграфическим почерком: "Золотоносная жила. Проба №4. Богатейшая. Секретно".
Руки Матвея задрожали, карта чуть не выпала. Он знал эти места. Это было недалеко, дня три пути через перевал Чертов Зуб. Он слышал от стариков легенды о "Золоте Колчака", о пропавших обозах белогвардейцев, о старых, проклятых приисках, но всегда считал это пьяными байками у костра. А теперь сказка лежала у него на столе.
Пошарив в ящике, он нашел еще один сверток, замотанный в ветошь. Там лежал камень размером с хороший мужской кулак. Тяжелый, неестественно плотный. Он тускло поблескивал желтизной в свете лучины. Самородок. Настоящий. Чистое золото.
Матвей долго сидел за столом, гипнотизируя взглядом находку. Золото не вызывало у него радости или алчности. Только липкую, холодную тревогу. Золото в тайге — это всегда кровь. Это безумие. Это смерть. Он хотел было закопать находку обратно, от греха подальше, но что-то его остановило. Может, любопытство, а может — судьба.
"Пусть лежит, — подумал он, пряча планшет и самородок в жестяную банку с гречкой на самой верхней полке. — Хлеба не просит. Авось и не узнает никто".
Неделю спустя привычный мир рухнул. Вместо лая собаки (старой дворняги, которую он иногда держал при себе, но сейчас ее не было — умерла прошлой осенью от старости), тишину леса разорвал громкий, наглый стук в дверь.
Матвей вздрогнул, выронив ложку. Гостей он не ждал. Гости здесь — примета дурная.
На пороге стояли трое. Крепкие, бородатые, но бороды эти были не таежными, а ухоженными, городскими. Одеты они были в дорогую, современную походную экипировку, яркую и шуршащую, за спинами — огромные анатомические рюкзаки.
— Хозяин! — крикнул старший, широкоплечий мужчина с белесым шрамом, пересекающим всю щеку от глаза до подбородка. Взгляд у него был колючий, оценивающий. — Не пустишь обогреться? Заблудились мы, геологи-любители, маршрут потеряли, навигатор сдох.
Матвей, прищурившись, окинул их взглядом. Опыт егеря вопил об опасности. Глаза у гостей были цепкие, холодные, рыскающие. У одного, самого молодого и дерганого, из-под рукава куртки выглядывал синий край тюремной наколки. Не похожи они были на геологов. Совсем не похожи. Но закон тайги свят и нерушим: путника, кем бы он ни был, нужно обогреть и накормить, иначе тайга накажет.
— Проходите, — буркнул Матвей, неохотно отступая в сторону. — Места хватит. Только ведите себя смирно.
Он накрыл на стол: поставил чугунок с тушеной зайчатиной (подарок Белолобой), заварил крепкий чай на травах, достал соленья, хлеб собственной выпечки. Гости ели жадно, чавкая, словно голодные волки, и много пили своего спирта, который достали из рюкзаков.
Разговоры они вели странные, тягучие. Все выспрашивали про старые дороги, про заброшенные шахты, про то, не находил ли дед чего "интересного".
— А скажи, батя, — вкрадчиво спрашивал Шрам (так про себя назвал главаря Матвей), разливая спирт, — не слыхал ли ты про экспедицию Воронцова? Говорят, сгинул он тут с концами, а карты у него знатные были...
Матвей отвечал уклончиво, делая вид, что глуховат и туповат. Ему не нравились эти люди. От них пахло опасностью и железом.
Ночью он притворился спящим на печи, укрывшись тулупом. Гости сидели за столом при тусклом свете керосиновой лампы и шептались, думая, что старик спит.
— Дед точно знает, — сипел один, мордатый, с бычьей шеей. — Тут места такие... Он тут вечность живет, каждый камень знает.
— Если не скажет, заставим, — жестко ответил Шрам, поигрывая охотничьим ножом. — Мы сюда не грибы собирать приперлись. Карта утеряна, но координаты примерно эти. Время уходит.
— А если упрется? — спросил молодой.
— Значит, несчастный случай. Тайга большая, кто искать будет?
Матвей похолодел. Сердце забилось где-то в горле. Они искали тот самый прииск. Это были "черные копатели", мародеры. Люди без совести, чести и тормозов.
Утром случилось страшное. Пока Матвей ходил к проруби за водой, молодой, самый любопытный, полез шарить по полкам в поисках сахара или табака и неловко опрокинул банку с крупой.
Тяжелый золотой самородок с глухим, тяжелым стуком упал на деревянный пол, выкатившись из рассыпавшейся гречки. Следом, словно осенний лист, спланировала карта.
Когда Матвей вошел в избу с ведрами, на него смотрели три черных зрачка пистолетных стволов. Маски были сброшены. Улыбки исчезли.
— А ты, дед, оказывается, буржуй подпольный, — хищно ухмыльнулся Шрам, взвешивая в руке самородок. — А нам сказки рассказывал, что ничего не знаешь. Ай-яй-яй, нехорошо обманывать хороших людей.
— Это не мое, — спокойно сказал Матвей, ставя ведра, хотя внутри все оборвалось. — Нашел. Случайно.
— Вот и отлично. Вот и веди нас туда, где нашел, — Шрам ткнул дулом пистолета в сторону карты, лежащей на столе. — Веди к жиле, Сусанин. И без фокусов. Пошутишь, дернешься, не туда посмотришь — пристрелю как собаку.
Сборы были недолгими. Матвей понимал со всей ясностью обреченного: его убьют в любом случае. Как только они придут на место, как только увидят жилу — он станет ненужным, опасным свидетелем. Единственный, призрачный шанс на спасение — это сама тайга. Его союзник.
Он повел их. Но не к ручью, указанному на карте. Он повел их в противоположную сторону, к урочищу "Марина Гать" — гиблому, проклятому месту. Зимой и ранней весной оно выглядело как обычная заснеженная равнина, поросшая редким кустарником. Но под обманчивым слоем снега скрывалась бездонная, коварная трясина, не замерзающая даже в морозы из-за бьющих со дна теплых сероводородных ключей.
Они шли два дня. Матвей специально петлял, водя их кругами, изматывая бандитов. Он вел их через самые густые буреломы, заставлял лезть по пояс в рыхлом снегу, продираться через колючий кустарник. Бандиты злились, матерились, били его прикладами в спину, подгоняя, но шли, ослепленные жаждой золота, которое, как им казалось, уже лежало у них в кармане.
— Долго еще, старый черт? — рычал Шрам, вытирая пот со лба.
— Скоро, — хрипел Матвей, сплевывая разбитой губой кровь. — За той сопкой. Там распадок.
К вечеру второго дня они вышли к краю болота. Перед ними расстилалось ровное, белое поле, манящее своей обманчивой чистотой.
— Там, посередине, островок с тремя соснами, видишь? — соврал Матвей, указывая дрожащей рукой палкой в центр топи. — Там шурф старый. Там и золото.
Бандиты, увидев цель, рванули было вперед, забыв об осторожности. Жадность отключает разум. Но Шрам был хитер и опытен. Он остановился, придержав остальных.
— Стой! А ну, дед, вперед иди. Проверяй дорогу. Не верю я тебе.
Матвей шагнул на зыбкую поверхность. Он знал, куда ступать. Он шел по памяти, по приметам, известным только ему одному — по кривой, чахлой березке, по кочке, чуть торчащей из снега, по цвету наста. Он уводил их все дальше вглубь болота, в смертельный лабиринт, из которого нет выхода чужаку.
Вдруг лед и снег под ногой мордатого бандита предательски хрустнули. Тот даже вскрикнуть не успел, как провалился по пояс в черную, жирную, вонючую жижу.
— Стой! — заорал он диким голосом, барахтаясь. — Трясина! Тону!
Шрам мгновенно все понял. Его лицо перекосило от ярости.
— Ах ты, гад! — взревел он. — Решил нас всех тут угробить?!
Он вскинул пистолет. Рука его не дрогнула. Выстрел разорвал хрустальную тишину леса, вспугнув стаю ворон. Пуля прошила бедро Матвея навылет. Боль была такой острой и жгучей, будто в ногу вонзили раскаленный металлический прут. Нога подогнулась, и старик упал в снег.
— Назад! — скомандовал Шрам своим, не глядя на тонущего товарища (тому удалось уцепиться за ветку куста). — Уходим по своим следам! Осторожно! А этот... пусть тут доходит. Сдохнет сам.
Они бросили его. Раненый, без оружия, истекающий кровью, посреди незамерзающего болота, на крепчающем к ночи морозе. Это была верная, мучительная смерть.
Матвей лежал на снегу, глядя в свинцово-серое небо. Боль пульсировала в ноге, выкачивая силы с каждым ударом сердца. Кровь алым пятном расплывалась под ним. Холод, сначала жалящий, начал сменяться странным, обманчивым теплом и сонливостью. Он чувствовал, как жизнь уходит из него по капле.
"Вот и все, — подумал он спокойно, без страха. — Прости, Господи, мои прегрешения вольные и невольные. Зато эти нелюди золото не получат. Заблудятся они без меня, сгинут. Тайга приберет".
Сознание начало мутнеть. Ему казалось, что он снова молодой, что жена его, умершая много лет назад, в белом платье зовет его домой пить чай с малиной.
Вдруг сквозь пелену забытья и надвигающейся тьмы он почувствовал настоящее тепло. Горячее, влажное дыхание коснулось его лица. Кто-то шумно втягивал воздух рядом с его ухом. Он с огромным трудом разлепил смерзшиеся ресницы.
Прямо над ним стояла она. Белолобая.
Она смотрела на него пристально, тревожно, по-человечески. Увидев, что он открыл глаза, она тихо, жалобно заскулила и лизнула его в щеку, смывая холодный пот смерти.
— Ты... — прошептал Матвей одними губами, не веря своим глазам. — Пришла...
Но она была не одна. Из сумерек леса, словно бесшумные тени, выступали другие волки. Их было много, штук семь или восемь. Серые, поджарые, сильные. Впереди стоял огромный, угольно-черный зверь — вожак. Его желтые глаза светились умом и силой. Он смотрел на лежащего в крови старика не как на легкую добычу, а как на странного, двуногого члена стаи, за которого поручилась его подруга.
Белолобая легла рядом с Матвеем, прижавшись к нему всем своим теплым, живым мехом. Другие волки, повинуясь безмолвному приказу черного вожака, окружили их плотным кольцом. Они легли вплотную к человеку, создавая живой, дышащий ковер тепла.
Матвей перестал дрожать. Животное тепло проникало сквозь одежду, согревало остывшую кровь, отгоняло смерть. Боль немного отступила, притупилась.
Потом началось то, во что трудно поверить городскому жителю. Волки начали действовать. Белолобая аккуратно, но крепко схватила зубами толстый воротник его бушлата. Черный вожак ухватил за рукав. Остальные подталкивали. Они потянули. Рывками, дружно, слаженно, как бурлаки, они тащили его прочь от опасной полыньи, по его же следам, к твердой земле, к спасительному лесу.
Матвей, приходя в сознание от боли, помогал им как мог, отталкиваясь здоровой ногой и локтями.
Они вытащили его на сухой, высокий пригорок под раскидистой елью, где снега было меньше. Там они снова легли вокруг него, накрыв его своими телами, не давая морозу добить раненого. Всю эту бесконечную ночь Матвей провел в центре волчьей стаи. Он слышал биение их сердец, чувствовал их запах — дикий, резкий запах псины и леса, но сейчас он казался ему самым родным ароматом на свете. Он был не один.
Бандиты, чудом выбравшись из болота, добрались до избы Матвея уже в полной темноте. Злые, уставшие, испуганные до икоты. Они понимали, что без карты и проводника золота им не найти, а выбираться из тайги самим будет смертельно сложно. Но сначала нужно было согреться и напиться, чтобы заглушить страх.
Они растопили печь докрасна, нашли запасы спиртовых настоек Матвея, вскрыли последние консервы.
— Сдох дед, — мрачно сказал Шрам, опрокидывая алюминиевую кружку с мутной жидкостью. — Туда ему и дорога. Собаке — собачья смерть.
— А как мы выбираться будем? — спросил молодой, стуча зубами то ли от холода, то ли от страха. — Компас барахлит, навигатор сел, батареек нет.
— Утром разберемся, — отмахнулся главарь, хотя в его глазах тоже мелькнула неуверенность. — По лыжне пойдем, куда-нибудь да выведет.
Пьяный угар и тепло разморили их. Но спокойствие было недолгим и обманчивым.
Сначала исчезли все звуки леса. Перестал скрипеть снег, умолк ветер в трубе, даже мыши под полом затихли. Наступила та звенящая, давящая, ватная тишина, от которой стынет кровь в жилах и волосы шевелятся на затылке. Тайга затаила дыхание.
А потом раздался вой.
Это был не жалобный плач одинокого волка на луну. Это был боевой клич. Яростный, многоголосый, страшный. Он начался далеко, потом был подхвачен справа, слева, а затем — прямо за тонкими стенами избы. Казалось, воет сама ночь, сама тьма обрела голос.
— Волки... — прошептал молодой, бледнея как полотно, и хватаясь за автомат трясущимися руками.
— Плевать, — рявкнул Шрам, пытаясь сохранить авторитет. — Мы в доме. Сруб крепкий. Дверь дубовая. Пусть воют, твари. У нас стволы.
Один из бандитов, тот, что чуть не утонул в болоте, пошатываясь от выпитого, решил выйти на крыльцо "до ветру", бравируя своей пьяной смелостью.
— Я им сейчас покажу, кто тут хозяин, — буркнул он, передергивая затвор, и пинком распахнул дверь.
Он сделал ровно два шага в темноту. Раздался глухой удар, короткий, сдавленный хрип, звук падения тяжелого тела и влажный хруст. И снова тишина.
— Серега? — позвал Шрам, поднимаясь из-за стола.
Ответа не было. Только снег хрустнул, будто что-то тяжелое быстро уволокли в непроглядную темноту.
Животная паника ледяной рукой сжала сердца оставшихся. Они захлопнули дверь, задвинули тяжелый кованый засов, придвинули к двери массивный стол.
— Стреляй в окна! — заорал Шрам, теряя самообладание.
Они начали палить в темноту через стекла, не целясь, просто от страха. Грохот выстрелов оглушал в тесном помещении. Вспышки на миг освещали лес, и в этом стробоскопическом свете они видели их. Горящие зеленые и желтые глаза. Десятки глаз. Они были везде. Волки не уходили. Они кружили. Они знали эту избу. Матвей прикормил их здесь, для них это была территория их друга, их стаи, захваченная врагами.
Вдруг раздался шорох на крыше. Старая дранка затрещала под чьим-то весом.
— Они на крыше! — взвизгнул молодой, срываясь на истерику. — Они сейчас пролезут!
Волки искали пути внутрь. Они были умны. Это была не просто охота ради еды, это была месть. Спланированная операция. Вожак стаи, Черный, знал, как добраться до врага, запертого в ловушке.
Психологическое давление было невыносимым. Рычание доносилось из-под пола, с крыши, от стен. Бандитам казалось, что звери везде, что сам дом превратился в ловушку. Их нервы не выдержали. Они были городскими хищниками, привыкшими к силе оружия и денег, но перед первобытной, древней яростью природы они превратились в дрожащих, беспомощных детей.
Всю ночь они сидели в дальнем углу, сжимая бесполезное теперь оружие, и слушали, как смерть ходит вокруг дома, царапает когтями бревна, нюхает порог.
Рассвет принес спасительную тишину. Волки ушли так же бесшумно, как и появились, словно растворились в утреннем тумане.
Через два часа к избе, сильно хромая, опираясь на толстую палку, вышел Матвей. Его путь от болота занял целую вечность, каждый шаг был подвигом, но он дошел. Рядом с ним, плечо к плечу, шла Белолобая. Она поддерживала его, подставляя бок, когда он оступался. Она проводила его до самой опушки и остановилась, не смея идти к людскому жилью при свете дня.
Матвей вошел в избу. Дверь была распахнута настежь, сорвана с петель чьей-то безумной силой изнутри. Внутри царил хаос: перевернутая мебель, битая посуда, стреляные гильзы, устилающие пол ковром. Но бандитов не было.
На столе, среди осколков керосиновой лампы, лежала карта. Нетронутая. Рядом, тускло поблескивая, валялся самородок. Золото никого не спасло.
Следы на снегу говорили о том, что люди бежали. Бежали в панике, бросая рюкзаки, дорогую экипировку, оружие. Следы вели в сторону старого тракта, к ближайшему поселку, петляя и путаясь.
Позже Матвей узнал от участкового, который приехал на вездеходе через три дня проверить старика (кто-то из местных охотников видел чужие следы и забеспокоился), финал этой драмы. Утром к посту вышли двое оборванных, полубезумных, седых людей. Они плакали, тряслись, заикались и умоляли посадить их в самую надежную камеру с железными решетками, лишь бы подальше от "лесных демонов". Третьего, Серегу, нашли в лесу, живого, но сильно побитого, искусанного и насмерть перепуганного. Он был привязан к дереву собственным ремнем — волки не убили его, но "обезвредили", оставив в назидание.
Все они оказались беглыми рецидивистами, находящимися в федеральном розыске за серию разбоев и убийств. Они сами, перебивая друг друга, признались во всем, даже в том, о чем их не спрашивали, лишь бы их увезли из этого леса.
Участковый долго качал головой, слушая сбивчивый, похожий на бред сумасшедшего рассказ бандитов о волках-мстителях и командовавшем ими черном дьяволе, и посматривал на молчаливого Матвея. Матвей лишь пил чай, морщась от боли в перевязанной ноге, и загадочно молчал.
Когда участковый уехал, забрав преступников и оформив протоколы (он предлагал вызвать вертолет для раненого Матвея, но тот наотрез отказался, позволив лишь обработать и перевязать рану), старик снова остался один.
Он взял проклятую карту. Взял тяжелый самородок, причину всех бед. Хромая, вышел на высокий, обрывистый берег реки Шаманки, которая уже вздулась от весеннего паводка, с грохотом ломая лед и неся мутные потоки воды.
— Зло это, — сказал он вслух, глядя на бурлящую воду. — Не нужно оно здесь. Не принесет оно счастья.
Он размахнулся и с силой швырнул тяжелый камень в водоворот. Самородок исчез в пене мгновенно, без всплеска. Следом полетела карта. Бумага закружилась в воздухе, упала в воду, намокла и унеслась прочь, к океану, унося с собой тайну проклятого золота и смерти геолога Воронцова.
Матвей почувствовал невероятную легкость, будто с плеч упал тяжелый камень.
Он обернулся. На опушке леса, в густой тени вековых кедров, сидела волчица с белым пятном на лбу. Рядом с ней стоял Черный вожак, мощный и гордый. И еще три молодых волка — их дети, подросшие за зиму.
Матвей и Белолобая смотрели друг другу в глаза через разделявшее их пространство. В этом взгляде было больше, чем благодарность. Это было родство душ, понимание двух существ, знающих цену жизни и смерти.
— Спасибо, — тихо, но так, чтобы она услышала, сказал Матвей. — Живите долго.
Волчица склонила голову, словно принимая благодарность, махнула хвостом и бесшумно растворилась в чаще, уводя свою семью в глубь безопасного леса.
Эта история навсегда изменила жизнь Матвея. Лед в его сердце растаял окончательно. Он понял, что нельзя вечно прятаться от мира, лелея свои обиды. Осознание того, что доброта способна сотворить чудо даже в сердце дикого, свирепого хищника, исцелило его собственную душу.
Через полгода, когда нога зажила, он спустился в деревню.
Там, на почте, он встретил женщину — Анну Петровну, вдову, добрую и тихую, которая давно присматривалась к нелюдимому егерю.
У нее было двое внуков-сорванцов, которые росли без отца и которым позарез нужен был дед — настоящий, суровый, но справедливый.
Тот, который научит вырезать свистульки из ивы, покажет следы зверей на снегу, научит не бояться леса и расскажет самые удивительные, невероятные сказки у вечернего костра.
Матвей стал для них таким дедом. Он не бросил тайгу совсем, не смог бы, но теперь в его избе на заимке часто звучал заливистый детский смех, и пахло пирогами, а не только одиночеством и травами.
А по ночам, когда над бескрайним морем леса всходила полная, желтая луна, он иногда выходил на крыльцо, курил трубку и слушал. И когда до него доносился далекий, протяжный, многоголосый вой, в котором он безошибочно узнавал знакомые ноты, он улыбался в усы и тихо говорил в темноту:
— Спокойной ночи, родная. Я тоже вас помню. Береги себя.
И тайга шумела в ответ вершинами сосен, подтверждая вечную истину: добро, отданное миру бескорыстно, всегда возвращается сторицей. И что человек в лесу — не хозяин, не царь и не гость, а брат, если сердце его чисто, а помыслы светлы.