Найти в Дзене
Фантастория

Когда твоя мама прекратит устанавливать здесь свои порядки и командовать мной уставшим голосом спросила у мужа Катя

Запах крепкого чая с чабрецом смешивался с чем‑то старым, затхлым — так пахла эта квартира всегда, сколько я себя здесь помню. Чайник еще шипел на плите, а на подоконнике подрагивали стекла: где‑то во дворе хлопнула дверь подъезда. — Катерина, ты опять печенье купила не там, где нужно, — голос Валентины Петровны разрезал кухню, как ножом. — Я же говорила: только в старой булочной у сквера. Остальное — дрянь, а не еда. Она ловко пододвинула к себе тарелку, придирчиво понюхала печенье. Морщины на лице, словно натянутые нитки, дернулись. — Да нормально оно, мам, — пробормотал Игорь, глядя в свою чашку. — Нормально… — передразнила она. — У вас всё «нормально», пока кто‑нибудь в больницу не попадет. В твои‑то годы, Игорь, я уж дом содержала, делом занималась, а не… — она бросила на меня косой взгляд, — не сидела целыми днями в телефоне. Я устало провела пальцем по кружке, наблюдая, как по стенкам стекают капли. В телефоне… Если бы она знала, что единственная моя роскошь — десять минут вече

Запах крепкого чая с чабрецом смешивался с чем‑то старым, затхлым — так пахла эта квартира всегда, сколько я себя здесь помню. Чайник еще шипел на плите, а на подоконнике подрагивали стекла: где‑то во дворе хлопнула дверь подъезда.

— Катерина, ты опять печенье купила не там, где нужно, — голос Валентины Петровны разрезал кухню, как ножом. — Я же говорила: только в старой булочной у сквера. Остальное — дрянь, а не еда.

Она ловко пододвинула к себе тарелку, придирчиво понюхала печенье. Морщины на лице, словно натянутые нитки, дернулись.

— Да нормально оно, мам, — пробормотал Игорь, глядя в свою чашку.

— Нормально… — передразнила она. — У вас всё «нормально», пока кто‑нибудь в больницу не попадет. В твои‑то годы, Игорь, я уж дом содержала, делом занималась, а не… — она бросила на меня косой взгляд, — не сидела целыми днями в телефоне.

Я устало провела пальцем по кружке, наблюдая, как по стенкам стекают капли. В телефоне… Если бы она знала, что единственная моя роскошь — десять минут вечером пролистать новости, пока она смотрит свои сериалы.

— Когда твоя мама прекратит устанавливать здесь свои порядки и командовать мной? — глухо спросила я, не поднимая головы. — Игорь, я серьезно. Сколько так можно?

Он вздрогнул, ложечка звякнула о фарфор. Молчал несколько секунд, потом кашлянул:

— Кать, ну… Мама просто волнуется. Ты же знаешь, она всю жизнь всё сама тянула. Ей тяжело отпускать.

— Отпускать? — я подняла глаза. — Она даже мою зубную щетку переставляет, если ей «неудобно» видеть ее в стакане рядом с твоей.

Валентина Петровна шумно отодвинула стул.

— Я здесь ничего не «устанавливаю», — голос стал ледяным. — Это мой дом. Родовой. Игорь, напомни жене, на кого записана квартира и наше дело. На кого оформлены все бумаги.

Он виновато покосился на мать, потом на меня.

— На маму, Кать, — выдохнул он почти шепотом.

Я и так знала ответ, но услышать это вслух было особенно неприятно. Потолок с желтыми потеками, высокие двери, широкие подоконники — весь этот старый, просторный мир принадлежал не нам. Ни одной доски в полу, ни одного гвоздя.

— Ты забываешься, Катерина, — продолжила она уже спокойнее. — Живешь под моей крышей, пользуешься тем, что я отстояла в те… трудные времена. Могла бы и уважения немножко проявить.

«Трудные времена» — так она называла те дикие девяностые, о которых я знала только по обрывкам разговоров и пожелтевшим газетам в кладовке. Тогда, говорили, многие разорялись, а она, наоборот, ухватилась за свое торговое дело и вытянула семью. Дом, лавка внизу, склад на окраине — все оформлено только на нее. Так повторялось с упрямой гордостью, как молитва.

После чая я мыла посуду, а она стояла рядом, вытирая тарелки, будто не доверяя даже тряпке в моих руках.

— Воду не лей зря, счётчик крутится, — напомнила. — И кастрюли нужно замачивать сразу, а не потом отскребать.

Я кивнула, стиснув зубы. Последнее время я всё чаще ловила себя на том, что считаю ее замечания не голосом живого человека, а скрипом старого шкафа, который невозможно сдвинуть.

У Валентины Петровны была система на всё: полотенца по дням недели, деньги по конвертам, звонки только «правильным» людям. Она записывала каждую мелочь в толстую тетрадь: кто приходил, кто звонит Игорю, даже кто мне пишет. Не спрашивала — просто заглядывала в телефон, проходя мимо стола.

Когда я однажды попыталась возразить — попросила не лезть в наши с мужем разговоры, — она спокойно закрыла тетрадь и сказала:

— Можешь не соглашаться, конечно. Но если ты и дальше будешь ставить под вопрос мой порядок, я просто перепишу дом и дело на Пашу. Он благодарный, не то что некоторые.

Паша был каким‑то дальним племянником, появлялся здесь пару раз: высокий, широкоплечий, с вечно льстивой улыбкой. Я видела, как он смотрит на Игоря — снисходительно, почти победно. Игорь тогда побледнел, сжал кулаки под столом, но промолчал. А вечером, когда мы остались в нашей комнатке, тихо сказал:

— Кать, не лезь. Если мама сделает, как сказала, нам идти будет некуда.

В этом доме даже тишина принадлежала ей. За толстой дверью ее спальни хранился несгораемый шкаф с бумагами. Там лежало всё: свидетельства, выписки, договоры, ключи судьбы для каждого из нас. И еще кое‑что, о чем никто вслух не говорил.

Отец Игоря погиб, когда муж был еще школьником. «Сердце», — коротко отвечала Валентина Петровна и тут же переводила разговор. Но я замечала, как соседка на лестничной площадке, баба Нюра, стискивает губы при этих словах, будто сдерживая что‑то лишнее.

С бабой Нюрой мы как‑то разговорились, когда я помогала ей донести сумку до двери. В ее квартире пахло яблочным вареньем и нафталином.

— Валю я помню молоденькой, — вздохнула она, усаживая меня на шаткий табурет. — Глаза горели. Только уж больно хваткая была. Своего не упустит, чужое прихватит — не заметишь. Тебе, девка, нелегко с ней.

Потом появился Сашка, двоюродный брат Игоря, тот самый, которого когда‑то громко выставили из этого дома. Он зашел на минуту, оставить какие‑то бумаги. Я услышала, как в коридоре зашипел голос Валентины Петровны:

— Ты сюда без спросу больше не суйся. Забыл, как я тебя предупреждала?

Сашка, уходя, остановился у двери нашей комнаты и тихо сказал:

— Держись, Катя. Если что — я рядом. Мы все тут давно сидим у нее как на привязи. Только кто рот открывает — того лишают всего.

Так, по крупицам, я начинала понимать: власть свекрови держалась не только на подписях и печатях. Люди вокруг боялись не потерять деньги, а то, что всплывут старые истории, о которых знали только они и она. О каких‑то сделках, чьих‑то долях, о том, кто в девяностые «случайно» оказался за бортом.

Однажды вечером я решилась.

— Давай уйдем, — сказала Игорю, когда он вернулся из лавки, усталый, в пропахшей пылью куртке. — Снимем маленькую квартиру, хоть на окраине. Будем сами решать, как жить. Я пойду работать, ты найдешь дело поменьше. Зато без постоянного контроля.

Он долго молчал, опустив голову, потом неожиданно обнял меня крепко‑крепко.

— Я тоже так хочу, Кать, — прошептал в мои волосы. — Только… я ее знаю. Она нас не отпустит просто так.

Он оказался прав. На следующий день Валентина Петровна позвала нас на кухню, когда я мыла пол.

— Так, дети, — сказала она ровным голосом, — раз тут пошли разговоры о «своей жизни», давайте сразу. Или вы живете здесь и не устраиваете мне спектаклей, или я завтра же иду к нотариусу и переписываю всё на Пашу. Игорь, у тебя тогда ничего не будет. Ни комнаты, ни работы. А тебе, Катерина, придется вернуться к своей маме. Если она, конечно, примет.

Я почувствовала, как земля уходит из‑под ног. В ее глазах не было ни злобы, ни жалости — только уверенность человека, который знает, что держит других за горло.

Ночью я долго не могла уснуть. В нашей комнате пахло старой мебелью и немного сыростью. Игорь сопел рядом, дергал плечом во сне. Я смотрела на трещину в потолке, которая тянулась от люстры к стене, как молния, и думала: если я сейчас смирюсь, так и проживу всю жизнь под ее тенью.

На третий день я случайно попала в комнату, где раньше был кабинет свекра. Теперь там складировали коробки, старую посуду, забытые вещи. Я искала постельное белье и заметила в углу старый письменный стол, заваленный тряпками. Я откинула их, провела ладонью по пыльной поверхности. Выдвижной ящик поддался с тихим скрипом.

Внутри лежали старые тетради, какие‑то квитанции, несколько фотографий: молодой Игорь, худой, серьезный, рядом — мужчина с усталыми глазами. Его отец. Под бумагами я нащупала сложенный вчетверо лист плотной бумаги.

Это было завещание. Точнее, его черновик. Неровный, торопливый почерк, исправления на полях. Но слова читались ясно: он писал, что дом и все торговое дело после его смерти должны перейти Игорю. Не Валентине, не какому‑то Паше, а сыну.

Я сидела на пыльном стуле, сжав лист так, что он чуть не порвался. Воздух в комнате стал густым, как кисель. Где‑то вдалеке раздался голос Валентины Петровны, окликавшей Игоря, потом хлопнула дверь.

Впервые за долгое время я почувствовала не только страх, но и странную, осторожную надежду. В моих руках было не просто старое письмо — это была щель в крепости, которую она строила вокруг себя годами.

Я аккуратно спрятала черновик за пазуху и вышла из комнаты, стараясь не хрустеть половицами. Я еще не знала, во что влезаю, и насколько глубоко корнями уходит ее власть в этот дом и в весь наш город. Но внутри уже тихо звучало: «Я пойду до конца. Иначе меня здесь просто сотрут».

Я несколько дней ходила с этим сложенным листком под кофтой, будто с горячим камнем. Он жёг кожу. Я просыпалась ночью, щупала, на месте ли, и только тогда чуть отпускало.

Через знакомую медсестру я тихо договорилась о встрече с юристом. Маленький кабинет на первом этаже серого дома, запах затхлых бумаг и дешёвого мыла. Мужчина в очках долго водил пальцем по строкам, хмыкал.

— Это черновик, — наконец сказал он. — Сам по себе он не решает всё. Но… — он поднял на меня глаза. — Как доказательство истинной воли умершего — очень серьёзно. Если поднимать вопрос, многих заденет. Вы готовы?

У меня пересохло в горле.

— Я уже не могу не быть готовой, — выдавила я.

Потом был разговор с Лёшей, двоюродным братом Игоря. Мы встретились у родника за городом, где в детстве все катались на санках. Пахло влажной землёй и хвоей.

— Она на твоих глазах пацана из наследников в рабочие превратила, — шептал он, дрожа от возмущения. — Дядька ведь ему всё оставлял, мы все это знали. Если ты решила — надо собирать весь род. На юбилей её. Пусть хоть раз все услышат правду.

Слово «юбилей» прозвучало, как набат. Я знала: Валентина Петровна уже несколько месяцев готовилась к своему торжеству, как к коронации.

Похоже, она почувствовала, что вокруг что‑то сгущается. Стала смотреть на меня с прищуром, как на чужую.

— Игорь, — позвала она его однажды вечером, когда я резала на кухне морковь. — Сынок, иди сюда.

Я слышала их шёпот в комнате, но слова различить не могла. Игорь вышел бледный, как полотно. Сел на табурет рядом со мной, теряя руки.

— Она… попросила за тобой приглядывать, — проговорил он, не глядя. — Сказала, ты стала куда‑то бегать, с кем‑то шептаться. Чтобы я ей всё рассказывал.

Морковь дрогнула в руке, нож царапнул по доске.

— И ты… согласился? — спросила я тихо.

Он молчал. Этого было достаточно.

Через пару дней я нашла под нашей кроватью маленькую чёрную коробочку с мигающей точкой. А под скатертью на кухне — ещё одну, спрятанную между ножек стола. В коридоре на вешалке висело чужое пальто, в кармане которого обнаружился третий, совсем крохотный.

Дом наполнился шорохами. Мне казалось, что даже трубы в стенах перешёптываются. Двери закрывались чуть громче, чем раньше. Взгляды становились колючими.

Ко мне подошёл один из городских «важных людей», частый гость Валентины Петровны: плотный, с жёлтым перстнем на пальце.

— Катерина, — сказал он как‑то раз в проходе, вежливо улыбаясь. — Зачем вам, девочка, эту лодку раскачивать? Тут всё много лет устоялось. Устроитесь тихо — хуже не будет. А вот если начнёте… тогда уж не обижайтесь, что вода холодная.

Я смотрела, как он уходит, осторожно ступая по ковровой дорожке, и понимала: за мной теперь наблюдают не только в этом доме.

День юбилея настал в промозглый осенний вечер. Дом наполнился запахом холодца, жареной курицы, домашнего пирога с капустой. На стол выставили хрусталь, фарфоровые тарелки из серванта, который обычно открывали только по большим праздникам. В зале гулко звенели голоса, смех, ложки о тарелки.

Валентина Петровна сидела во главе стола, в своём лучшем платье, с аккуратно уложенными волосами. Она принимала поздравления как хозяйка маленького королевства. Родственники тянулись к ней с букета́ми, с мягкими речами, каждый старался произнести что‑нибудь приятное. Никто не вспоминал, кому что когда обещали и не дали.

Черновик завещания лежал у меня в сумке, сложенный в файл с копиями квитанций, выписок и пометок юриста. Ладони были влажные, сердце било в виски.

Когда тосты по кругу дошли до меня, я вдруг ясно услышала тиканье часов на стене. Как будто всё вокруг притихло.

— Я тоже хочу сказать, — произнесла я и встала.

Игорь дернулся, схватил меня за руку под столом, но я мягко высвободилась.

— Валентина Петровна, — начала я, чувствуя, как голос предательски дрожит, — сегодня все говорят о вашей силе, о том, как вы подняли дом, торговлю, семью. Это правда. Но есть ещё правда, о которой здесь молчат.

Я достала папку, расправила лист.

— Это черновик завещания вашего мужа. В нём он пишет, что дом и дело должны перейти Игорю.

В комнате словно кто‑то выключил звук. Только на кухне тихо шипел чайник.

— Какое ещё завещание? — резанул голос Валентины Петровны. — Игорь, что это за дурь?

— Мы нашли его в старом столе, в твоём бывшем кабинете, — сказала я. — Я показала его юристу. И подняла старые бумаги по наследству. Там много интересного. В том числе про то, как оформлялись доли, как появлялись долги, из‑за которых кое‑кто здесь потерял своё.

— Ты что себе позволяешь, девка? — зашипела соседка‑кузина. — Тут праздник, а ты…

— Праздник у кого? — вдруг подала голос тихая тётка из дальнего угла. Та самая, которую много лет держали на подхвате в лавке. — Нас тоже когда‑то звали к делу. А потом сказали: «Подпиши тут, это так надо». Подписали — и остались ни с чем. Я думала, это я сама виновата, дурочка. А теперь слушаю тебя и понимаю…

— Хватит, — резко перебил Игорь. Он поднялся, опираясь на стол, так что бокалы звякнули. — Катя, убери эту бумагу. Не сейчас.

На секунду наши взгляды встретились. В его была паника и просьба: «Не ломай». В моём, наверное, упрямство и усталость.

— А когда, Игорь? — тихо спросила я. — Когда нас с тобой выставят из этого дома с одним чемоданом?

Валентина Петровна усмехнулась, медленно, почти ласково.

— Я тебе уже говорила, девочка, — произнесла она. — Всё здесь держится на мне. Не нравится — дверь никто не загораживает. Только я тогда всё перепишу на Пашу. И лавку, и склады, и этот дом. А вы с Игорем… ну что ж, начнёте с нуля. Раз такие гордые.

Она сказала это при всех, ровным голосом, как будто обсуждала погоду. И в этот момент что‑то в Игоре хрустнуло. Я увидела, как он побледнел ещё сильнее, как в глазах будто погас огонёк.

— То есть ты… — он сглотнул. — Ты и правда готова вычеркнуть меня? Своего сына?

Она пожала плечами.

— В жизни надо уметь держать удар. Не хочешь играть по правилам — не обижайся.

Игорь медленно сел, потом снова встал. Повернулся ко мне.

— Я с Катей, — сказал он неожиданно твёрдо. — Хватит. Я устал жить так, как ты мне пишешь.

Стол загудел. Кто‑то вскочил, кто‑то начал говорить сразу. Старший дядя Игоря стукнул кулаком по столу, тарелка подпрыгнула, соус пролился на скатерть.

— Я тоже помню, как нас учили подписывать бумажки, — сипло произнёс он. — Чтобы потом сидеть у порога и ждать, когда нам кусок бросят. Думал, так и надо. А выходит, нас просто использовали.

Валентина Петровна вдруг словно увеличилась в размерах. Она поднялась, опираясь о спинку стула, и закричала. Её голос сорвался, стал хриплым.

— Использовали? Да если бы не я, вы бы все по общежитиям ютились! Я ночами не спала, я по базарам таскалась, я за каждого из вас глотку драла! Когда его, вашего любимого Серёжу, к стенке прижали, кто бегал? Я! А он потом взял да умер, и всё на меня свалил. Вы думаете, мне легко было? Меня в молодости за человека не считали, в грязь лицом тыкали. Я поклялась, что больше так не будет. Что будет мой дом, мои правила. А вы… вы все неблагодарные!

Она плакала и кричала одновременно. С лица стекала тушь, на шее ходили жилки. Кто‑то попытался её успокоить, кто‑то, наоборот, поддакивал. Дом превратился в гудящий улей. С крика на крик всплывали старые истории, обиды, чьи‑то выкинутые годы.

В этот вечер наш дом окончательно треснул пополам.

Потом были длинные, тяжёлые месяцы. Родственники разделились, как вода об обломок скалы. Одни ездили к Валентине Петровне, носили ей пироги, шептались у её постели. Другие собирались у нас на кухне, приносили папки с бумагами, вспоминали, кто что подписывал.

Начались походы к нотариусам, в суды. Я сидела на жёстких лавках в коридорах с облупленной краской, вдыхала запах влажных пальто и старых папок и слушала, как чужие люди обсуждают наш дом, как кусок имущества. Юрист иногда наклонялся ко мне и шептал:

— Видите, как глубоко всё сидит? Тут не только завещание. Тут целая система.

Деловые спутники Валентины Петровны один за другим стали от неё отворачиваться. Кто‑то не брал трубку, кто‑то вдруг вспоминал, что когда‑то потерял из‑за неё землю или место на рынке. Всплывали старые истории, о которых раньше говорили полушёпотом и тут же обрывали разговор.

В доме воцарилась тишина. Валентина Петровна почти не выходила из своей комнаты. Если и спускалась на кухню, то тихо, в тёплом халате, с потухшими глазами. На её тумбочке рядом с кроватью стояли пузырьки с таблетками. Руки дрожали, когда она заваривала себе чай. Она похудела, стала какой‑то маленькой, ссохшейся.

Игорь ходил, как человек, потерявший дорогу. То сидел у её кровати, пытаясь о чём‑то говорить, то вдруг запирался с юристом в комнате, разбирая новые бумаги. По ночам он ворочался, иногда всхлипывал во сне, как ребёнок.

Мне было страшно и пусто, но я впервые чувствовала, что меня слышат. На заседаниях, в разговорах с чиновниками считались и с моим мнением. Я подписывала бумаги, задавала вопросы, спорила. И постепенно начинала понимать: многие годы вся наша жизнь лежала в тени не только одной женщины, но и всего города, который ей это позволял. Все привыкли бояться, отводить глаза, соглашаться ради тёплого места.

Прошёл год. Суды растянулись, как жвачка, но в конце концов дом признали общей собственностью Игоря и меня. Черновик завещания, показания родственников, старые квитанции сделали своё дело. Часть лавок и складов пришлось продать, чтобы погасить претензии и старые долги, что вдруг всплыли из‑под ковра. От прежней империи остались только этот дом и небольшая точка на рынке, которую Игорь взял под себя, уже по‑другому, без маминых схем.

Однажды утром Валентина Петровна позвала нас.

— Я уезжаю, — сказала она на кухне, глядя в кружку с остылым чаем. — К сестре, в деревню. Тут мне больше делать нечего.

Игорь открыл рот, чтобы возразить, но закрыл. Слова застряли.

Провожать её вышло немного людей. Чемодан, шарф, аккуратно застёгнутое пальто. В прихожей пахло нафталином и дорогими духами, которыми она когда‑то так гордилась.

— Идите, я сама, — отмахнулась она от Игоря, когда тот потянулся подхватить сумку.

Когда остальные вышли во двор, она вдруг остановилась и повернулась ко мне. Мы остались вдвоём в тесной прихожей.

— Знаешь, Катя, — сказала она хрипловато, — я думала, сломаю тебя. Как многих. Ошиблась. Ты… такая же упрямая, как я. Может, это и к лучшему. Дом теперь на вас с Игорем. Ваша забота. Не уроните.

Она не просила прощения. Я и не ждала. Но в её взгляде не было прежнего холодного превосходства. Скорее, усталое признание, что её время здесь закончилось.

Когда за ней захлопнулась дверь, дом вдруг стал звучать по‑другому. В коридоре зазвенели шаги, окна распахнулись шире. Мы с Игорем начали потихоньку перестраивать жильё: сняли пыльные ковры со стен, вынесли громоздкий шкаф из зала, переклеили обои в нашей комнате на светлые, с незатейливым рисунком. На кухне вместо тяжёлой тёмной скатерти появилась простая льняная. Мы договорились, что никто больше не будет входить без стука, что на кухне можно спорить, смеяться, плакать, а не шептаться по углам.

Я уже ходила с животом, постоянно хотелось то солёного, то сладкого. Запах жареного лука стал невыносимым, зато свежий хлеб с маслом мог довести до слёз счастья. Вечерами я сидела за тем самым кухонным столом, на который когда‑то положила лист с черновиком завещания, гладила округлившийся бок и слушала, как в трубах глухо журчит вода.

Однажды, налив себе горячего чая, я вдруг вспомнила тот наш разговор с Игорем, когда только всё начиналось.

«Когда твоя мама прекратит устанавливать здесь свои порядки и командовать мной?» — спросила я тогда, уставшим, почти чужим голосом.

Теперь, глядя на знакомые трещинки на столешнице, на мягкий свет лампы, я поняла: это был неправильный вопрос. Дело было не в Валентине Петровне. Дело было во мне. В том, готова ли я взять на себя ответственность за свою жизнь, за этот дом, за людей в нём. Не ждать, когда кто‑то перестанет командовать, а самой научиться не командовать, а хранить.

Я провела ладонью по тёплому дереву стола, как по плечу близкого человека. Где‑то в комнате Игорь тихо возился с колыбелью, которую сам сколачивал по вечерам. В окне мерцали редкие огни нашего маленького города.

Я впервые почувствовала себя хозяйкой этого дома не потому, что так записано в бумагах, а потому, что была готова отвечать за каждый голос, за каждый запах, за каждый шаг здесь. Не тенью, не надсмотрщицей, а хранительницей.