Инсайт, полученный в темноте коридора, не сделал Анну и Дмитрия друзьями. Следующая их репетиция прошла в том же ледяном, деловом ключе. Он был чуть менее резок, она — чуть более собрана, но стена между ними по-прежнему стояла нерушимо. Музыка не лилась, она строилась по кирпичику, со скрипом и постоянными остановками. Анна, теперь понимая подоплёку его поведения, ловила себя на том, что смотрит на него уже не с чистой обидой, а с острым, почти болезненным любопытством. Каждый его холодный комментарий, каждый взгляд, лишённый тепла, она мысленно примеряла к тому образу усталого юноши за роялем и к голосу его отца, звучавшему как приговор. Это было странное чувство — знать о человеке его больную тайну, в то время как он сам об этом не подозревает.
Спасали её от полного погружения в этот сложный внутренний мир только занятия да общение с Катей и Сергеем. Это знакомство, начавшееся на вводной лекции, постепенно переросло в нечто большее. Катя, с её огненно-рыжими волосами, собранными в беспорядочный пучок, и весёлыми веснушками, оказалась не просто болтушкой, а человеком с золотым сердцем и поразительной наблюдательностью. Её брат Сергей, гигант с руками, способными обхватить гриф контрабаса как скрипичный, был её полной противоположностью — молчаливый, основательный, с тихой, добродушной улыбкой. Они стали для Анны якорем в бурном море академической жизни.
Однажды после ужина в столовой, где они заняли свой привычный столик у окна, Катя, ковыряя вилкой котлету, вдруг спросила:
— Ну как, продвигается ваш адский дуэт с Принцем Тьмы?
Анна вздохнула.
— Он, кажется, считает, что я отнимаю у него драгоценное время, которое он мог бы потратить на покорение мира. А я… я просто стараюсь не свернуть себе шею на его бешеных темпах.
— Он со всеми такой, — философски заметил Сергей, отламывая кусок хлеба. Его бас звучал успокаивающе. — Не принимай на свой счёт.
— Да он просто зазнайка, — махнула рукой Катя. — Родился с серебряной ложкой… точнее, с золотым роялем во рту. Отец — легенда, мать — из старинной семьи, деньги, связи. Что ему ещё надо?
— Счастья, наверное, — неожиданно для себя выпалила Анна.
Катя и Сергей переглянулись. Пауза повисла в воздухе, наполненная только звоном посуды из раздаточной.
— Ты это… серьёзно? — осторожно спросила Катя, отложив вилку. — Ты о Волконском? О том, который смотрит на всех, будто мы мухи надоедливые?
Анна покраснела. Она не могла рассказать им о подслушанном разговоре — это было бы предательством, даже по отношению к Дмитрию. Но чувство, которое она испытала, было слишком сильным, чтобы его игнорировать.
— Просто… мне кажется, не всё так просто с ним. Иногда у него бывает такой вид… — она искала слова, — будто он очень устал. Не физически. А так… изнутри.
Катя присвистнула.
— Ого. Ань, да ты прониклась. Это опасно. С такими, как он, лучше не связываться. Одна сплошная головная боль.
— Кать, — тихо, но твёрдо сказал Сергей. Он всегда был голосом разума в их маленькой компании. — Аня права. Он не просто зазнайка. Он… как скала, на которую всё время давят. Сверху, снизу, со всех сторон.
— Что ты имеешь в виду? — спросила Анна, чувствуя, как учащается пульс. Вот он, шанс узнать больше.
Сергей отпил чаю, неспешно поставил кружку.
— История семьи Волконских — это местная академическая легенда, — начал он своим неторопливым баритоном. — Маэстро Леонид Петров — ты его видела, он у тебя на прослушивании был. Гений. Абсолютный. Но и тиран, как все гении. Он вышел из самой обычной семьи, всего добился сам, кровью и потом. Его жена, Ирина Волконская — из той самой «старинной семьи», о которой Катя говорила. Музыкальной аристократии. Брак, наверное, по расчёту был с обеих сторон: ему — статус и связи, ей — гениальный муж, который прославит фамилию.
Катя, забыв про еду, подперла подбородок ладонями, слушая. Она, видимо, и сама не знала всех деталей.
— И вот у них рождается сын, — продолжил Сергей. — Дмитрий. С самого детства ясно — мальчик одарённый невероятно. И маэстро Петров видит в нении не сына, а… проект. Продолжение себя. Шанс воплотить всё, что не успел сам, и в десять раз больше. Дмитрия с четырёх лет сажают за рояль. Не играть, а работать. Каждый день по шесть-восемь часов. Никаких обычных детских радостей — только гаммы, этюды, бесконечные конкурсы. Говорят, мать пыталась сначала ограждать, но маэстро был непреклонен. В итоге она просто отошла в сторону, занялась светской жизнью, салонами, благотворительностью. Сына растит отец. Растит из него идеального музыканта. Без изъяна.
Анна слушала, и картина, смутно намеченная в её воображении, обретала чёткие, пугающие черты. Она представила маленького мальчика за огромным роялем, и сердце её сжалось.
— И он всё это выдержал? — прошептала она.
— Выдержал, — кивнул Сергей. — И стал тем, кем его хотели видеть. Технически безупречным, холодным, побеждающим на всех конкурсах ещё в юношеском возрасте. Но… — он сделал паузу, — говорят, года три назад что-то случилось. После одной очень крупной победы в Европе. Дмитрий просто… отказался играть. На полгода. Заперся, ни с кем не общался. Ходили слухи о нервном срыве. Маэстро тогда чуть с ума не сошёл. Потом, конечно, всё вернулось на круги своя. Дмитрий снова за инструментом, снова побеждает. Но с тех пор он… ну, ты сама видела. Как будто дверь в нём захлопнулась навсегда. Он играет гениально, но в этой гениальности нет радости. Только долг.
В столовой было шумно, но вокруг их столика повисла тишина. Анна смотрела в окно, на огни вечерней Москвы, но видела не их. Она видела пустой класс, рояль и того, кто играл для себя печальную, простую мелодию. Теперь она понимала, откуда берётся эта печаль. Это была тоска по нормальному детству, по безусловной любви, по праву на ошибку. Тоска по жизни, которую у него отняли, заменив её блестящей, но холодной карьерой.
— Вот почему он так всех презирает, — тихо сказала Катя, и в её голосе впервые не было насмешки, а появилось что-то вроде жалости. — Он просто не умеет по-другому. Его не научили.
— Да, — согласился Сергей. — Он всех держит на расстоянии. Потому что близость — это слабость. А слабости ему не прощают. Ни отец, ни он сам.
Анна молчала. Давление, которое она почувствовала в том разговоре отца и сына, теперь обрело чудовищные масштабы. Это была не просто строгость педагога. Это был груз целой династии, ожиданий всего музыкального мира, давящий на плечи одного молодого человека. Её собственные страхи — не оправдать надежды Петра Ильича, родителей — показались ей теперь детскими и незначительными. Она могла в любой момент отказаться, вернуться домой, и её бы там всё равно любили. У него такой возможности не было. Его дом, его семья, его мир — всё это и было той самой золотой клеткой, из которой не сбежишь.
— Что же мне делать? — наконец выдохнула она, обращаясь больше к самой себе, чем к друзьям. — Как с ним работать? Он же просто сметёт меня, если я хоть чуть-чуть дрогну.
— А ты не дрогни, — просто сказал Сергей. — Играй свою музыку. Ту, в которую веришь. Он может быть гением, но он не бог. Он тоже человек. Просто очень заблудившийся.
— И помни, — добавила Катя, снова обретая боевой дух, — у тебя есть мы. Если что — кричи. Мы прибежим, даже Серёга со своим контрабасом на перевес.
Анна улыбнулась, и на душе стало немного легче. Эти двое, такие разные, стали для неё островком тепла и нормальности в этом новом, сложном мире. Их поддержка была бесценна.
Вечером, лёжа в кровати в своей комнате в общежитии, она думала о Дмитрии. Теперь он представал перед ней не монолитом, а хрупкой, но невероятно прочной конструкцией, сотканной из противоречий: гений и узник, сила и уязвимость, холод и скрытое пламя. Она представляла его в четыре года за роялем, в десять лет на сцене крупного конкурса, в шестнадцать — переживающего тот самый срыв.
И странное дело — её желание «доказать ему» не исчезло. Оно трансформировалось. Теперь ей хотелось доказать не столько ему, сколько… через него. Доказать, что музыка — это не только долг и совершенство. Что это ещё и диалог, доверие, совместное дыхание. Что в их вынужденном дуэте может быть не только мука, но и нечто настоящее. Возможно, даже исцеление. Хотя бы на уровне одной сонаты Шопена.
Она засыпала с твёрдым намерением. На следующей репетиции она не будет бояться. Она будет играть так, как чувствует. Не пытаясь угодить его безупречному слуху, а предлагая ему свою правду. Ту самую «провинциальную чувствительность», над которой он так смеялся. Возможно, именно этого — простой, искренней человечности в музыке — ему не хватало больше всего на свете. И, возможно, именно это могло стать тем мостиком, который хотя бы на время соединит два одиноких берега.