В наших окнах давно потух свет у всех соседей, только у нас кухня ещё дышала теплом. Желтый круг лампы размывал пятна жира на шкафчике, шёлковый пар поднимался из кружки с чаем, и я думала, что вот он — редкий вечер, когда никто никуда не зовёт и от тебя ничего не требует.
За окном наш спальный район гудел вяло: где‑то далеко гремели трамвайные рельсы, редкая машина прожигала тьму, во дворе кто‑то долго звякал ключами у машины, потом хлопнула дверца и всё стихло. Холодильник гудел ровно, на батарее шипела вода. Мы с Сашей сидели друг напротив друга за столом, облокотившись на клеёнку с вишнями. Я разглаживала уголок, который всегда загибался, и мечтала вслух:
— Представляешь, просто выспаться. Без звонков, без этих «вы же молодые, вам не трудно»…
Саша только улыбнулся краем рта, помешивая ложечкой чай.
— Мама, конечно, будет звать, — сказал он, — но мы же можем заехать не к самому началу. Придём, поздравим, посидим — и домой.
Я за это его «мы можем» готова была обнять. Такое простое счастье: чувствовать, что мы — это мы, отдельная семья, а не придаток к чьей‑то чужой воле. Я уже представляла утро: поздний подъём, ленивые бутерброды, окно настежь, простынь пахнет ночной прохладой.
Телефон зазвонил резко, будто кто‑то в коридоре хлопнул дверью. Звонок матери Саши я слышу безошибочно, даже если на экране не смотрю. В самом звуке есть какая‑то резкая требовательность, как в школьном звонке.
— Мама, — сказал Саша, глянув на экран. Вздохнул, поднялся, вышел в комнату. Дверь он прикрыл, но не до конца — она осталась приоткрытой на ладонь. Я услышала его голос глухо:
— Алло, ма.
Дальше голоса матери я не различала, только тон — высокий, властный, сплошной упрёк и распоряжение. В паузах Саша поддакивал:
— Да, да, помню… Да… Ну, юбилей раз в жизни… Я понимаю.
Слово «юбилей» больно кольнуло. Шестидесятилетие, конечно, не каждый день. Но почему каждый её праздник для меня, как длинная смена без права сесть?
Я встала, будто случайно потянуться, и подошла поближе к двери. Сквозь щёлку увидела Сашину спину. Он стоял у окна, глядя в темноту, сжав телефон в ладони.
И тут голос Зинаиды Петровны пробился отчётливо, так, будто она стояла рядом со мной на кухне:
— Готовить стол будет твоя жена, скажи ей, чтобы явилась ни свет ни заря и приступала к работе.
Эта фраза как будто ударила по стеклу. Всё вокруг на секунду замерло: шипение чайника, стук часов, даже собственное дыхание. Я неожиданно ясно увидела свои руки в пене, гору тарелок, горящую спину от раковины, её морщинистые пальцы, проверяющие, достаточно ли тонко я режу салат.
«Готовить стол будет твоя жена». Не «Аня, может, поможешь». Не «если вам не трудно». Просто как приказ на заводе: вот, рабочая сила, пусть явится.
Я вернулась к столу, села, но кружка уже не грела, а только обжигала пальцы. В горле пересохло. В голове закрутились обиды, как бельё в машине стирки.
Прошлый раз: я мыла посуду до глубокой ночи, тарелки, кастрюли, чашки, ложки — бесконечный конвейер. Мужчины сидели в комнате, гремели голосами, спорили о том, как «правильно жить», о том, что «в стране всё не так», громко смеялись. Саша вполоборота ко мне, иногда заглядывал на кухню не затем, чтобы помочь, а взять ещё кусок холодной закуски. «Сейчас, сейчас, я потом», — шептал он, и исчезал. А я стояла в воде до локтей, слушала, как у Зинаиды Петровны в комнате хрустит хлеб, как стучат вилки, и думала, что вот она — «женская доля», о которой она любит говорить.
Её голос у меня в ушах до сих пор: «Руки есть? Молодая? Значит, не развалишься. Мы вот в твоём возрасте…» И привычное её «мы», в которое она включает себя и всех женщин своего поколения. А я, значит, из других, мягких, избалованных.
Телефонный разговор в комнате затих. Саша закашлялся, сказал матери «ладно, договорились», повесил трубку. Шаги по коридору, он вошёл на кухню, стараясь сделать лицо спокойным. Только уши у него горели, как всегда, когда он в чём‑то виноват.
— Ну что, — он налил себе ещё чаю, не глядя на меня, — мама просила, чтобы ты ей помогла немножко завтра. Совсем чуть‑чуть.
Я почувствовала, как во мне поднимается волна, горячая и тяжёлая.
— Немножко? — спросила я тихо. — Это как в прошлый раз немножко? Когда я до глубокой ночи драила всё, пока вы обсуждали «жизнь»?
Он дёрнулся.
— Да ладно тебе, — заторопился, — просто мама нервничает. Шестидесят лет один раз бывает. Ей хочется, чтобы всё было по‑человечески.
— По‑человечески — это когда не превращают одного человека в невидимую служанку, — я почувствовала, как голос дрогнул, но не остановилась. — Я слышала, что она сказала.
Он поднял на меня глаза.
— В смысле?
— «Готовить стол будет твоя жена, скажи ей, чтобы явилась ни свет ни заря и приступала к работе», — я повторила её фразу почти шёпотом, но каждое слово звенело. — Это и есть «немножко»?
На секунду мне показалось, что он скажет: «Да, так и есть». Или хотя бы: «Мне тоже неприятно, давай решим вместе». Но он торопливо замотал головой:
— Она просто… ты же знаешь её. Она по‑другому не умеет. У неё жизнь такая была: завод, коммуналка, очереди за всем, муж рано умер. У них иначе не было. Там если не будешь всех строить, всё развалится. Она привыкла, что только жёстко можно что‑то сделать.
Я знала это. Я видела её старые фотографии: узкое лицо, платок на затылке, огромный цех за спиной. Слышала истории, как она таскала сетки с продуктами, как делила с соседями на всех один кухонный стол в коммунальной квартире, как ночами стирала руками, пока остальные спали. Я даже сочувствовала ей когда‑то. Но в эту минуту её прошлое стояло между нами, как стена, на которой крупно написано: «Женщина всем обязана».
— И что? — я смотрела прямо на него. — Раз ей было тяжело, значит, мне тоже должно быть тяжело? Обязательно по её образцу, без права отказаться?
Он потёр виски ладонями.
— Ань, ну не начинай. Это один день. Один праздник. Ты что, жалко помочь? Она мать.
— А я кто? — сорвалось у меня. — Я тебе кто, Саша? Человек или бесплатная рабочая сила к столу?
Он поморщился, словно я ударила его.
— Вот опять… Зачем ты так говоришь? Мама обидится…
— Пусть сначала реже приказывает, тогда и обижаться будет не на что, — сказала я. В груди росла обида за все предыдущие разы, когда я молчала. — Когда она при всех говорит, что мой борщ «как из магазина», помнишь? Ты хоть слово сказал?
Он отвёл взгляд.
— Она шутит так. У неё юмор грубый.
— Это не юмор, это то, как она меня видит, — я чувствовала, как к глазам подступают слёзы, но сдерживалась изо всех сил. — Как девку, которая должна варить, жарить, мыть и молчать. И ты рядом сидишь, киваешь и делаешь вид, что всё нормально.
Саша тяжело выдохнул.
— Ань, я между двух огней, понимаешь? Она одна, я у неё один. Ей важно, чтобы было «как положено». Я всё детство слышал, что женщина — хранительница, что без неё дома не будет. Ты хочешь, чтобы я сейчас ей сказал, что не приедем, да? В её день?
— Я хочу, чтобы ты сказал ей, что у тебя есть жена, а не повариха, — голос у меня всё‑таки сорвался. — Скажи ей, что либо ты сам завтра приезжаешь к ней ни свет ни заря и готовишь с ней, раз это так важно, либо мы приезжаем вместе, но как гости. Просто как гости. Понял? Я больше не буду вставать в темноте и стоять у её плиты до вечера.
Он смотрел на меня долго, как будто пытался понять, шучу ли я. Но я не шутила.
— Ультиматум, да? — спросил он глухо.
— Нет, — я устало опустила руки на стол. — Это граница. Поздно, но всё же.
Он промолчал. В кухне повисла густая тишина, только в раковине медленно капала вода из плохо закрученного крана. За стеной кто‑то чихнул, где‑то наверху загремела мебель. Обычная жизнь чужих людей шла, а наша вдруг зависла между «до» и «после».
В ту ночь мы почти не разговаривали. Каждый лёг на свой край кровати. Я слышала, как он долго ворочается, вздыхает, как вдруг встаёт и выходит на кухню под видом того, чтобы попить воды.
Тогда я ещё не знала, что именно в этот момент, пока я в ванной плескала на лицо холодную воду, стараясь смыть из глаз слёзы, он снова набрал номер матери. Шёпотом, почти беззвучно, он говорил ей в телефон:
«Ма, не переживай. Она придёт. Я с ней поговорю. Всё будет как положено».
Об этом разговоре я узнаю потом, из случайной обмолвки Зинаиды Петровны, но в тот вечер я только чувствовала странную тяжесть, будто в нашей квартире кто‑то ещё, невидимый, сидит у изголовья кровати и следит за каждым нашим вдохом.
Я лежала, глядя в темноту. Будильник мигал красными цифрами, но я их не различала, только слышала тихие щелчки — каждая минута, как гвоздик в крышку моего завтрашнего дня. Саша повернулся ко мне спиной и сделал вид, что спит: дышал ровно, даже чуть громче обычного. Я знала его дыхание, как свои ладони, и слышала в нём натянутую фальшь.
Над нашей кроватью висела тишина, но в ней звенела одна‑единственная фраза, как приговор, от которого некуда деться:
«Готовить стол будет твоя жена, скажи ей, чтобы явилась ни свет ни заря и приступала к работе».
Я смотрела на темнеющий в углу силуэт будильника и понимала: утром будет не просто праздник. Утром начнётся наша маленькая война, в которой придётся выбирать сторону.
Город ещё спал, когда я услышала первый звон будильника. За окном висел тот особенный предрассветный серый цвет, в котором дома становятся одинаковыми коробками, а ветки деревьев — черными линиями на бумаге.
Саша выключил будильник слишком быстро, будто боялся, что я передумаю.
— Встаёшь? — шёпотом спросил он.
Я лежала, глядя в потолок. Внутри всё спорило само с собой. Одна часть меня уже вязала фартук на талии и бежала к Зинаиде Петровне, как всегда. Другая сжимала зубы и повторяла: «Я не служанка. Я не девка на побегушках».
— Встану, — сказала я наконец. — Но я еду не готовить за всех. Я помогаю, как гостья. Понял?
Он кивнул слишком поспешно.
— Да, да, конечно.
Слова были правильные, но в его голосе звучало то самое «всё будет как положено», которое он уже успел пообещать без меня. Я тогда ещё не знала, но чувствовала кожей: договоры за моей спиной уже заключены.
Я надела не старую футболку, а простое платье, провела щёткой по волосам, чуть накрасила ресницы. Сама себе казалась не кухонным работником, а человеком, который идёт на чужой праздник, а не на смену.
Саша посмотрел удивлённо:
— Зачем так? Всё равно на кухне стоять.
— Я не собираюсь стоять там весь день, — ответила я, поправляя ремешок сумки. — Я не из её тарелки вылезла.
Он промолчал, натягивая штаны, и это молчание снова легло между нами, как тяжёлое одеяло.
Подъезд Зинаиды Петровны встретил нас знакомым сыроватым запахом: старая штукатурка, чьи‑то тапки у двери, дальний лай чужой собаки. Лифт, как всегда, не работал, и мы поднимались пешком, ступеньки скрипели под ногами, а в груди с каждым пролётом нарастало что‑то колкое.
Дверь открылась ещё до того, как мы позвонили. Видимо, Зинаида Петровна подслушивала в глазок.
— Наконец‑то, — сказала она вместо приветствия, глядя мимо меня, на сына. — Я думала, вы уже передумали. Проходите. Разувайтесь быстрее, время идёт.
На кухне у неё творилась своя военная операция. На столе лежал листок в клеточку с аккуратно выведенными строчками: салат такой‑то, закуска такая‑то, горячее, холодное, «купить по дороге», «разложить по тарелкам». Рядом — ещё один листок: кто что делает. Напротив моего имени было приписано: «чистка, нарезка, салаты, украшение».
Кастрюли гремели, духовка уже была разогрета, в воздухе смешались запахи жареного лука, отварного мяса, лаврового листа и старого подсолнечного масла, въевшегося в стены за долгие годы.
— Так, — она кивнула на стул у стола. — Сумку в комнату, волосы убери, фартук вот. Работы море. Мужики пусть продукты развезут, а мы с тобой тут управимся.
Я не взяла фартук.
— Я помогу, — спокойно сказала я, — но не буду одна готовить весь стол. Мы же гости тоже.
Она прищурилась, словно от яркого света.
— Это кто это «мы»? — голос у неё стал холоднее. — Я тебе сразу говорила: готовить стол будет жена. Так у людей заведено. Саша у меня мужик занятый, у него своё дело. А жена — она и есть хозяйка.
Саша стоял у двери, словно лишний в собственной квартире детства. Пакеты с продуктами болтались у него в руках, как оправдание.
— Ма, давай потом, — пробормотал он. — Сейчас дел полно.
Но «потом» у Зинаиды Петровны никогда не наступало. Она выхватила из его рук пакеты и плеснула словами:
— Иди, сынок, лампочку в коридоре вкрути, наконец. А то я всё жду, когда у меня мужская рука в доме появится. Аня, ну что ты встала? Картошка не сама себя почистит.
Это «мужская рука» полоснуло не меньше, чем «жена будет стол готовить». Я села, взяла нож, потянулась к ведру с картошкой. Лезвие скользнуло по кожуре, тонкие полоски падали в таз, а в голове стучало: «Выбор. У тебя есть выбор».
Первые часы и правда напоминали осаду. Зинаида Петровна говорила коротко, как на плацу:
— Лук мельче, он так не прожарится.
— Майонез не жалей, у меня мужики любят пожирнее.
— Не так режешь, кто так режет, господи… Дай сюда.
Каждое её замечание било по пальцам, по спине, по самолюбию. Я молчала, считала вдохи и выдохи. Саша иногда заглядывал на кухню, пытался пошутить:
— Ну что, повелительницы казана, как тут успехи?
Но стоило матери бросить в его сторону строгий взгляд, он тут же исчезал обратно в комнату, к телевизору, к родственникам, которые уже начали подтягиваться — кто пораньше, «помочь», кто просто занять диван.
Я видела его спину через приоткрытую дверь и чувствовала, как внутри поднимается знакомая волна: не крик даже, а глухой ропот, которому негде было вырваться.
В воздухе сгущались несказанные слова. Я видела, как Зинаида Петровна оглядывает свою кухню, как проверяет каждую тарелку, каждую кастрюлю, будто от этого зависит, запомнят ли её этот день или забудут завтра. В её суете читался страх: останется одна, никому не нужная, если не удержит всех еду и хлопотами.
А во мне жила другая боязнь — что я растворюсь в чужой семье, как сахар в чае, и уже никто не спросит, чего хочу я сама.
Когда духовка уже шипела утками, на плите вразвалочку кипели супы и подливки, а в комнате слышался гул голосов, Зинаида Петровна вдруг вышла в зал. Я вытирала руки о фартук, который всё‑таки надела — сдалась на время, чтобы не липнуть локтями к столу, — и услышала её голос.
— Родня, — громко сказала она, словно поднимая тост, хотя в руках у неё была просто тряпка. — Я ж сразу говорила: готовить стол будет жена. Девки для того и есть, чтобы хозяйством заниматься, а мужики — чтобы в доме слово держать.
И повернулась к Саше:
— Ты мужик или кто? Сказал, что она придёт и всё как положено будет. Вот и держи слово.
Слово «сказал» прожгло меня, как кипяток. Я поняла: он всё‑таки обещал за меня. Ночью, когда делал вид, что пьёт воду.
Я поставила нож на стол. Не бросила, а именно осторожно положила, чтобы лезвие не звякнуло и не ушло в сторону. Положила и почувствовала, как в груди что‑то щёлкнуло.
Я вышла в комнату, вытирая руки о фартук, и остановилась посреди чужих лиц. На меня обернулись тёти, дяди, дальние родственники, которых я путала между собой. У кого‑то в руках были тарелки с нарезанными огурцами, кто‑то перекладывал хлеб в корзинку.
— Я не буду больше служанкой по чьему‑то распоряжению, — услышала я свой голос и сама удивилась, какой он громкий и ровный. — Я здесь не по приказу. Я помогаю, потому что хочу. Мой труд — это не данность, не обязанность по умолчанию.
Зинаида Петровна схватилась за сердце.
— Ты с ума сошла? Люди смотрят!
— Пусть смотрят, — сказала я. — Мне уже достаточно нагляделись. Саша, — я повернулась к нему, — ты не имеешь права молча сдавать меня в аренду даже собственной матери. Если ты что‑то обещаешь, ты сначала спрашивай меня, а не ставь перед фактом.
В комнате поднялся ропот. Кто‑то шепнул: «Ого, характер». Кто‑то тихо фыркнул.
— Вот оно новое поколение пошло, — вслух сказала какая‑то тётка в цветастом платье. — Мы вот не перечили. Что скажут, то и делали. И ничего, живём.
— Так всегда было, — буркнул дядя у окна. — Женщина в доме — хозяйка, что за разговоры?
— А может, и правда пора по‑другому, — несмело вставила молоденькая двоюродная племянница, та самая, что весь вечер крутила в руках свой телефон. — Мы ж тоже люди, а не бесплатная рабочая сила.
Ссора, начавшаяся на кухне, вырвалась в комнату, как ветер из приоткрытой форточки. Слова летели, запутывались, цеплялись друг за друга.
— Да я ради вас всех из кожи лезла, — Зинаида Петровна уже почти кричала. — Я сама в своё время пахала без выходных, и никто меня не спрашивал, хочу я, не хочу! А сейчас что? Мужики картошку чистят, девки права качают…
В её крике вдруг прорвалось что‑то другое, тоньше боли: одиночество. Страх, что мир меняется без неё, что её способы жить больше никому не нужны.
Все смотрели на Сашу. Я видела это ожидание в каждом взгляде: он сейчас встанет и скажет, как «надо». Приведёт всех к одному знаменателю. Он стоял посреди комнаты, как мальчишка, которого вызвали к доске. Плечи опущены, глаза бегают.
— Саша, скажи ей, — требовательно повторила мать. — Ты же мужик в доме. Я ж на тебя надеюсь.
И вдруг я заметила, как у него дрогнул подбородок. Не от злости — от усталости. Ему в этот момент было не меньше лет, чем мне, хотя по паспорту он был старше. Взрослый сын и маленький мальчик стояли рядом в одной и той же рубашке.
Он сделал шаг вперёд. Встал не рядом со мной и не рядом с матерью, а между нами. Как будто физически пытался разделить наш спор, взять удар на себя.
— В нашем доме так не будет, — сказал он медленно, будто каждое слово давалось с трудом. — Если кто‑то зовёт нас — мы решаем вместе, кто и что делает. Я не имел права обещать за Аню. И… прости, ма, но я так больше не буду.
Тишина хлопнула по ушам. Даже телевизор, казалось, притих.
— Это что же, — прошептала Зинаида Петровна, — ты против меня? Ради неё?
Слово «её» прозвучало, как приговор, но в глазах у Зинаиды сверкнула не злость, а отчаяние. Она зацепилась за тряпку, как за спасательный круг.
— Я не против тебя, — Саша шагнул ближе, — я за нас. За нас с Аней. Я всё равно твой сын. Но она — моя жена. И я не могу делать вид, что её можно просто поставить к плите по звонку.
Кто‑то из гостей осторожно кивнул. Какая‑то бабушка перекрестилась и прошептала: «Ну, времена такие…» Мужчины, до этого сидевшие плотной стеной у стола, вдруг зашевелились.
— Ладно, — сказал один из двоюродных братьев, высокий, нескладный, — чего мы как баре сидим? Где там ваша картошка? Давайте, показывайте, что делать.
Другой поднялся, с глухим стуком отодвинув стул:
— Я чистить умею. На даче всё лето у тёщи в огороде, не развалился же.
Дети засновали между кухней и комнатой, относя тарелки, прижимая их к груди двумя руками. Тётки спорили над миской салата, одни утверждали, что огурцы нужно резать кружочками, другие — только кубиками, «потому что так вкуснее».
Стол, только что бывший поводом для войны, вдруг превратился в общее дело. Да, суп чуть не убежал, мясо кое‑где подгорело, какая‑то закуска так и осталась в миске на краю стола, не дождавшись своей очереди. Но за столом сидели люди, которые по крайней мере попытались услышать друг друга, а не только командовать.
Поздним вечером, когда последние гости натягивали куртки и долго прощались в коридоре, я вернулась на кухню за своей сумкой. На столе горой стояла посуда, раковина была завалена тарелками, ложками, сковородками. Зинаида Петровна стояла к окну, спина — круглая, уставшая.
Я уже открыла рот, чтобы по привычке сказать: «Давайте я помою», но она вдруг обернулась и тихо, почти неслышно произнесла:
— Сядь. Минутку. Чай попьём.
Не «помоги по хозяйству», не «раз уж пришла, домой не торопишься» — просто «сядь». Я опустилась на табурет. Она налила нам по чашке, пар поднялся, смешался с запахом пережаренного масла и мокрой тряпки.
Мы сидели молча. Мне казалось, что любое слово сейчас может всё разрушить. Но тишина уже была другой — не вязкой, обвиняющей, а осторожной, как первый шаг по льду.
— Время сейчас другое, — наконец сказала она, не глядя на меня. — Я не понимаю его. Но вижу, что вы по‑своему живёте. Мне страшно. Как будто меня из моего дома выносят.
Я сглотнула.
— Нас тоже страшно, — ответила я. — Только по‑другому. Как будто нас впихивают в чужой дом, где всё уже решено без нас.
Она еле заметно кивнула. Это был не мир, не объятия, не слёзы примирения. Это был тонкий мостик над пропастью, который только начали строить — с обеих сторон.
Когда мы с Сашей вышли в ночной подъезд, там пахло пылью и остывшим ужином чужих людей. Лампочка под потолком мигала, освещая нашу дорогу пятнами.
— Прости, — сказал он, когда дверь за нами закрылась. — За этот её «скажи ей, чтобы явилась ни свет ни заря». Я больше так не буду. Никаких договоров за твоей спиной.
Я смотрела на него в тусклом свете и чувствовала, как усталость медленно отступает, уступая место чему‑то похожему на надежду.
— Давай договоримся, — сказала я. — Любой общий стол в нашей жизни начинается не с приказа, а с вопроса. Не «она придёт и приготовит», а «как мы хотим это сделать? Вдвоём, втроём, с кем, где». Сможешь?
Он взял меня за руку, сжал пальцы.
— Смогу. Вместе сможем.
Мы спускались по ступенькам, слушая, как под ногами гулко откликается старый бетон. Где‑то наверху закрылась дверь, кто‑то засмеялся. Жизнь шла своим чередом, но наша уже была не совсем прежней.