Найти в Дзене
Нектарин

Лучше бы маме путевку взяли или шубу чем тратить деньги на этот твой автомобиль надув губы высказал претензию муж алле

Мне всегда казалось, что запах нашего подъезда — это запах моей жизни. Вечная смесь варёной капусты, старых ковров и дешёвого порошка. Я возвращалась с работы, поднималась по ступенькам, слушала, как где‑то за стеной плачет чужой ребёнок, и думала: я застряла. Как в этой бетонной клетке, так и в собственных буднях. Утром — бухгалтерия, серые папки, затёртая клавиатура, однообразное жужжание принтера. Вечером — дом, по кругу: ужин, таблетки для мамы, упрёки Сергея. Маршрутка между этими двумя точками была моим единственным окном в мир. И даже там я стояла, прижатая чужими сумками к двери, вдыхала потный воздух и считала остановки, как годы. Автомобиль для меня был не просто железкой. Он снился мне. Не какой‑то блестящий чудо‑вездеход, а обычная, честная машина, чтобы самой решать, когда выехать, куда поехать, чтобы не тащить мамины сумки в набитой людьми маршрутке и не ждать Сергея, который вечно «не успевает». Отец умер тихо, как жил. Позвонили из деревни, сказали: «Приезжай, оформлять

Мне всегда казалось, что запах нашего подъезда — это запах моей жизни. Вечная смесь варёной капусты, старых ковров и дешёвого порошка. Я возвращалась с работы, поднималась по ступенькам, слушала, как где‑то за стеной плачет чужой ребёнок, и думала: я застряла. Как в этой бетонной клетке, так и в собственных буднях.

Утром — бухгалтерия, серые папки, затёртая клавиатура, однообразное жужжание принтера. Вечером — дом, по кругу: ужин, таблетки для мамы, упрёки Сергея. Маршрутка между этими двумя точками была моим единственным окном в мир. И даже там я стояла, прижатая чужими сумками к двери, вдыхала потный воздух и считала остановки, как годы.

Автомобиль для меня был не просто железкой. Он снился мне. Не какой‑то блестящий чудо‑вездеход, а обычная, честная машина, чтобы самой решать, когда выехать, куда поехать, чтобы не тащить мамины сумки в набитой людьми маршрутке и не ждать Сергея, который вечно «не успевает».

Отец умер тихо, как жил. Позвонили из деревни, сказали: «Приезжай, оформлять надо». Я поехала на перекладных, дрожа от холода на утренних остановках, слушала, как по скользкой дороге водитель ругается на ямы. Тогда, трясясь на заднем сиденье, я впервые подумала твёрдо: хватит. Я больше так не хочу.

Наследство оказалось скромным: старая избушка да небольшая сумма, которую нотариус назвал цифрами, а у меня в голове это сразу превратилось не в деньги, а в руль под руками, фару, освещающую ночную трассу. Отец всю жизнь мечтал о собственном автомобиле, откладывал «на машину», но так и не купил. И мне вдруг стало страшно похожей на него — вечные «потом», «когда‑нибудь».

Дома я сказала осторожно, за ужином:

— Нам хватит на путёвку маме. Или… я могла бы машину взять. Подержанную, но нормальную.

Мама вздохнула, поправляя старый халат:

— Какая машина, Аллочка… У нас всё равно то одно, то другое. Съездили бы к морю, пока я ещё хожу.

Сергей поднял бровь:

— Машину она возьмёт… А парковать где? Чинить на что? Лучше бы маме путёвку взяли или шубу, чем тратить деньги на этот твой автомобиль.

Он сказал это, надув губы, как обиженный мальчишка, и ткнул пальцем в окно, во двор, где между облезлыми берёзами и ржавыми гаражами даже воробьям тесно. Мама опустила глаза в тарелку, но я увидела — она согласна с ним. Потому что так проще: признать мою мечту пустой прихотью, чем признать свои несбывшиеся.

Я не спала почти всю ночь. Слушала, как в соседней комнате мама покашливает, как ворочается Сергей. Будто каждый его вздох говорил: «Не вздумай». А внутри уже всё решилось. Я поймала себя на мысли: если сейчас уступлю, потом будет поздно. Потом будет, как с отцом.

Через неделю я привезла во двор свою «подружку», как про себя её назвала. Неброская, светло‑серая, чуть поцарапанная на бампере, но с чистым салоном, где пахло чем‑то новым и незнакомым — смесью пластика, освежителя и чужих дорог. Руль в моих руках дрожал, как я сама, когда я, сбившись, заглушила двигатель.

Сергей вышел на крыльцо, посмотрел, смерил взглядом:

— Нашла на что тратиться… Лучше бы маме путёвку взяли или шубу, чем тратить деньги на этот твой автомобиль, — повторил, уже громче, так, чтобы и мама, выглянувшая в окно, услышала.

У меня внутри что‑то опустилось. Не потому, что он был против. Я привыкла, что он почти всегда против всего, что не его идея. А потому, что он произнёс это при маме. Будто отдавал меня на суд.

Мама тихо спустилась во двор, обошла машину кругом.

— Железяка, — сказала. — А ты бы меня к морю свозила… Я же в молодости от всего отказалась ради тебя. Хоть по старости на море посмотрела бы.

Я молчала. Потому что знала: в молодости она отказалась не только ради меня, но признавать это уже никому не хотелось.

Права у меня были, но получала я их давно, на зажатой площадке автодрома, и с тех пор ни разу не садилась за руль. Теперь приходилось вспоминать всё сразу. Руки потели, спина ныла от напряжения, каждая поездка по городу давалась как маленький экзамен. Зато впервые за много лет я просыпалась утром не только ради отчётов. Мне хотелось ехать.

Первое время Сергей демонстративно к машине не подходил. Задерживался на работе, приходил усталый, хлопал дверцей холодильника и бросал:

— Как там твоя игрушка? Много денег съела сегодня?

Я глотала эти слова, как таблетки без воды. Тем более что деньги правда уходили: на заправку, на масло, на шиномонтаж. Но теперь, когда ночью у мамы начинался приступ, мне не приходилось вызывать чью‑то жалость и ловить редкий автомобиль у подъезда. Я хватала сумку, помогала ей одеться, вела к машине, и мы ехали в круглосуточную аптеку. В фаре метались снежинки, в салоне пахло её мятными каплями, и мне казалось, что я наконец хоть как‑то управляю этой жизнью.

Иногда я ездила за город, на оптовую базу. Дорога была скользкой, грузовые машины ползли, как черепахи, задевая снежной кашей моё лобовое стекло. Зато продукты выходили заметно дешевле, и я видела, как у мамы в глазах теплеет, когда она раскладывает по полкам аккуратные пакеты:

— Всё‑таки удобно, — вырывалось у неё. Но при Сергее она тут же добавляла: — Если бы ещё не так дорого это всё обходилось…

Соседка с пятого этажа однажды остановила меня у подъезда:

— Алла, ну ты даёшь. В наши времена такие машины заводить… Ещё один рот в семье, только бензин ест. Мужа жалко.

Я улыбнулась краешком губ, но вечером, мою посуду, я слышала, как Сергей в комнате жалуется кому‑то по телефону:

— С ума сошла. Ей бы о матери думать, а она по трассам рассекает. Эгоистка с игрушкой.

Он не знал, что дверь чуть приоткрыта, а я стою в темноте коридора и слышу каждое слово. И вместе со словами — мамин шёпот на кухне, когда она вспоминала, как «ради меня» оставила техникум, поездки, молодость.

Однажды вечером я вернулась из областной больницы. Мы весь день просидели с мамой в очередях, в коридоре пахло йодом и хлоркой, гудела вентиляция, старенький телевизор шипел над головами. Обратная дорога далась тяжело, фары встречных машин полосовали глаза, пальцы сводило на руле. Я мечтала только о том, чтобы добраться домой, разуться и выпасть из этой реальности хоть на полчаса.

Открыв дверь, я услышала на кухне шёпот. Мамин голос:

— Пока она не разбила, можно бы продать. Деньги в дом. И путёвку бы взяли, и на вещи осталось бы.

Сергей ответил вполголоса, но чётко:

— Конечно. Пока ещё не совсем в хлам. Найдём покупателя.

У меня в руках задрожали пакеты. Я стояла в прихожей, слышала, как они обсуждают стоимость того, что для меня было не просто железом, а единственным моим решением за долгое время. Не спросив меня. Как будто я — приложение к этой машине, а не наоборот.

Я вошла на кухню без стука. Мама вздрогнула, Сергей смутился, отвёл глаза к окну.

— Не трудитесь, — сказала я тихо. — Продавать мы ничего не будем. Это моя машина. И моя жизнь. Я вам не вещь, чтобы решать, куда меня девать.

Голос предательски дрожал, но внутри вдруг стало пусто и ясно, как на морозе. Они молчали. В этой тишине тикали часы, шипел чайник, пахло пережаренным луком. И ещё — предательством.

Наутро, выходя во двор, я увидела на крыле свежую царапину. Тонкую, но длинную, как цыкнувшая плеть. Не похоже было на случайность. Вчера её не было — я помнила каждую точку на своей машине, как родимое пятно.

Я провела по царапине пальцем, чувствуя подушечкой шероховатость. В голове вспыхнула мысль: кто? Сергей, в злости? Мама, в бессильной обиде? Или кто‑то из соседей, решивший «проучить»? Самое страшное было то, что я не могла уже никого до конца оправдать. Подозрение поселилось в доме, как сквозняк: его не видно, но от него зябко.

Вечером мама долго кашляла, синея губами. После приступа она прошептала:

— Аллочка, не оставляй меня одну… Мне страшно здесь.

И тогда внутри всё щёлкнуло. Я молча достала старый чемодан, сложила мамины вещи, свои документы, кое‑какую одежду. Сергей что‑то спрашивал из комнаты, но я не отвечала. Потом вывела маму под руку к машине. Она смотрела на неё так, будто садилась в лодку, которая может перевернуться.

— Куда мы? — спросила она уже в салоне, прижимая к груди сумку с лекарствами.

— В деревню, к тебе домой, — сказала я. — В твой дом. Помнишь? Там хоть стены не шепчутся за спиной.

Сергей выскочил во двор, когда я уже заводила двигатель:

— Ты что удумала? Алла, ты с ума сошла! Куда ночью? Дорога, мама…

Я опустила стекло, вдохнула влажный вечерний воздух, запах мокрой земли и далёкого дыма.

— Либо ты принимаешь эту машину как часть нашей жизни, либо остаёшься тут, на своей остановке, — произнесла я медленно. — Я больше не буду ждать маршрутку, которую кто‑то другой решает за меня.

Он стоял, освещённый жёлтым светом подъездной лампочки, в домашних штанах и растянутой футболке, смешной и вдруг такой чужой. Мама молчала, сжав мои пальцы. Я переключила передачу, осторожно тронулась.

Когда мы выезжали со двора, я видела в зеркале наш дом — тёмные окна, облупившийся фасад, Сергея на крыльце. Дворовые кошки метались в свете фар, на соседской скамейке блестел от дождя облупившийся лак.

Ночная трасса встретила нас чёрной лентой асфальта. Фары вырезали из темноты узкий коридор, по которому я вела не только машину, но и всю свою жизнь, впервые не спрашивая ни у кого разрешения.

В деревне всё сразу стало и проще, и тяжелее. Утро начиналось не с будильника, а с первого кашля мамы в соседней комнате и с ледяного пола под босыми пятками. Пахло сырым деревом, печной сажей и старым бельём, которое не досушилось на верёвке. А потом начинался мой новый маршрут жизни.

Сначала тётя Нюра постучала кулаком в окно:

— Аллочка, деточка, не подбросишь в район? Давление, голова кругом, автобус опять не ходит.

Потом соседка Лариса попросила отвезти детей в школу: у их старой «пятёрки» совсем отвалился глушитель. По вечерам я ездила в райцентр за продуктами — себе, маме и половине улицы: старики складывали в мои руки смятые купюры, шептали:

— Ты уж посмотри там, чтобы подешевле.

Машина, которую мама с Сергеем считали моим капризом, в деревне стала чем‑то вроде старого коня: может, и хромой, зато единственный. Я училась слышать каждую её ноту — как заводится на морозе, как поскрипывает подвеска на ямах, как жалобно воет резина по глине после дождя.

Мама каждый раз тяжело вздыхала, садясь на переднее сиденье. Пальто аккуратно подбирала, чтобы не запачкать, но всё равно смотрела на панель, как на чужую квартиру.

— Раньше без этого обходились, — ворчала она. — Пешком дойдём, не барыня.

Но, когда мы в очередной раз успели к фельдшеру за пятнадцать минут до закрытия, потому что я вела, стиснув руль до боли в пальцах, она, выходя, погладила по двери и тихо сказала:

— Спасибо… тебе и ей.

Серёжа первое время приезжал нечасто. Его появление чувствовалось ещё до того, как он входил: в доме менялся воздух, становился напряжённым, как перед грозой. Он ставил свою сумку у порога, долго мыл руки над старым умывальником, с глухим плеском, и молчал. Между нами стоял стол, заставленный пузырьками маминых лекарств и ключи от машины — как маленький камень преткновения.

Однажды он сел напротив и сказал, глядя в скатерть:

— Я продал квартиру.

У меня внутри что‑то оборвалось. Наши облезлые, но всё‑таки общие стены, ковёр с вытертым кругом от стола, мои книги на полке.

— Зачем? — голос прозвучал глухо, будто не мой.

— Долги, — он провёл ладонью по лицу. — По карте, за этот чёртов огромный телевизор… ещё кое‑что. Я думал, что если у нас будет лучше, богаче, ты… ты по‑другому на меня посмотришь. А ты уехала с этой своей машиной. Я хотел показать, что опора — я, а не железка во дворе.

Он сказал «железка» так, будто плюнул. Я посмотрела на его уставшие плечи, на потёртые локти свитера и вдруг увидела не врага, а человека, который тоже чего‑то не выдержал.

— Серёж, — выдохнула я. — Ты думаешь, я ради машины уехала? Я уехала от вечного «потом», от ожидания. Мне нужен был хоть какой‑то руль в руках. Понимаешь?

Он поднял на меня глаза, красные, как будто туда насыпали песка.

— Я каждый рубль на твой бензин, на ремонт, как пропасть между нами видел. Вот так кину — и ты ещё на метр дальше от меня уедешь. У меня для тебя — тёплая куртка и путёвка для твоей мамы, вот мой потолок. А у тебя — дорога.

Я хотела ответить, но из комнаты донёсся знакомый хрип маминого кашля. На этот раз он был какой‑то рваный, влажный, чужой. Мы с Сергеем одновременно вскочили.

Мама сидела на кровати, уже синея губами, хватая воздух. На подушке — мокрое пятно от пота.

— Не… оставляйте… — выдавила она, хватая меня за руку.

Фельдшер, приехавший на вызов, только развёл руками:

— Везти в город. Срочно. Тут я уже ничем не помогу.

За окном завывал ветер. Снег бился в стёкла, как горстью мелких камней. Фельдшер, застёгивая пуховик, покачал головой:

— Трассу перекрыли, по радио передали. Стражи порядка разворачивают всех. Метель. Ночью лучше не соваться.

Мы с Сергеем переглянулись. В его взгляде был тот самый страх, о котором он только что говорил: страх потерять. И меня, и её.

Я шла к машине по двору, где снег уже скрыл следы. Воздух был колючим, как стеклянная пыль. Руки дрожали, когда я вставляла ключ. Сергей усаживал маму на заднее сиденье, накрывая её старым одеялом. Сам сел рядом со мной, на пассажирское.

— Алла, может, обождём до утра? — прошептал он. — Нас же просто не пропустят.

— Не могу я ждать, — ответила я, чувствуя, как где‑то в груди поднимается волна. — Если она… — я не договорила. — Я поеду. Хочешь — выходи.

Он не вышел. Только крепко взялся рукой за ручку двери.

Дорога начиналась сразу за деревней белой стеной. Дальше фар не было видно почти ничего. Лишь тусклые отражения моих же мыслей в снегу. Машину кидало, как лодку на волнах. Руль бился в ладони, рёбра стукаются о ремень. Каждый раз, когда нас заносило, мама стонала сзади, а Сергей, не произнося ни слова, упирался ногой в пол, словно мог остановить буксование силой воли.

На мосту нас таки повело. Колёса поехали боком, железо завыло, и я на долю секунды увидела в окне чёрную пустоту кювета. Удар бампера о барьер отозвался в теле глухой болью, как по костям. Машина дёрнулась, но удержалась. Снег залепил лобовое стекло вплотную, дворники скребли со злостью, не успевая.

— Жива? — сипло спросил Сергей.

— Жива, — так же сипло ответила я. — Держись.

Мы ехали, пока мотор не начал захлёбываться. Где‑то недалеко уже светился город — мутное оранжевое пятно за снежной завесой. И тут машина дёрнулась ещё раз, захрипела и замерла. Тишина ударила по ушам сильнее, чем ветер снаружи.

— Всё, — выдохнул Сергей. — Дальше не поедет.

Снаружи было ощущение, что мы попали внутрь ватного одеяла, которое кто‑то трясёт за края. Снег лип к ресницам, к воротнику. Мы с Сергеем подхватили маму подмышки: она стала лёгкая, как в детстве, когда я носила её тапочки из комнаты в комнату.

Я не чувствовала ног, только хруст снега и тяжёлое её дыхание у самого уха. Машина оставалась позади тёмным пятном, которое медленно засыпало. Мне казалось, что она смотрит нам вслед своими глухими стёклами.

Нас подобрала старая грузовая машина, водитель которой всё равно ехал в город по каким‑то своим делам. Мы запихнули маму в тесную кабину, я села ей под ноги, прижимая её ладони к своим, отогревая. В больницу мы вбежали уже почти на автомате, ослепнув от яркого электрического света и запаха хлорки.

Потом были бесконечные коридоры, скрип тележек, шёпот медсестёр. Маму увезли в операционную, её серое лицо мелькнуло на секунду и исчезло за дверьми. Я сидела на жёстком стуле, слушала, как где‑то моют пол — мокрой тряпкой, с тяжёлым шлёпаньем, — и думала только об одном: доехали.

Сергей сел рядом, опустил локти на колени. Долго молчал, потом вдруг сказал:

— Я ненавидел не машину. Я ненавидел мысль, что тебе нужно что‑то ещё, кроме меня. Кто‑то ещё, что‑то ещё. Как будто я — недостаточно. Прости.

Слова эти прозвучали так тихо, что их можно было принять за шум вентиляции. Но я услышала.

— А я, — ответила я, глядя на свои обледеневшие ботинки, — думала, что если у меня будет этот руль, я не сломаюсь под чужими болезнями и требованиями. Что смогу в любой момент уехать — или привезти. Не роскошь, Серёж. Способ не сойти с ума.

Он кивнул, не поднимая головы. Мы сидели рядом, как двое у разбитого костра, который когда‑то сами и развели.

Когда маму наконец привезли в палату, она была бледная, как простыня. Губы едва шевелились. Я наклонилась, взяла её за руку. Она тяжело открыла глаза, посмотрела куда‑то мимо, а потом всё‑таки нашла мой взгляд.

— Аллочка… — шёпот был сухим. — Машину… не продавай. Поняла? Не шуба… довезла. Она.

Я вдруг ясно увидела её, сидящую в темноте деревенской комнаты, как она всю жизнь ждала чьих‑то обещаний. И как сейчас она лежит здесь только потому, что я однажды сцепила зубы и выкрутила руль.

Через несколько дней врач сказал, что жизни мамы ничего не угрожает. Голос у него был спокойный, как будто он говорил о какой‑то почти привычной победе.

— Вот только вам бы самой отдохнуть, — добавил он, глядя на меня. — Глаза у вас, как у человека, который через метель пешком шёл.

Я улыбнулась краем губ. Рассказывать ему, что так и было, уже не было сил.

Про машину нам сказали по телефону: её нашли на обочине, перекошенную, с разбитым бампером и покосившимся колесом. «Почти не подлежит восстановлению», — сказал знакомый из районной мастерской. Для него это были просто слова. Для меня — как приговор старому другу.

В деревню мы возвращались на попутном грузовике. Мама сидела рядом, закутанная в платок, Сергей прижимал к груди её сумку с лекарствами. Морозный воздух резал лёгкие, дорожная колея была выскоблена до льда. И вдруг я увидела её.

Она стояла у обочины, наша машина, перекошенная, обсыпанная грязным снегом, будто её вываляли в каменной муке. Я попросила водителя остановиться и вышла.

Капот был холодный, как чужая ладонь. Под пальцами — вмятины, царапины, как шрамы. Я провела рукой по металлу, как когда‑то утром нашла ту первую злую царапину. И поняла: с железом я могу проститься. С тем путём, на который оно вывело нас, — нет.

Потом в местной газете вышла маленькая заметка с сухим заголовком про «жительницу района, которая прорвалась через метель ради больной матери». Соседи приносили мне этот номер, смущённо подмигивали:

— Вот, про тебя написали. Про твою дурацкую машину, которая, выходит, не такая уж дурацкая.

Прошло несколько лет. Мы с Сергеем жили уже в небольшом, но светлом домике неподалёку от города. Мама ходила с палочкой по саду, иногда садилась на лавочку и смотрела на дорогу, по которой теперь часто бегали дети из соседних домов.

Однажды осенью, когда яблоки уже осыпались на траву, мы с ней сидели за столом и листали альбом. На фотографиях была её первая в жизни поездка к морю, куда мы всё‑таки выбрались, понемногу откладывая. Волны, мокрый песок, её смешная шляпа. На обложке я приклеила снимок: наша старая, искорёженная машина на фоне той самой зимней трассы. Белая стена, чёрное пятно капота.

— Глупая ты была, — сказала мама мягко, глядя на снимок. — Но и смелая тоже.

У ворот стояла новая, скромная машина. Её мы купили всем миром: соседи складывались, кто сколько мог, помогли по районной программе поддержки. Никто уже не спорил, нужно ли это. Каждый помнил, как зимой смотрел в окно и думал: «Вот бы сейчас кто довёз до больницы».

Мы с Сергеем больше не мерились, что важнее — шуба, путёвка или это самое железо под окном. Дорога, которую мы прошли вместе, научила простому: вещи — только повод показать, кто готов по‑настоящему сесть рядом, когда метель уже началась.