Запах хвои и печёной утки висел в воздухе плотно, как бархатный занавес. Анна разложила шоколадные конфеты в хрустальную вазочку. Она отступила на шаг от стола и почувствовала, как внутри что-то сжалось в тугой, тревожный комок. Не от предвкушения праздника, а от предвкушения очередного спектакля.
Из кухни доносился ровный, почти механический стук ножа. Алексей уже два часа колдовал над салатами, и в этой его сосредоточенности была какая-то неестественность и напряжённость. Он вышел, вытирая руки о клетчатое полотенце. Лицо его было бледным, под глазами синеватые круги от усталости.
— Всё готово? — спросил он, и его взгляд скользнул по столу, гирляндам, по искусственной, но идеально пушистой ёлке. Он искал изъян. Ту самую деталь, за которую можно будет уцепиться, чтобы оттянуть неизбежное.
— Всё готово, — кивнула Анна. — Красиво.
— Красиво, — повторил он без эмоций. Потом подошёл к столу, поправил уже идеально лежащую вилку возле тарелки матери. Его пальцы слегка дрожали. — Она любит, когда всё лежит симметрично.
«Она». Лидия Петровна, его мать, ехала три часа на электричке, и эти три часа висели в квартире сына незримым грузом, отсчитывая последние минуты тишины.
Ровно в семь в домофоне прозвенел резкий и требовательный колокольчик. Алексей вздрогнул, будто его ударили током. Обменявшись с Анной быстрым, полным безотчётного страха взглядом, он нажал кнопку.
На лестничной клетке послышались чёткие, уверенные шаги на каблуках. Ещё мгновение и в дверном проёме возникла она.
Лидия Петровна была, как всегда, безупречно одета. Красивое праздничное платье с блёстками, тщательно уложенные в причёску седые волосы. Она несла с собой аромат дорогих духов и зимней свежести, смешанный с чем-то неуловимо чужим, казённым.
— Лёшенька, — сказала она, протягивая щеку для поцелуя. Голос был сладковатым, как сироп, но в нём не чувствовалась ни капли тепла.
Алексей наклонился, коснулся губами её холодной щеки.
— Мама. Добро пожаловать.
— Проходи, проходи. Не задерживайся в дверях, сквозняк, — она уже вошла, скидывая сапоги.
Анна сделала шаг вперёд, ощущая себя актрисой, забывшей текст роли на сцене.
— Лидия Петровна, здравствуйте. Давайте помогу с пальто.
— Аня, — кивнула та, позволяя снять с себя пальто, не глядя на неё. — Ну, показывай, как живёшь, сынок.
Её острый, как сканер, взгляд совершил круговой обзор прихожей, а затем гостиной. Он задержался на полке с книгами, на постере с абстрактной картиной, на крошечной кактусе Анны на подоконнике. — Уютненько… — произнесла она, и в этом слове прозвучала лёгкая, но несомненная снисходительность. — Хотя, конечно, для двоих маловато места. Но вы же молодые, я думаю это временно.
Она подошла к столу и её взгляд упал на салат «Оливье».
— Лук мелко порезал? Я же говорила, я не переношу крупный лук. Он потом весь день чувствуется во рту.
— Мелко, мама, — тут же откликнулся Алексей, подбежав к столу, будто солдат на проверке. — Сам резал. Всё по твоему рецепту.
Она промолчала, взяла в руки мандарин из вазы, покатала его в ладонях и положила на место. Этот простой жест был полон молчаливой критики.
— Ну, садитесь, что ли, — наконец позволила она, занимая место во главе стола — то самое, на которое Алексей инстинктивно поставил самый красивый прибор.
Они сели. Тишину разрезал щелчок открываемой Алексеем бутылки шампанского. Пенистая струя наполнила бокалы. Он поднял свой бокал, его рука предательски дрогнула.
— Ну… с наступающим. За новый год. За то, чтобы он был… спокойным.
— За новогодние чудеса, — тихо добавила Анна, поймав его взгляд и пытаясь влить в него хоть каплю поддержки.
Лидия Петровна медленно подняла свой бокал. Её светлые глаза, холодные, как зимний рассвет, осмотрели их обоих.
— За здоровье. И чтобы всё было правильно.
Они выпили. Искристый вкус шампанского смешался у Анны со вкусом тревоги. Спектакль начался. Занавес поднялся. И все они: и она, и Алексей, и эта безупречно одетая, несокрушимая женщина были теперь заперты на сцене под названием «праздник», не зная, какая следующая реплика приведёт к взрыву. станет взрыву.
Первый тост прошёл, оставив после себя не лёгкость, а звенящую, хрупкую тишину. Её нарушил только стук приборов о тарелки. Алексей ел быстро, почти не глядя на еду, будто спешил выполнить обязательную программу. Анна ловила себя на том, что жуёт очень медленно, с большой тщательностью, лишь бы не поднимать глаз и не встретиться с оценивающим взглядом Лидии Петровны.
Та, впрочем, даже не смотрела на неё. Она методично, с видом опытного дегустатора, пробовала каждое блюдо.
— Утку пересушил, Лёша, — констатировала она, откладывая вилку. — Я же говорила, её нужно готовить в рукаве. Или фольгой получше закрыть. А салат… недосолен. Совсем чувства меры нет?
Алексей молча кивнул, сжав челюсти. Его пальцы побелели вокруг ножки бокала. Он налил всем по второй порции шампанского, хотя первую ещё не допил.
— Как работа, Аня? — неожиданно обратилась к ней Лидия Петровна, и Анна вздрогнула, будто её окликнули в тёмноте.
— Всё хорошо, спасибо. Проект один доделываем.
— Проект, — повторила та, и в этом слове почувствовалось лёгкое пренебрежение. — А премии у вас в этом году будут? Или только за «спасибо» работаешь?
— Мама, — тихо, но твёрдо начал Алексей. — Давай не о работе. Праздник всё-таки.
— А что, тогда о чём? — брови Лидии Петровны поползли вверх. — О погоде будем говорить? Или о политике? Этого ты, кажется, не любишь.
Она отпила шампанского, её взгляд упал на огромный плазменный телевизор, который они включили для фона. Там шёл бесконечный новогодний концерт: сверкающие блёстками ведущие, хороводы, эстрадные звёзды.
— Ой, смотри-ка, — сказала Лидия Петровна, указывая кончиком ножа на экран. — Опять эти… африканцы пляшут. Ну совершенно…
Она сделала небольшую, театральную паузу, собираясь с мыслями, подбирая точное слово. Её губы сложились в брезгливую гримасу, будто она почувствовала запах гари.
— …дикари. На лицах у них что угодно кольца, раскраска, только нет ума.
Слова повисли в воздухе, тяжёлые и липкие, как смола. Звук из телевизора вдруг стал оглушительно громким: дробь барабанов, дикие крики, которые теперь, после её фразы, звучали не экзотично, а пугающе.
Анна замерла, кусок рыбы застыл у неё на вилке. Она не смотрела на Алексея. Она боялась. Боялась увидеть в его глазах то, что уже чувствовала сама – ледяной ужас и ярость, пробивающуюся годами сквозь выстроенную плотину.
В комнате стало тихо. Даже концерт из телевизора словно приглушился, отступив перед наступившим вакуумом. Прошли секунда или две. Казалось, время остановилось.
Алексей медленно, слишком медленно поставил бокал на стол. Звук стекла о скатерть был сухим и громким, как выстрел. Он уже не смотрел на мать. Он смотрел в свою тарелку, но видел, наверное, что-то другое. Все те случаи, все те унижения, все те «безобидные» комментарии, накопленные за долгие годы.
— Мама, — сказал он. Голос был тихим, низким, как-будто из под земли. В нём не было ни крика, ни даже раздражения. Только запредельная, хрустальная ясность. — Хватит.
Одно слово. Всего одно слово. Но оно прозвучало не как просьба, а как приговор. Как граница, которую он наконец-то провёл между ними.
Лидия Петровна повернула к нему голову. Её лицо было спокойным, лишь в уголках губ дрогнуло что-то похожее на презрительную усмешку. Она не поняла или сделала вид, что не поняла. В её системе координат такое слово от собственного сына не существовало. Это была ошибка в программе, сбой, который нужно было проигнорировать.
— Что «хватит»? — спросила она, растягивая слова, будто объясняя что-то маленькому ребёнку. — Это же правда. Ты посмотри на них. Они же там все… — она поискала новое определение, более точное, и нашла его, — …нецивилизованные. Из трущоб своих повылазили, нам тут свои пляски показывают.
Это было уже не просто дурновкусие. Это был вызов. Провокация, брошенная с холодным, расчётливым спокойствием. Она не просто высказывала своё мнение. Она проверяла на прочность ту самую границу. Смотрела, отступит ли он? Промолчит ли? Или согласится, как соглашался всегда?
А Анна, затаив дыхание, видела, как по лицу Алексея пробегает тень. Это был не гнев, а боль. Острая, детская, невыносимая боль от того, что мать, которая должна была научить его добру, снова и снова показывает ему только чёрствость и злость.
И в его глазах, поднятых наконец-то на мать, в этих знакомых, уставших глазах, вспыхнула та самая ярость. Та, что копилась в нём тридцать лет. И крепкая плотина дала трещину.
Тишина длилась одно короткое, но невыносимое мгновение. Казалось, даже гирлянды перестали мигать, застыв в ожидании чего-то страшного.
Лидия Петровна откинулась на спинку стула. Её лицо не выражало ни смущения, ни злости, а только холодное любопытство, будто она наблюдала за внезапным и необъяснимым бунтом лабораторной крысы.
— Что значит «хватит», Алексей? Я выражаю своё мнение. Разве у нас не свободная страна? Или у тебя здесь, в этой твоей… квартирке собственные порядки?
Его имя, произнесённое полным именем, прозвучало как пощёчина. Алексей вдохнул, и этот вдох был сдавленным, свистящим, будто воздух не мог пройти через сузившуюся гортань. Он всё ещё пытался удержать контроль над собой.
— Порядки тут простые, мама. Просто не говорить гадости. Не оскорблять людей. Хотя бы за моим столом.
— Гадости? — она фыркнула, коротко и резко. — Ах, да, я забыла. Ты теперь просвещённый, толерантный. Столичный мужчина. Стрижешься в дорогих парикмахерских и смотришь, чтоб в кофе было овсяное молоко. Ты думаешь, это делает тебя лучше? Это делает тебя слабым. Мягкотелым. Ты стыдишься своего происхождения, что ли? Своей матери, которая тебя вытащила из той самой жизни, которую ты теперь так брезгливо, наверное, вспоминаешь?
Каждое слово било точно в цель, в самые больные, незаживающие места. Анна видела, как Алексей буквально вздрагивал от каждого удара. Его попытка провести границу мгновенно была объявлена предательством. Его ценности стали слабостью, а новая жизнь превратилась в фарс.
— При чём тут моё происхождение? — его голос сорвался, стал выше, в нём зазвенела давно знакомая, детская обида. — При чём тут вообще всё это? Я про одно! Про то, чтобы ты не позорила меня своими дикими взглядами!
— Дикими? — Лидия Петровна резко встала, и её стул с грохотом отъехал назад. — Дикими? Я тебя на ноги поставила! Работала две смены, чтобы у тебя были эти твои модные кроссовки! Чтобы тебя в институт пропихнуть! А ты мне про «дикие взгляды»? Твои взгляды куплены, сынок! Куплены этой твоей жизнью в шоколаде, которую ты себе тут устроил!
Алексей тоже вскочил. Теперь они стояли друг напротив друга через стол, уставленный праздничными яствами, которые уже пахли не едой, а чем-то испорченным, протухшим.
— Какую жизнь в шоколаде?! Какую?! Ты её видела? Ты хоть раз спросила, как у меня на самом деле дела? Нет! Тебе бы только жаловаться! Только указывать! Только язвить! Ты отравляешь всё, к чему прикасаешься! Даже Новый год!
Это было уже не об африканцах на экране. Это была древняя, гноящаяся рана, вскрытая одним неловким движением. Выплеснулось всё содержимое: и его подростковый стыд, когда она приходила в школу выяснять отношения с учителями своим грубым, бескомпромиссным тоном; и её вечные упрёки в неблагодарности; и её молчаливое презрение ко всему, что он любил. Ей вечно не нравились: его музыка, его друзья, его первая девушка.
— Ах, я отравляю! — закричала Лидия Петровна, и её голос, всегда такой контролируемый, стал пронзительным, истеричным. В нём впервые прорвалась настоящая, неприкрытая боль. — Значит, я яд? Мать — яд для своего ребёнка? Ну конечно! Я же тебе всю жизнь испортила! Я мешала тебе быть счастливым! Небось, с этой… — её взгляд, полный ненависти, метнулся в сторону побледневшей Анны, — …ей ты уже нажаловался, какая у тебя мать-монстр!
— Не трогай её! — рявкнул Алексей, ударив кулаком по столу. Тарелки звякнули и подпрыгнули, вино расплескалось по скатерти, оставляя багровые, похожие на раны, пятна. — Она тут ни при чём! Это между нами! Это всегда было только между нами!
— Между нами? Нет, сынок, теперь не между нами! — она ткнула пальцем в сторону Анны. — Теперь у тебя новая семья! Новая мамочка, которая, небось, печеньки тебе печёт и похлопывает по плечу! А я так, пережиток прошлого! Старая, злая карга, которую стыдно в гости позвать!
Слёзы яростные, неудержимые брызнули из её глаз. Но это не были слёзы раскаяния. Это были слёзы горького, сжигающего изнутри триумфа. Наконец-то она сказала это вслух. Наконец-то обнажила тот страшный, невысказанный страх, который глодал её все эти годы, что её заменят, вычеркнут. И эта боль теперь была её главным оружием.
Алексей смотрел на мать, и его лицо исказилось от противоречивых чувств. Всё смешалось в этом взгляде: ярость, стыд, бессилие и какая-то животная, сыновья жалость, которую не смогли убить даже годы ссор. Он открыл рот, чтобы сказать что-то, но вышло только хриплое:
— Да почему ты всегда… всегда всё вот так?! Почему нельзя просто… нормально?!
— Потому что жизнь не нормальная! — прошипела она в ответ, вытирая ладонью щёки. — Я тебя одна поднимала! Не было нормальной работы, без денег, в этой чёртовой коммуналке, где все друг на друга тянули! Ты думаешь, у меня были условия, чтобы быть «нормальной»? Быть мягкой и покладистой? Я выживала! И тебя вытащила! А теперь ты требуешь, чтобы я ещё и манеры за столом поменяла? Для твоей новой, красивой жизни?
Диалог заглох. На его месте родился дуэт двух раненых зверей, выкрикивающих друг в друга не связанные между собой обвинения тридцатилетней давности. Ссора понеслась вихрем, вбирая в себя все старые обиды: и некупленный велосипед в десять лет, и не приехавшего на выпускной отца, и выбор вуза, который она считала бесперспективным, и её нелюбовь к его первой собаке, которую пришлось отдать. Казалось, с каждым выкриком из-под праздничного стола поднимается призрак какого-то старого, неразрешённого горя, и всё это валилось в одну кучу, в один оглушительный, сбивающий с ног ураган.
Анна сидела молча, вжавшись в спинку стула. Она не понимала уже отдельных слов, а слышала только рёв. Рёв двух самых важных друг для друга людей, которые сейчас разрывали на части не только этот вечер, но, казалось, и саму ткань их общей истории. Она была не участником, а пленником этого ада. Невидимой и ненужной...
Застолье превратилось в театр военных действий, а она была зрителем в первом ряду, забрызганным грязью и кровью чужой, страшной войны.
Казалось, ссора достигла своего физического предела, упершись в потолок. Легкие горели, голоса сели, осталось только хриплое, свистящее дыхание. Они стояли по разные стороны стола. Два измождённых, трясущихся от ярости и боли человека. Праздничный ужин был уничтожен не менее, чем их отношения. Салаты перемешаны с пеплом от прогоревших свечей, по скатерти стекали красные потёки вина, будто кровь из раны.
Лидия Петровна, вся в слезах, которые она уже не вытирала, смотрела на сына взглядом полным невероятной, вселенской обиды.
— Всю жизнь… всю жизнь отдала… — хрипела она, больше не крича, а говоря с собой, с потолком, с несправедливым миром. — А он… он теперь мне это…
Алексей слушал, и его лицо было пустым. Всё, что могло выгореть, выгорело. Осталась только страшная, ледяная ясность. Ясность, которая приходит после долгой битвы, когда ты наконец видишь поле боя, усеянное телами, и понимаешь, что победы тут не будет. Никогда.
— Знаешь что, мама? — сказал он тихо. Настолько тихо, что её истерика на мгновение смолкла, чтобы расслышать. Его голос был безжизненным, ровным, как поверхность мёртвого озера. — Я ненавижу эти праздники с тобой. Я ненавижу день твоего рождения, восьмое марта, Новый год. Я ненавижу сам звук шампанского, потому что он значит, что сейчас ты будешь пить, говорить гадости, и я буду сидеть и улыбаться. Я не рад что ты приехала сегодня. И больше всего я ненавижу себя за то, что позволил этому случиться опять.
Он не кричал. Он констатировал факты. И от этой спокойной констатации стало в сто раз страшнее. Лидия Петровна замерла. Слёзы на её щеках высыхали. В её глазах, ещё секунду назад полных театральной скорби, медленно проступало нечто иное. Сначала появилось недоумение, потом холодный, пронзительный ужас, а затем — непробиваемая, каменная стена.
Он сказал наконец-то это вслух. То, что они оба давно знали, но что никогда не произносилось. Он вынес приговор их общей истории, их семейным ритуалам, их любви, какой бы уродливой она ни была.
Мать выпрямилась. как-будто собрав воедино все осколки своего достоинства, все остатки гордости. Она медленно, с королевским, ледяным спокойствием, обтерла щёки тыльной стороной ладони, поправила сбившийся локон в причёске. Её лицо стало непробиваемой маской, на которой не было ни эмоций, ни боли, ничего...
— Вот как, — произнесла она тем же ровным, безжизненным тоном, что и он. — Ну что ж. Я родила. Я вырастила. Я отдала всё. Чтобы получить в итоге… вот это.
Слово «это» прозвучало как плевок. Как окончательное и бесповоротное стирание его в неодушевленный, презренный предмет. Она смотрела на него не как на сына, а как на чужого, мерзкого человека, который только что совершил самое непростительное предательство.
Анна, наблюдая за этой метаморфозой, почувствовала новый виток ужаса. Крик, ругань — это было хоть что-то, какая-то связь между ними, пусть и уродливая. А тишина и ледяное презрение — это была смерть. Смерть чего-то такого, что уже никогда не воскреснет.
Лидия Петровна больше не смотрела на Алексея. Она обвела взглядом комнату, этот «уютненький» мирок, который она теперь презирала всей душой. Её взгляд скользнул по Анне без всякой ненависти, просто как по предмету мебели, не стоящему особого внимания.
— Я понимаю, — сказала она, обращаясь в пустоту. — Место занято. Старая мамаша больше не нужна. Он будет всегда не к месту. Не ко времени.
Она сделала шаг от стола. Потом ещё один. Её движения были чёткими, механическими. Она обошла лужу пролитого вина, не глядя на неё, и направилась в прихожую.
Алексей не шевелился. Он стоял, уставившись в то место, где она только что была, словно пытаясь осознать, что только что произошло. Что он только что сделал. Его руки бессильно висели вдоль тела.
Анна вскочила, инстинктивно бросившись за Лидией Петровной, движимая каким-то абсурдным, автоматическим порывом гостеприимства, чтобы помочь надеть пальто и проводить.
— Лидия Петровна, подождите…
Та даже не обернулась. Она уже натягивала своё безупречное пальто, застёгивала пуговицы одной рукой, движения её были быстрыми и точными. В её позе, в каждом жесте читалась одна мысль: «Прочь. Сейчас же прочь отсюда».
Алексей появился в дверном проёме гостиной. Он оперся о косяк, будто не в силах устоять на ногах. Его лицо было пепельно-серым.
— Мама… — попробовал он сказать, но голос предательски сломался, и в этом срыве прозвучала вся его детская растерянность.
Лидия Петровна закончила одеваться. Она надела перчатки, взяла свою сумку. И только тогда, полностью собранная, готовая к выходу в мир, она повернулась к нему. Посмотрела прямо в глаза. В её взгляде не было ничего. Ни любви, ни ненависти, а одна пустота. Бесконечная, всепоглощающая...
— Не провожай, — сказала она тихо. — Останься со своей новой семьёй. И… с праздником тебя.
Последние слова прозвучали как самое страшное проклятие.
Она повернулась, открыла входную дверь. Холодный сквозняк с лестничной клетки ворвался в квартиру, заставив вздрогнуть пламя догорающих свечей на столе.
Дверь захлопнулась.
Тихий, но окончательный щелчок замка прозвучал громче любого крика. Он отделил одно пространство от другого. Одно время от другого. «До» от «После».
Алексей так и остался стоять в проёме, глядя на тёмное дерево двери. Он не плакал. Он просто стоял и смотрел в одну точку. Казалось, что он сейчас растворится, исчезнет, превратится в такой же пепел, как тот, что лежал на тарелках.
А в комнате за его спиной тихо мигали гирлянды, наигранно веселились люди с экрана телевизора, и багровое пятно вина на белой скатерти медленно, неумолимо расползалось, становясь всё больше и темнее...
Щелчок замка в полной тишине заглушил даже фоновый гул телевизора, который теперь казался кощунственно весёлым. Алексей стоял, прижав ладонь к косяку, и смотрел на дверь, будто ожидая, что она откроется снова. Что всё это лишь дурной сон. Но дверь не открывалась. Была лишь тёмная, полированная деревянная поверхность, в которой отражалось искажённое лицо Алексея и фрагмент гирлянды.
Первый, кто пошевелился, была Анна. Она встала со стула, и её движения были медленными, осторожными, как будто комната была заминирована неразорвавшимися снарядами. Она подошла к нему, но даже не прикоснулась. Просто встала рядом, в этой леденящей пустоте прихожей, и тоже смотрела на дверь.
— Лёша, — тихо сказала она.
Он не ответил. Он дышал тяжело, прерывисто, будто только что вынырнул из ледяной воды.
— Алексей.
Он медленно повернул к ней голову. Его глаза были пустыми, выгоревшими. В них не было ни слёз, ни гнева. Только шок. Глубокий, проникающий до костей шок человека, который только что нанес или получил смертельную рану и ещё не понял, что именно произошло.
— Она ушла, — констатировал он, и в его голосе прозвучало детское недоумение.
— Да, — кивнула Анна. — Она ушла.
Он оторвался от косяка, сделал шаг назад, огляделся, как человек, потерявший ориентацию в знакомом пространстве. Его взгляд упал на праздничный стол, залитый вином, заваленный остатками салата. Вид этого пиршества, превратившегося в помойку, наконец-то вывел его из ступора. Что-то в нём дрогнуло и надломилось.
Он, не говоря ни слова, двинулся к столу. Взял первую попавшуюся тарелку, ту самую, с недоеденным «Оливье» его матери. Пошёл на кухню. Анна слышала, как открывается мусорное ведро, потом глухой стук фарфора о пластик. Потом шум воды.
Она тоже начала двигаться, повинуясь инстинкту очищения, необходимости что-то делать, лишь бы не оставаться в этой парализующей тишине. Она стала собирать бокалы. Её пальцы дрожали, и хрусталь тихо позванивал, словно плача.
Они убирали всё молча. Это был странный, лишённый смысла ритуал. Руки совершали привычные действия: выбросить, протереть, сполоснуть. Но разум витал где-то далеко, пытаясь осмыслить масштаб катастрофы. Звуки были приглушёнными, словно комната была обтянута ватой.
Алексей вернулся за следующими тарелками. Он взял ту, на которой лежал кусок той самой «пересушенной» утки. Он нёс её осторожно, глядя перед собой, но не видя ничего. И на полпути к кухне его пальцы разжались.
Тарелка упала на паркет с оглушительным, раздирающим душу грохотом. Она разлетелась на десятки острых белых осколков, разметав вокруг себя капли соуса и жира. Алексей застыл над этим хаосом, глядя на свои пустые руки, будто впервые видя их. Потом он медленно, очень медленно присел на корточки и начал собирать осколки голыми руками.
— Не надо! Осторожно! — вскрикнула Анна, бросаясь к нему. — Я принесу веник!
Он отстранил её движение руки, даже не взглянув.
— Всё равно, — пробормотал он. — Всё равно же уже.
Он собрал крупные куски, порезав при этом палец. Яркая капля крови упала на белый фарфор. Он смотрел на неё, заворожённо.
— Всё равно, — повторил он шёпотом.
Анна принесла веник, совок и мокрую тряпку. Они, не глядя друг на друга, убрали осколки и вытерли пол. Работа заняла несколько минут. Когда всё было кончено, квартира оказалась ещё более пустой и чистой. И от этого она казалась ещё более чужой.
Они закончили уборку. Салфетки, еда, вино, всё было смыто в канализацию или выброшено в мусор. Остался лишь пустой, безупречно чистый стол и догорающие свечи. Пламя теперь коптило, и Алексей задул горящие фитили один за другим. Комната погрузилась в полумрак, освещённая лишь холодным, отстранённым светом уличного фонаря за окном и разноцветными огоньками гирлянды, которые теперь казались жалкой, глупой мишурой.
Он повернулся и, не глядя на Анну, пошёл в спальню. Она последовала за ним.
Они легли не раздеваясь. Просто упали на покрывало, каждый на свой край кровати, глядя в потолок. Тишина сгущалась, становилась осязаемой. За окном иногда взрывались хлопушки или петарды, доносились обрывки чужих песен и смеха. Кто-то праздновал Новый год. У кого-то всё было «нормально».
— Что теперь? — спросила Анна в темноте. Её голос прозвучал слишком громко.
Алексей долго молчал. Так долго, что она уже подумала, он не услышал или не хочет отвечать.
— Не знаю, — наконец произнёс он. Эти два слова были выдавлены с таким трудом, с такой нескончаемой усталостью, что стало ясно — это единственная правда на свете.
Он не знал. Он пересёк Рубикон, произнёс вслух самое страшное, и теперь прежней жизни не существовало. А новая… Новая была пустой, как эта комната. Как этот день после праздника, который не состоялся.
Анна повернулась на бок, глядя на его профиль, отчётливый в синеватом свете из окна. Она думала о криках, о ненависти, о холодности. Она думала о том, что грань между любовью и ненавистью оказалась такой тонкой, такой страшной. И теперь эта грань была разрублена навсегда. Что останется по ту сторону пустота или что-то новое? Она не знала.
Он лежал неподвижно, но она понимала, что он тоже не спит. Он просто смотрел в потолок и, возможно, видел там все те же кричащие лица, слышал те же слова, которые теперь навсегда останутся с ним и с ней. Они оба стали пленниками этого вечера. Заложниками этого взрыва.
А за окном медленно, неспешно, начинал падать снег. Первый снег нового года. Он укрывал город, пытаясь смягчить его очертания, забелить грязь, приглушить звуки. Но внутрь этой комнаты, в эту тишину после боя, его чистота и покой уже не могли проникнуть. Здесь было своё небо. И оно было усыпано не снежинками, а острыми, режущими осколками только что разбитого мира. И их теперь нужно будет собирать. Или учиться жить среди них.
Смысл рассказа: осколки праздника — это сигнал.
Сколько ещё ужинов нужно испортить, чтобы научиться говорить «стоп»?
Вычеркни токсичность и выбирай себя.
Пишите комментарии, ставьте лайки, подпишитесь на канал!
Рекомендую прочитать: