Найти в Дзене
Садовая душа

Жили через стенку 15 лет и молчали. Одна тарелка борща изменила всё

Пятнадцать лет я была уверена, что соседка Тамара меня просто на дух не переносит. Она никогда не отвечала на мое «здравствуйте». В лифте демонстративно отворачивалась к зеркалу, разглядывая свое отражение. При встрече хмурилась так, будто я лично ей чем-то насолила. Года через три я перестала здороваться. Подумала тогда: зачем тратить душевные силы на человека, который тебя игнорирует? Мы жили через стенку. Я, в сорок шестой квартире, она — в сорок седьмой. Картонные стены нашей панельки не хранили секретов: я выучила наизусть репертуар её громкого телевизора и тяжелые, шаркающие шаги по утрам. Порой казалось, что она шумит назло, но я лишь вздыхала: «Обычная вредная тетка, таких полный дом», — и смирилась. Видела, как она возвращается из магазина. Всегда одна. Тащит тяжелые сумки, руки оттягивает к полу. Однажды, еще в самом начале, я попыталась помочь, придержать дверь подъезда. Она молча выхватила пакеты, которые я попыталась подхватить, и захлопнула дверь прямо перед моим носом. П

Пятнадцать лет я была уверена, что соседка Тамара меня просто на дух не переносит.

Она никогда не отвечала на мое «здравствуйте». В лифте демонстративно отворачивалась к зеркалу, разглядывая свое отражение. При встрече хмурилась так, будто я лично ей чем-то насолила.

Года через три я перестала здороваться. Подумала тогда: зачем тратить душевные силы на человека, который тебя игнорирует?

Мы жили через стенку. Я, в сорок шестой квартире, она — в сорок седьмой. Картонные стены нашей панельки не хранили секретов: я выучила наизусть репертуар её громкого телевизора и тяжелые, шаркающие шаги по утрам. Порой казалось, что она шумит назло, но я лишь вздыхала: «Обычная вредная тетка, таких полный дом», — и смирилась.

Видела, как она возвращается из магазина. Всегда одна. Тащит тяжелые сумки, руки оттягивает к полу. Однажды, еще в самом начале, я попыталась помочь, придержать дверь подъезда.

Она молча выхватила пакеты, которые я попыталась подхватить, и захлопнула дверь прямо перед моим носом.

Потом я решила: ну и не надо. Пусть живет, как хочет. Мы стали чужими людьми.

А потом я свалилась с тяжелой простудой.

Недуг подкосил меня за один вечер. Еще днем бегала по делам, а к утру уже не могла встать с кровати. Слабость была такая, что даже поднять руку за стаканом воды казалось подвигом. Голова гудела, тело ломило.

Ситуация — хуже не придумаешь:

Муж в длительной командировке.

Дочь учится в другом городе, у нее сессия.

Просить помощи не у кого.

Я лежала одна в пустой квартире, слушала тишину и думала невеселые думы. Казалось, вот так люди и исчезают. Тихо, незаметно. Соседи узнают только через неделю, когда почтовый ящик переполнится.

На третий день стало чуть легче, но запасы еды кончились. Я с трудом, держась за стены, добралась до прихожей. Нужно было хотя бы проверить почту — ждала счета.

Оделась кое-как, открыла дверь. На лестничной клетке было тихо и пусто. Я медленно, стараясь не шуметь, вызвала лифт и спустилась вниз.

Пальцы дрожали, ключ никак не попадал в скважину ящика. И вот открыла.

Между рекламных листовок и счетов за коммуналку лежала сложенная пополам тетрадная страница в клеточку.

Я развернула ее. Почерк был старый, аккуратный, буквы выведены ровно, с нажимом, как в советских прописях:

«Не видела вас три дня. Свет в окнах горит, а из дома не выходите. Сварила борщ. Оставлю у двери, как сможете забрать. Тамара из 47».

Я стояла в холодном подъезде с этой запиской и не понимала, что происходит. Реальность поплыла.

Та самая соседка? Которая пятнадцать лет воротила нос? Которая смотрела на меня волком?

Поднялась обратно на этаж. Двери лифта открылись, и я замерла.

У моей двери, на коврике, который пять минут назад был чист, теперь стоял термос и пластиковый контейнер с красной крышкой.

Я прикоснулась к контейнеру — он был горячим.

Выходит, она ждала. Видела в глазок, как я вышла, и быстро выставила еду, чтобы не столкнуться со мной лицом к лицу.

Я внесла все в квартиру, села на кухне и расплакалась.

Слезы катились сами собой — от усталости, от болезни, от этой неожиданной заботы. Просто от того, что кто-то обо мне подумал в этот момент.

Борщ оказался настоящим, домашним. Густой, со сметаной и укропом — такой варила моя бабушка в детстве. Я съела все до последней ложки. Потом открыла термос. Там был крепкий чай с малиновым вареньем, сладкий, горячий.

Впервые за три дня я уснула спокойным сном, без тревожных мыслей.

К вечеру следующего дня силы вернулись. Я смогла нормально принять душ, привести себя в порядок.

Контейнер и термос я вымыла до блеска. Долго стояла у двери, собираясь с духом. Сердце колотилось. Пятнадцать лет молчаливой войны — это не шутки.

Решилась. Нажала на звонок сорок седьмой квартиры.

Тишина.

Позвонила еще раз. Никакой реакции.

Тогда я постучала кулаком. Сначала тихо, потом сильнее. Послышались шаркающие шаги. Щелкнул замок, дверь приоткрылась на цепочке.

Тамара смотрела на меня настороженно. Худое лицо, короткая седая стрижка, выцветший халат в мелкий цветочек.

— Тамара Николаевна... э-э... спасибо вам огромное, — начала я, протягивая посуду. Голос предательски дрогнул. — Вы меня, честно, просто спасли. Я там одна лежала, думала, совсем расклеюсь...

Она молчала.

Смотрела не в глаза, а куда-то ниже. На мои губы. Потом на контейнер. Потом снова на губы. Я почувствовала, как щеки начинают гореть. Ну все, думаю, сейчас опять захлопнет дверь, как тогда с сумками.

— Я... я не слышу, — вдруг сказала она тихо, как-то глухо, и отвела взгляд. — Совсем почти не слышу. По губам читаю, когда вижу лицо.

У меня внутри все оборвалось.

— Вы... правда не слышите? — переспросила я, стараясь говорить четче.

— Двадцать лет уже как, — она вздохнула, сняла цепочку и открыла дверь шире. — Слух стал падать, а потом и вовсе пропал. Аппарат есть, врачи выписали. Да только в нем все свистит, пищит, голова от него раскалывается. Терпеть не могу, вот и не ношу дома.

Она помолчала, теребя край халата, и добавила:

— А когда вы в лифте здоровались... я ж не понимала, что вы говорите. Стою спиной, не вижу лица. Просто чувствовала — кто-то зашел. А потом, когда поняла, что вы со мной здоровались, а я молчала... ну, столько времени прошло.

— И вы не сказали?

— Стыдно стало, — она махнула рукой. — Думала: ладно, пусть считает меня вредной старухой. Чем объяснять, что я глухая тетеря. Не люблю жалости.

Я стояла там, с этим вымытым контейнером в руках, и чувствовала себя полной идиоткой.

Пятнадцать лет. Пятнадцать лет я придумывала себе врага. Награждала ее обидными эпитетами, злилась на шарканье, на громкий телевизор.

— А... а как вы узнали, что я вышла? — вдруг осенило меня. — Ну, чтобы еду поставить? Вы же не слышали, как я дверь открыла.

Тамара усмехнулась, довольная вопросом.

— Так дверь-то у вас тяжелая, железная. Когда вы замок закрываете или хлопаете — у меня в прихожей пол вздрагивает. Я как толчок почувствовала — сразу к глазку метнулась. Смотрю — поползли вы к лифту, за стенку держитесь, еле живая.

— Ну, думаю, пока вы там до ящиков доберетесь, пока обратно... Я бегом на кухню, разогрела — и за дверь. Успела. Не хотела вас смущать, вы ж такая... гордая всегда ходили.

Поняла: случилось что-то. Одна, небось?

— Одна, — кивнула я. — Мужа нет в городе, дочка далеко.

— Ну вот. Проходите, что ли, — буркнула она, отступая в сторону. — Чай попьем. Я как раз свежий заварила. И пирог есть, шарлотка.

Мы сидели на ее кухне — такой же планировки, как моя, только уютнее. На подоконнике фиалки в горшках, на стене — календарь с котятами.

Тамара говорила медленно, немного громко — как говорят люди, которые себя не слышат. Она все время заглядывала мне в лицо, когда я отвечала.

Оказалось, она всю жизнь проработала бухгалтером в заводской столовой. Мужа не стало десять лет назад. Дочь живет в Самаре, приезжает раз в год, у нее свои заботы.

Про меня она знала больше, чем я могла представить:

Знала, что я работаю медсестрой (видела форму).

Знала, что дочка учится в институте.

Знала, когда мне грустно, а когда радостно — просто по походке и выражению лица.

— Когда слуха нет, начинаешь видеть то, что другие не замечают, — объяснила она, подливая мне чай. Вы домой идете еле-еле, плечи опущены, сразу видно, смена тяжелая. А иногда летите, улыбаетесь — тут и гадать не надо, всё хорошо.

Я отхлебнула чай и почувствовала, как к горлу подкатывает ком.

— Прости меня, пожалуйста, — выпалила я, глядя ей прямо в глаза, чтобы она прочитала. — Я думала... ну, думала, ты меня терпеть не можешь. Злилась на тебя.

— Да знаю я, — спокойно ответила Тамара. — У тебя ж на лице все написано. Но объяснять... неловко как-то было. Будто я какая-то не такая. Боялась, начнешь громко кричать, руками махать, как некоторые делают.

— Да ну что ты! — возмутилась я. — Ты самая добрая. Спасибо тебе огромное.

Мы просидели почти два часа. Болтали обо всем на свете — о ценах, о погоде, о рецептах засолки огурцов.

Когда я стала уходить, Тамара вдруг остановила меня у двери:

— Слушай... заходи в субботу, а? Я пирог испеку. Давно хочу с кем-то по-душам поговорить, а не записки писать. Телевизор этот уже надоел, сил нет.

Я пришла. Потом пришла и в следующую субботу.

Теперь это наша традиция. Мы пьем чай вдвоем. Я говорю чуть медленнее и четче артикулирую, она читает по губам и смеется над моими историями про работу.

А иногда я сижу у себя на кухне, слышу через стену знакомый звук громкого телевизора, и думаю: сколько же одиноких людей живет рядом, за соседней стеной?

Мы не знаем друг о друге ничего. Торопимся мимо, придумываем обиды там, где их нет. Строим стены вместо того, чтобы построить мосты.

А нужно-то было всего лишь постучать и посмотреть в глаза.

Записка Тамары до сих пор лежит у меня в ящике стола. Я храню ее как важное напоминание: не все то враждебность, что молчание. Иногда молчание — это просто невозможность сказать. Или услышать.