Маме нужно было отвезти её на УЗИ. Обычное плановое обследование — ничего срочного, но она уже не справляется. Плохо видит таблички, теряется в коридорах, забывает, какой кабинет ей нужен, а переспросить стесняется. Чувствую, что решить вопрос проще, чем оставить её одной, и я отпросилась с работы. Опять.
Пока мы сидели в очереди, мама рассказывала про соседку, что отец снова забыл выпить таблетки и как зима в этом году особенно тяжёлая. Я слушала вполуха, одновременно переписываясь с коллегой — горел проект. Муж прислал фото из садика: Полина нарисовала семью, а на рисунке я оказалась без рук.
— А Кирюша давно не звонил, — вздохнула мама. — Может, ты ему наберёшь? Вдруг что случилось.
Ничего не случилось. Просто Кирюше всегда некогда.
— Мам, он занят, — ответила я, не задумываясь.
— Ну да, конечно. У него семья, работа… Тяжело сейчас молодым.
Мне тридцать пять, у меня двое детей и работа на полторы ставки. Но, видимо, я не в счет.
Мама всегда говорит так: не напрямую, не в лоб. Она никогда не попросит: «Василиса, помоги нам». Вместо этого расскажет, как мало получает пенсии, что лекарства дорогие, что хорошо бы батарею в ванной поменять, но, мол, где ж взять денег. И я чувствую, как внутри всё сжимается, вина давит, я автоматически лезу за телефоном, чтобы посчитать, сколько могу выделить.
Она никогда не скажет «спасибо». Говорит: «Ну что ты, доченька, не надо было», пряча деньги в сумочку. А через пять минут начнёт жаловаться на что-то новое.
Отец другой. Он молчит. Сидит в кресле у телевизора и как будто не слышит. Когда я прихожу, кивает, иногда бурчит про погоду или новости. Про здоровье он не рассказывает — это мама потом шепчет на кухне: «Он ночами не спит, спина болит, а врачам не скажет. Гордый».
Гордый, но не настолько, чтобы отказаться от помощи. Просто достаточно, чтобы делать вид, что её не замечает.
Когда я оплатила им окно, он неделю не разговаривал со мной. Мама объяснила: «Ты же знаешь папу. Он переживает, что сам не может». Но когда Кирилл подарил маме микроволновку (которую я выбрала и наполовину оплатила), отец час хвастал соседу, какой у него молодец сын.
Кирилл — младший, мальчик, баловень, в детстве разбил окно футбольным мячом — «ребёнок же, играл». Я получила четвёрку вместо пятёрки — «Вася, ну как так? Ты же способная». Кирилл мог не приходить к ужину — гулял с друзьями. Я должна была звонить, если задерживалась на полчаса.
В шестнадцать лет я пришла домой в одиннадцать вечера — мама рыдала на кухне, а отец кричал. Кирилл в свои шестнадцать мог пропадать на сутки: «Взрослый, сам разберётся». Я думала, что это пройдёт, думала, когда вырастем, всё выровняется. Но нет. Они до сих пор смотрят на него, как на ребёнка, которого надо оберегать. А на меня — как на опору, которая выдержит всё.
Два месяца назад я позвонила Кириллу вечером, когда уложила детей.
— Слушай, — сказала я, стараясь держать голос ровным, — родителям нужно поменять окно в комнате. Дует страшно, отец кашляет уже месяц. Скинемся пополам?
Пауза. Я слышала, как на фоне бубнит телевизор.
— Вась, ты же понимаешь… У нас сейчас вообще сложно. Садик платный, Наташа ещё не вышла на работу. Я бы рад, но не могу.
— Кирилл, у меня двое детей и ипотека. Мне тоже непросто.
— Ну ты как-то справляешься. Ты всегда справлялась.
Я положила трубку и просто смотрела в стену. Да, я всегда справлялась. Вот в чём дело.
Я оплатила окно сама. Муж ничего не сказал, лишь посмотрел на выписку из банка и потёр переносицу. Мы не раз ругались из-за денег, но он знает, что я просто не могу иначе.
Я не могу. Я представляю, как отец кашляет по ночам, как мама кутается в старый халат, как они смотрят на ледяные разводы на стекле — и у меня внутри сжимается.
У Кирилла не сжимается. У него всё хорошо. Он приезжает к родителям раз в два-три месяца, приносит торт, жалуется на усталость. Мама заботится о нём, спрашивает про внука. Отец расспрашивает про машину. Кирилл — гость. Я — обслуживающий персонал.
Я бываю у них каждую неделю, иногда — дважды. Привожу продукты, развожу по врачам, помогаю с документами, меняю постельное бельё, потому что маме тяжело. Пока я этим занимаюсь, мама на кухне рассказывает, как хорошо Кирилл устроился, какая у него умная жена, как племянник читает стихи.
Про моих детей она спрашивает дежурно: «Ну как они там?» — и тут же переключается на своё. Полина недавно заняла первое место на городской олимпиаде по математике. Я рассказала — мама кивнула и начала жаловаться на боли в коленях.
Когда сын Кирилла пошёл в садик, родители две недели обсуждали это как событие года. Сначала мама звонила мне каждый день: «Представляешь, Кирюша так переживал! Малыш плакал!» Потом отец рассказывает, какой он молодец и что выбрал садик с бассейном.
Мои дети для них — фон. Племянник — центр вселенной.
После истории с окном я не выдержала. Позвонила маме и сказала всё, что думаю.
— Мам, ты понимаешь, что он нас просто использует? Он игнорирует вас, а на мне экономит.
— Васенька, ну зачем ты так? У него правда сложная ситуация. Маленький ребёнок — это тяжело. Ты же помнишь, как сама с Полиной…
— Помню. И я тоже вам тогда помогала, мама.
— Но мы же не требуем. Мы справляемся. Ты просто не обижайся на него. Он не виноват, что так складывается.
— А я виновата? Что я должна тянуть всё одна?
— Доченька, никто тебя не заставляет. Ты сама…
Она замолчала, но я поняла. Я сама. Я сама всегда так делаю. Значит, могу. Значит, должна.
Так складывается. Любимая фраза. Само складывается, никто не виноват. Кирилл — жертва обстоятельств. А я, видимо, не в эту категорию.
Родители не разговаривали со мной четыре дня. Мама не брала трубку, на сообщения отвечала сухо. Отец и вовсе молчал — это мама передала: «Папа очень расстроился. Говорит, не думал, что ты такая черствая».
Чёрствая. Я, которая три года подряд возила отца на капельницы после инсульта. Которая ночами искала специалистов, читала форумы, обзванивала клиники. Кирилл тогда приехал один раз — уже когда худшее прошло — посидел полчаса и уехал. «Не могу на это смотреть, — сказал он мне. — У меня нервы не выдерживают». У меня, видимо, нервы железные.
На пятый день мама всё-таки позвонила — у отца поднялось давление, нужно было искать его старую карту в поликлинике. О разговоре не вспоминала — и я тоже не стала.
Я приехала. Привезла лекарства. Посидела с отцом, пока мама ходила в аптеку. Он смотрел телевизор и молчал. Я пыталась разговорить его — он отвечал односложно. Обижен был. На что? На то, что я посмела сказать правду про его сына?
Когда я уходила, мама остановила меня в прихожей.
— Вась, ты уж прости нас, стариков. Мы не хотели тебя расстраивать.
Она не извинилась. Она просила простить их за то, что я расстроилась. Не за то, что они несправедливы. Не за то, что всю мою жизнь делили нас с братом на «любимого» и «надежную». А за то, что я посмела обидеться.
— Хорошо, мам, — устало сказала я.
Что ещё скажешь? Они не изменятся. Им восемьдесят и семьдесят восемь. Всю жизнь они так жили, так и умрут. В их картине мира Кирилл тот, кого надо беречь, а я та, кто бережёт.
Иногда я фантазирую о том, чтобы просто перестать. Не звонить, не приезжать, не оплачивать. Посмотреть, что будет. Но потом представляю растерянное мамино лицо, отца, который сидит один в тёмной квартире, и понимаю — не смогу.
Это и есть ловушка. Моя совесть — моя тюрьма. А Кирилл свободен, потому что совесть его не мучает. И я не знаю, что хуже — жить как я или как он.
На прошлой неделе мама перенесла небольшую операцию — удаляли липому на спине. Я взяла выходной, отвезла её в клинику, ждала четыре часа, потом забрала, довезла до дома, уложила и приготовила обед. Отец всё это время сидел в кресле и смотрел новости. Когда я накрывала на стол, буркнул: «Могла бы и мяса купить нормального, а не эти куриные обрезки».
Я молча доела суп и ушла. По дороге домой мама написала: «Спасибо, доченька. Только ты у нас папу не слушай, он не то хотел сказать. Просто расстроился, что я болею».
Не то хотел сказать. Всю жизнь он не то хотел сказать. Кирилл в последнем разговоре — тоже не то хотел сказать. Мама, когда говорит про «тебе же проще», тоже, наверное, не то имеет в виду.
Но почему-то именно это я и слышу. Каждый раз.
«Зайди ещё в аптеку, — попросила мама на прощание после УЗИ. — Отцу выписали новое лекарство, а у нас карточка пустая до пенсии».
Я зашла. Я всегда захожу.
А Кирилл живёт хорошо. И родители им гордятся, он ведь так старается, так крутится. Жена, ребёнок, работа. Молодец.
Я тоже кручусь. Но мной не гордятся. Мной пользуются.
Мама звонит три-четыре раза в неделю. Не чтобы спросить, как у меня дела, а чтобы рассказать, как у них плохо. Как дорого, как больно, как тяжело. Как Кирилл не звонит. Как хорошо, что хоть я есть.
Отец со мной почти не разговаривает. Но когда нужно что-то починить, достать, оформить, мама звонит: «Папа говорит, ты разберёшься».
Я разбираюсь. Всегда разбираюсь.
И я почему-то не могу это прекратить.
Потому что если не я, то кто? Кирилл? Он не придёт. Родители его не позовут. Они будут сидеть в холодной квартире, болеть и мучиться, но не попросят сына о помощи. Побоятся его обременить.
А меня можно обременять. Я же справляюсь.
Я всегда справлялась.