Я выбросила куклу дочери у церкви. То, что началось после, не объяснить логикой
*****
Эту историю мне доверила близкая подруга. Человек трезвый, прагматичный, с высшим техническим образованием. В её устах любая мистика звучала бы как анекдот. Но не эта. Когда она говорила, её пальцы бессознательно крутили край салфетки, а в глазах стоял тот самый холодок, который не спутаешь с вымыслом. Она поверила, потому что это случилось с её сестрой. А уж сестре своей она доверяла безгранично. Теперь я передаю эту историю вам. Решайте сами, где здесь правда, а где игра больного воображения. Но иногда реальность превосходит самые смелые кошмары.
---
Куклу Настюшу подарили моей дочке Оксане на её первый день рождения. Это была типичная советская красавица: литое пластмассовое туловище, привинченные к нему резиновые ручки и ножки, голова из той же упругой, пахнущей специфически резины. Светлые, жёсткие кудри, которые нельзя было расчесать, и большие голубые глаза, закрывающиеся с тихим щелчком, когда куклу укладывали.
Оксана, едва начав говорить, переиначила сложное «Настюша» в простое и ласковое «Тюша». Так кукла и стала для всех Тюшей.
С этого момента они не расставались. Это была не просто игрушка, это была вторая половинка детской души моей дочери. Тюша спала с ней в кроватке, укрытая обрывком одеяла, «завтракала» кашей за общим столом – Оксана старательно подносила пустую ложечку к нарисованным губам. Куклу купали в ванночке, сушили у батареи, бережно расчёсывали той единственной пластмассовой расчёсочкой, что была у неё в комплекте. Белое платьице в красный горох приходилось стирать едва ли не каждую неделю.
Я иногда ловила себя на мысли, что ревную. Моя живая, тёплая, пахнущая молоком и детским кремом дочь доверяла свои самые сокровенные тайны этой холодной резиновой статуэтке. Но это была такая светлая, чистая детская любовь, что сердиться было невозможно.
Беда пришла, как это часто бывает, в самый безмятежный момент. Лето, дача у бабушки в деревне. День был насыщенным: огород, речка, шашлыки. Четырёхлетняя Оксана к вечеру выдохлась и, не донеся Тюшу до дома, уснула, сбивчиво бормоча что-то про «спать на травке». Кукла так и осталась лежать на старом пледу под яблоней.
А ночью сорвался с цепи Дружок, молодой и не в меру резвый пёс бабушки. Что привлекло его внимание – неизвестно. Может, блеск глаз, может, запах. Утром мы нашли остатки праздника за баней.
Картина была удручающей. От Тюши мало что осталось. Резиновые руки и ноги были искусанны, волосы выдраны клочьями, а самое страшное – лицо. Морда Дружка не пощадила его. Оно было практически разгрызено, пластмассовый череп проглядывал сквозь рваные резиновые лоскуты, один голубой глаз безвозвратно утерян в траве.
Муж молча собрал жалкие остатки в совок. Мы переглянулись. Показывать это ребёнку было нельзя.
– Оксан, – сказала я дочери, когда она проснулась и сразу потянулась искать подругу. – Тюша… Тюша улетела. В отпуск. На самолёте.
Она посмотрела на меня широко открытыми, ещё сонными глазами.
– Надолго?
– Не знаю, солнышко. Но она обязательно вернётся.
Эта ложь стала первым камнем в стене тихого ужаса, который нам предстояло возвести.
Поиски идентичной куклы начались в тот же день. Мы объехали все детские магазины в райцентре. Ответ был один: «Таких не завозим. Сняты с производства года два назад». В комиссионках лишь пожимали плечами: «Советское? Да это теперь редкость, коллекционеры скупают».
Интернета с его всемогущим «Яндекс-Маркетом» тогда и в помине не было. Мир был больше, а найти что-то конкретное – в разы сложнее. Отчаяние начало подкрадываться тихой, холодной змейкой. Оксана спрашивала каждый день. Враньё давило на плечи тяжким грузом.
Выход, как всегда, предложил муж. Он недавно увлёкся фотографией и как раз за неделю до трагедии сделал серию снимков Оксаны с Тюшей крупным планом. На одной из фотографий кукла была видна идеально: всё то же платье в горох, те же кудри, тот же застывший, но такой родной взгляд.
– Дадим объявление в «Вестник», – сказал он, тыча пальцем в снимок. – С фото. «Куплю за любые деньги». Кто-нибудь да откликнется.
Объявление вышло в следующем номере районной газетки. Мы ждали. Дни тянулись, сливаясь в мучительную вереницу. Телефон молчал. Я уже начала придумывать новую легенду о том, что Тюша решила остаться жить на море, когда на восьмой день раздался звонок.
Женский голос в трубке был спокоен и приятен.
– Алло. Я по объявлению о кукле. У меня есть такая. Совершенно такая же.
Сердце ёкнуло надеждой.
– Вы продаёте? Назовите цену, мы готовы…
– Нет, что вы. Я отдам даром. Моей дочери она уже не нужна, взрослая совсем. Пусть у вас играет.
Облегчение, смешанное с неловкостью, нахлынуло волной.
– Вы уверены? Мы с радостью заплатим…
– Не надо. Просто заберите. Мне даже приятно, что игрушка будет радовать ребёнка.
Мы договорились о встрече на следующий день. Женщину звали Надежда. Она жила в частном секторе на окраине города.
Когда она вынесла куклу на крыльцо, у меня перехватило дыхание. Это была не просто похожая кукла. Это был двойник. Точная копия нашей Тюши. Тот же фасон платья, тот же оттенок волос, тот же разрез глаз. Но она выглядела… новее. Нет, не неигранной – на платьице были едва заметные потертости, – но будто её берегли. Любили, но не до ободранных коленок и стёртых щёк.
– Спасибо вам огромное, – пробормотала я, принимая свёрток. – Вы даже не представляете…
Надежда мягко улыбнулась. Её лицо показалось мне усталым, с глубокими тенями под глазами.
– Пусть радуется. Всё правильно.
По дороге домой я держала свёрток на коленях, не в силах отвести взгляд. Сходство было пугающим. Идеальная замена. Слишком идеальная. Я отогнала от себя глупые мысли. Главное – ребёнок будет счастлив.
Оксана, увидев куклу, замерла на пороге. Её глазки расширились.
– Тюша?
– Да, солнышко. Она вернулась из отпуска. Отдохнула на море, посмотри, какая стала красивая!
Дочка медленно подошла, осторожно, как будто боясь спугнуть, взяла куклу в руки. Прижала к щеке. Потом внимательно посмотрела ей в лицо.
– Она немножко другая, – тихо констатировала она.
– Ну конечно, другая! – засуетилась я. – Она же загорела, окрепла. Отдохнула!
Оксана кивнула, поверив. И ослепительная, сияющая улыбка озарила её лицо. Она обняла Тюшу так крепко, как только могла.
– Больше не улетай, хорошо?
Кукла молчала, её голубые глазки, отражавшие потолок, казалось, смотрели прямо на меня. Я резко отвернулась. Всё. Кошмар закончился. Жизнь возвращалась в нормальное русло.
Как же жестоко я ошибалась.
Первые дни после возвращения Тюши были наполнены тихим, почти благостным счастьем. Оксана светилась, и это сияние разливалось по всей квартире. Она снова была цельной. Я вздохнула с облегчением, отбросив в сторону смутное, мимолётное беспокойство. Всё встало на свои места.
Но очень скоро я начала замечать странности. Они подкрадывались мелкой дробью, почти неуловимо, и лишь сложившись в узор, проявили свою тревожную картину.
Раньше Оксана играла с Тюшей активно, физически. Таскала её за руку по квартире, усаживала за стол, устраивала чаепития, часами возилась с крошечными застёжками на сменной одежде, которую мы, по счастью, сохранили. Теперь её игры приняли совершенно иной характер.
Она стала искать укромные уголки. Забиралась с куклой в пространство между стеной и диваном, усаживалась на полу в глубине детской, за шторой. И там начинался разговор.
Я впервые услышала его, проходя мимо приоткрытой двери детской. Стояла тишина, а потом послышался тихий, ровный шёпот Оксаны.
– …а потом мы рисовали лошадку. У меня голубая получилась. А у тебя?
Пауза. Длинная, настороженная. Как будто она действительно кого-то слушала.
– Правда? – снова зашептала дочь, и в её голосе прозвучало сочувствие. – Мне тоже не нравится, когда там шумно.
Меня пробрала нелепая дрожь. Я толкнула дверь.
– Оксан, с кем ты разговариваешь?
Она вздрогнула и обернулась. В её руках Тюша лежала, запрокинув голову, её стеклянные глаза смотрели в потолок.
– С Тюшей, – просто ответила девочка.
– И… о чём вы?
– Да так, о разном. Я ей про садик рассказываю. Про то, как Дружок гонялся за воробьём. А она мне…
Она замолчала, её взгляд стал каким-то внутренним.
– Что она тебе? – не удержалась я, и мой голос прозвучал резче, чем я хотела.
– Рассказывает, как лежала в больнице. Там скучно. И как у неё тут кололо.
Её маленький пальчик ткнул не в свой собственный бок, а в место, где у куклы под платьем изображалась грудь – в самое сердце резинового туловища.
Лёд прошёлся по моей спине.
– Какая больница, Оксана? У куклы не может болеть сердце. Это же игрушка.
Она посмотрела на меня с лёгким недоумением и жалостью, с которой умные дети смотрят на взрослых, чего-то не понимающих.
– Мама, ты просто не видишь, – сказала она с непоколебимой уверенностью. – У неё глаза иногда бывают живые. Вот прямо как у тебя или у папы. А когда она рассказывает про больницу, они становятся грустными.
Я не нашлась что ответить. Подошла, взяла Тюшу из её рук. Кукла была холодной и негнущейся. Я внимательно, до мельчайшей чёрной точки в центре голубого стекла, рассмотрела эти глаза. Обычные кукольные глаза. Безжизненные. Пустые.
– Видишь? – я тряхнула куклой перед дочерью. – Просто пластик. Ты фантазируешь, и это хорошо, но…
– Отдай её, – тихо, но твёрдо сказала Оксана. В её тоне прозвучала недетская повелительная нотка. Я, опешив, протянула игрушку. Она прижала её к себе, развернулась и ушла вглубь комнаты, словно заканчивая приватную беседу, грубо прерванную моим вторжением.
С этого дня моё спокойствие было разрушено. Я ловила себя на том, что наблюдаю за ними. И чем больше наблюдала, тем больше тревожилась. Эти диалоги стали ежедневным ритуалом. Вопрос, пауза, ответ, который я не слышала, новый вопрос. Иной раз Оксана смеялась, откидывая голову, будто Тюша сказала что-то смешное. Порой хмурилась и кивала со взрослой серьёзностью.
А потом пришли болезни.
Оксана всегда была крепким, здоровым ребёнком. Простуды – раз в сезон, и то в лёгкой форме. Теперь же всё пошло иначе. Температура 38,5 поднималась буквально на ровном месте, среди полного здоровья. Держалась день-два и так же внезапно спадала. Педиатр разводил руками – горло чистое, лёгкие в порядке, анализы почти идеальные.
Потом начались жалобы на живот. Схваткообразные боли, от которых дочь плакала, скрючившись на кровати. Вызов скорой, подозрение на аппендицит, но в больнице, после осмотра, симптомы чудесным образом сходили на нет.
Однажды ночью я проснулась от тихого шарканья. Выйдя в коридор, я застыла от ужаса. В слабом свете ночника фигурка Оксаны в белой ночнушке медленно двигалась к кухне. Она шла прямо, не шатаясь, но её глаза были широко открыты и смотрели в пустоту. В руках, прижатой к груди, она несла Тюшу.
– Оксана? – тихо позвала я.
Она не отреагировала. Дойдя до кухонного стола, она остановилась, повернула куклу лицом к окну и замерла, словно наблюдая за чем-то за стеклом. Я не решалась подойти, боясь её испугать. Минуты через три она так же плавно развернулась и пошла обратно в свою комнату, аккуратно уложила Тюшу на подушку и сама легла рядом. Наутро она ничего не помнила.
Лунатизм. Этого раньше не было. Никогда.
В моей голове, вопреки всем рациональным установкам, начала вырисовываться чудовищная взаимосвязь. Тюша – разговоры – болезни – лунатизм. Я пыталась бороться с этой мыслью. Искала причины в стрессе от садика, в возможном ревматизме, в неврологии. Записала дочь к невропатологу. Но внутри уже поселился холодный, липкий страх.
Я стала бояться саму куклу. Мне начало казаться, что её позы меняются, когда я одна в комнате. Что утром она лежит иначе, чем вечером. Однажды, заходя в детскую, я поймала её взгляд. Он показался мне не просто стеклянным, а глубоким, затягивающим, словно в этих голубых бусинах плавало тёмное, осмысленное пятно. Я резко вышла, прикрыв дверь, и опёрлась лбом о прохладную стенку в коридоре, пытаясь отдышаться.
– Что-то с тобой? – спросил муж, видя моё состояние.
Я не могла выложить ему всё. Звучало бы как бред.
– Устала. И Оксана что-то слишком много с этой куклой возится.
– Ну и что? Ребёнок играет. Ты сама была счастлива, когда её нашла.
Он был прав. И это было самое ужасное. Я сама принесла эту тварь в дом. Я сама вручила её своей дочери.
Тогда я решилась на эксперимент. Чистый, жестокий, как скальпель. Нужны были доказательства. Не догадки, не совпадения, а железная, неопровержимая причинно-следственная связь.
Я договорилась с подругой, у которой была пустующая дача в соседней области, и объявила дома о внезапной, срочной поездке «к тёте Маше», которая очень заскучала. Собирала чемодан на глазах у Оксаны, суетливо и быстро.
– А Тюшу возьмём? – спросила дочь, уже держа куклу наготове.
Моё сердце упало. Я присела перед ней.
– Знаешь, солнышко, тётя Маша… у неё аллергия на пыль от старых игрушек. Сильная. Так что Тюше придётся побыть одной. Всего пару недель. Ты же большая, справишься?
Её нижняя губа задрожала, глаза наполнились слезами. Это было жестоко. Но необходимо.
– Она будет скучать, – хныкнула Оксана.
– Мы с ней поговорим перед отъездом. Объясним.
Сцена прощания была душераздирающей. Оксана шептала кукле что-то на ухо, целовала её в холодную щёку и обещала скоро вернуться. Я отвернулась, чувствуя себя последней дрянью.
Эти три недели стали временем странного спокойствия.
На даче, в новом месте, Оксана первое день-два ходила задумчивая, спрашивала, не пора ли домой, к Тюше. Но с каждым днём она оживала. По-настоящему. Она бегала по лесу, собирала шишки, помогала на грядках, с аппетитом ела и крепко спала всю ночь напролёт. Ни разу не поднялась температура. Ни одного намека на боль в животе. Ни одного случая лунатизма.
Я дышала полной грудью. Значит, дело не в ребёнке. Значит, дело в доме? Или…
Мы вернулись. Оксана, едва переступив порог, бросила свою сумку и побежала в детскую. Я шла следом, с тяжёлым предчувствием.
Она стояла посередине комнаты, держа Тюшу. Кукла выглядела точно так же, как и три недели назад. Но лицо Оксаны было сосредоточенным. Она не обнимала её, а смотрела прямо в её глаза.
– Я тоже, – тихо сказала она.
Потом повернулась ко мне, и её лицо озарила та самая, прежняя, восторженная улыбка.
– Мама, она очень по мне скучала!
В первую же ночь я услышала знакомое шарканье. Выйдя, я увидела её. Она стояла в гостиной, у большого окна, держа Тюшу так, будто та смотрела на тёмную улицу. На второй день у дочери к вечеру поднялась температура.
Мой эксперимент был закончен. Результат был ясен, однозначен и ужасен. Связь существовала. И она была в этой резиновой, безжизненной на вид кукле.
Теперь я знала наверняка. Но что с этим знанием делать? Как отобрать у дочери самое дорогое, её воскресшую подругу, не сломав её? Как объяснить, что тебя мучает? Как сказать: «Я боюсь твою игрушку»?
Страх за ребёнка пересилил всё. Рациональность, сомнения, жалость. Нужно было действовать. Тайно, быстро и навсегда.
Три недели спокойствия на даче развеяли последние сомнения. Теперь я не сомневалась — я знала. Знание это было тяжёлым, холодным и бесформенным, как булыжник в желудке. Оно отравляло каждый момент моего возвращения в собственный дом.
Я стала изучать её. Не как мать, наблюдающая за игрой дочери, а как естествоиспытатель перед опасным, непонятным образцом. Тюша. Она всегда была в поле зрения, всегда в руках у Оксаны или рядом с ней на диване, на стуле, на подушке.
Я заметила странность в этих разговорах. Оксана не просто фантазировала. Она задавала конкретные вопросы.
– А тебе тоже ставили уколы в попу? Ой, и я боюсь.
– А у тебя была своя кроватка? Белая, с решёткой?
– Мама говорит, нельзя много сладкого. А тебе в больнице давали конфеты?
Паузы, во время которых дочь внимательно смотрела в стеклянные глаза, стали казаться мне не пустотой, а временем, заполненным беззвучным ответом. Потом Оксана кивала, как будто получая инструкции или утешение.
Однажды вечером, укладывая её спать, я спросила, стараясь, чтобы голос звучал небрежно:
– Оксан, а Тюша тебе никогда не говорила, как её раньше звали? До того, как она стала Тюшей?
Дочь, уже сонная, протёрла кулачками глаза и мутно посмотрела на куклу, лежащую рядом на подушке.
– Не-а… Она не помнит. Она говорит, что раньше было темно. А потом свет. И девочка. Девочка, которая её любила.
– Какая девочка? – у меня пересохло в горле.
– Не знаю. Та девочка. Она болела и всё время спала. А потом… её не стало.
Я не смогла задать больше вопросов. Я вышла из комнаты, прикрыла дверь и сползла по ней на пол в коридоре, судорожно глотая воздух. «Её не стало». Так четырёхлетний ребёнок не говорит о завершении игры. Так говорят о смерти.
Страх сменился леденящей ясностью. Это не игрушка. Это что-то иное. Призрак? Отпечаток? Эхо чужой, оборвавшейся детской жизни, намертво прилипшее к резине и пластмассе? Теории метались в голове, одна чудовищнее другой, но все они сходились в одном — куклу нужно убрать. Выбросить. Уничтожить.
Но как? Оксана ни на шаг не отпускала её. Попытка просто «потерять» куклу во время прогулки провалилась мгновенно — дочь устроила истерику такой силы, что мы вернулись и обыскали каждый сантиметр двора, пока она не нашла Тюшу «спящей» под кустом сирени, куда, как я думала, незаметно подбросила её.
Мысль о сожжении или разрезании на части казалась кощунственной и опасной. Я невольно начала думать о ней как о живом, пусть и враждебном, существе. А что, если причинение вреда кукле отразится на Оксане? Эта мысль, рождённая чистым, животным суеверием, парализовала меня.
Давление нарастало. Новый эпизод лунатизма стал последней каплей. На этот раз я не просто застала её бродящей. Она сидела на полу в гостиной, в луне света от окна, и укачивала Тюшу на руках, напевая что-то бессвязное. Но не колыбельную. Напев был печальным, протяжным, похожим на церковное песнопение, которого она не могла знать. Звук, выходящий из горла моей спящей дочери, был неземным и леденящим.
Я не выдержала. Не крикнула, не подошла. Я просто развернулась, ушла в спальню и проревела в подушку до тошноты, заглушая звук этого напева. Утром я была спокойна. Спокойна, как человек, принявший смертельный яд и знающий, что ему осталось недолго. Решение созрело, окончательное и бесповоротное.
Я выбрала субботу. Муж уехал с утра помогать другу с ремонтом. План был прост до жестокости. Дождаться, пока Оксана, набегавшись за день, уснёт крепким, естественным сном. Забрать куклу. И увезти её туда, откуда ей не будет пути назад.
День тянулся мучительно. Оксана была оживлённой, Тюша не покидала её рук. Я играла с ними, строила замки из кубиков, читала сказки, и всё это время внутри меня сверлила одна мысль: «Прощай. Это последний раз».
К вечеру, как я и надеялась, дочь выдохлась. После ванны она почти не протестовала, когда я уложила Тюшу на её отдельную маленькую подушечку в ногах кровати.
– Пусть тоже отдыхает, – сказала я. – А ты обнимешь её утром.
Оксана кивнула, её веки уже слипались. Она повернулась на бок, положила ладонь на резиновую ногу куклы и почти сразу заснула ровным, глубоким сном.
Я ждала. Сидела в темноте на кухне, прислушиваясь к тиканью часов. Час. Ещё час. Только когда из окна стали пропадать последние отсветы зари, я встала. Ноги были ватными. В груди колотилось сердце, громкое, как барабан.
Я вошла в детскую. Лунный свет серебрил край кровати и неподвижную фигурку Оксаны. И лежащую рядом с ней Тюшу. Кукла лежала на спине, её голубые глаза, казалось, были закрыты. Но в полумраке это было неразличимо.
Я медленно, боясь скрипа половицы, протянула руку. Пальцы коснулись холодной резины руки. Ощущение было таким отталкивающим, что я чуть не дёрнула руку назад. Собрав волю, я обхватила куклу за талию и подняла. Она была неожиданно тяжёлой. Инертной. Просто куском материи.
Я вышла из комнаты, не оглядываясь. На кухне заранее лежал простой серый полиэтиленовый пакет из-под бакалеи. Я сунула Тюшу внутрь. Голова с жёсткими кудрями уткнулась в дно, платье в горох смялось. Теперь это был просто мусор. Просто пакет.
Я накинула пальто поверх домашней одежды, натянула сапоги. Пакет я взяла не в руку, а под мышку, как свёрток со старыми вещами. И вышла из квартиры, тихо прикрыв за собой дверь.
Ночь была тихой и морозной. Фонари отбрасывали жёлтые круги на иней, покрывший асфальт. Я шла быстро, почти бежала, не глядя по сторонам. Пакет под мышкой казался раскалённым. Я ожидала, что из него раздастся звук, что он начнёт шевелиться. Но было тихо.
Церковь Святителя Николая стояла в двух кварталах от нашего дома, небольшая, кирпичная, с тёмным куполом. Я никогда не была особо верующей, но сейчас это место казалось единственной возможной точкой изгнания. Подойти к дверям? Нет, я не решалась. Не смела.
Я остановилась у низкой ограды, в десяти шагах от крыльца. Здесь, на расчищенной от снега дорожке, иногда оставляли пожертвования. Я поставила пакет на замёрзшую землю, у самого основания чугунной решётки. Прямо, чтобы его было видно.
И тут меня охватила странная, иррациональная жалость. Не к кукле, нет. К тому, что в ней могло быть. К той «девочке, которой не стало». Может, она просто хотела поиграть? Может, она не виновата?
Я зажмурилась. Нет. Она делает мою дочь больной. Она крадёт её сон, её здоровье, её покой. Она не имеет на это права.
Я прошептала в ледяной воздух, не обращаясь ни к Богу, ни к кому конкретно:
– Уходи. Оставь нас в покое. Иди к своей девочке. Нашу не трогай.
Развернулась и пошла прочь. Не шагом, а почти бегом. Спину ломило от ожидания — что вот сейчас окликнут, что из пакета раздастся плач. Я не оглядывалась. Ни разу.
Дома я скинула пальто и встала под ледяной душ, чтобы смыть с кожи липкое ощущение прикосновения к резине и ночного ужаса. Потом села на кухне и ждала рассвета, ждала, когда проснётся Оксана.
Она проснулась позже обычного. Я услышала её голос из детской, спокойный, без паники:
– Мама! Тюша опять улетела?
Я вошла. Она сидела на кровати и оглядывала комнату. На её лице было больше недоумения, чем горя.
– Да, солнышко, – сказала я, и голос не дрогнул. – Она прилетала, чтобы попрощаться.
– Куда?
– Очень далеко. В космос. Она теперь будет космонавткой. Летать среди звёзд.
Оксана задумалась, глядя на пустую подушку. Потом кивнула.
– Хорошо. Там, наверное, красиво.
И всё. Ни слёз, ни истерики. Как будто пелена, опутывавшая её последние месяцы, разом рассеялась. Она встала, потянулась и пошла умываться, уже напевая про себя весёлую песенку из садика.
Я осталась стоять посреди комнаты, не веря своему счастью. Тишина в доме была не пустой, а лёгкой, наполненной обычными утренними звуками. Звуками нормальной жизни.
Прошла неделя. Две. Оксана не болела. Спала глубоко, не вставая. Снова стала играть активно, шумно, со своими машинками и мишками. О Тюше вспоминала редко и как-то отстранённо, как о персонаже из старой сказки.
Казалось, кошмар закончился. Я начала выдыхать. Мысль о сером пакете у церковной ограды стала понемногу тускнеть, превращаясь в дурной сон.
Но история, как оказалось, сделала лишь паузу. Она ждала своего часа, чтобы открыть мне последнюю, самую страшную страницу. И эта страница была связана с именем — Надежда.
Мир вернулся в свою привычную колею. Тихая, почти забытая гармония наполнила дом. По утрам не нужно было с замиранием сердца подходить к кровати дочери, проверяя температуру. Вечерами не приходилось прислушиваться к шорохам, боясь услышать ночные шаги. Оксана была просто ребёнком — весёлым, здоровым, немного шумным. Она снова засыпала с плюшевым мишкой, а не с резиновой куклой. Тема Тюши возникала всё реже и постепенно сошла на нет, как будто та и вправду улетела в далёкий космос, унося с собой весь мрак.
Я сама стала забывать. Острый, режущий страх притупился, превратился в смутное, постыдное воспоминание о своём «помешательстве». Я даже начала винить себя за ту жестокую ночь у церковной ограды. Может, и вправду всё было совпадением? Детская впечатлительность, возрастные кризисы, а я, глупая, накрутила себя до безумия.
Прошло почти два года. Эти события отодвинулись в прошлое, затянулись слоями повседневных забот: работа, садик, новые увлечения Оксаны. Я сменила место службы, устроившись в небольшую, но уютную фирму. Там я и познакомилась с Ириной. Она сидела за соседним столом, была моей ровесницей, с тихим голосом и умными, немного усталыми глазами. Мы быстро нашли общий язык, начали вместе ходить на обед, делиться новостями.
Как-то раз, в пятницу, мы засиделись в кафе после работы, пили кофе. Разговор тек плавно, о детях, о ремонтах, о надоевшем начальнике. Потом Ирина вздохнула и посмотрела в окно.
– Странные люди, в общем-то, соседи. Рядом с моей старой квартирой жила одна женщина. История у неё тяжелейшая.
Мне было неинтересно, но я вежливо кивнула, поднося чашку к губам.
– Она потеряла ребёнка. Дочку. Та болела с рождения, сердце. Врачи боролись, но…
Я поставила чашку на блюдце. Звон фарфора показался мне неестественно громким.
– Как… как звали женщину? – спросила я, и мой собственный голос прозвучал где-то издалека.
– Надежда. А девочку – Катей. Катюшей. Почему ты спрашиваешь?
Воздух в кафе стал густым, как сироп. Я не могла вдохнуть.
– Надежда… – повторила я механически. – А… а где она жила?
Ирина назвала улицу. Ту самую, на окраине города, где стоял аккуратный домик с крыльцом, с которого мне когда-то передали свёрток.
Всё внутри меня оборвалось и рухнуло в какую-то бездонную, холодную пустоту.
– Что с тобой? Ты белая как полотно. – Ирина потянулась через стол, касаясь моей руки.
Я отдернула ладонь.
– Ничего. Просто… жарко. Расскажи… расскажи про них. Если знаешь.
Ирина, нахмурившись, отпила кофе.
– Знаю не много. Не были мы близки. Жили рядом, здоровались. Девочка, Катя, была совсем маленькой, на пару лет старше твоей, наверное. Милая, тихая. Почти всегда бледная. Часто её не было видно — то в больнице, то дома лежала. Надежда одна её растила, отец, кажется, рано ушёл. А потом… однажды во дворе не стало Кати. И «скорую» видели. И Надежда потом ходила как тень. Говорили, девочка умерла прямо во сне. Остановилось сердце.
Каждая фраза была как удар молотка, вбивающий страшный гвоздь в конструкцию моего нового понимания.
– А после… после она всё раздала? Вещи Катины? – прошептала я.
Ирина удивлённо посмотрела на меня.
– Откуда ты знаешь? Да. Где-то через год. Вынесла на лавочку у подъезда кучу вещей — одежду, книжки, игрушки. Раздавала всем. Говорила, что не может больше на это смотреть, что память душит. Мне отдала пару детских кофточек, ещё хороших. Жалко её было страшно.
В моей голове, с чудовищной, кристальной ясностью, всплыли слова Оксаны.
«Она рассказывает, как лежала в больнице. Там скучно. И как у неё тут кололо».
Палец, тыкающий в резиновую грудь куклы.
«Девочка, которая её любила… Она болела и всё время спала. А потом… её не стало».
И образ. Надежда на крыльце. Усталое лицо с тенями под глазами. Её спокойный, ровный голос: «Моей дочери она уже не нужна, взрослая совсем». Взрослая. Она не соврала. Её дочь и вправду стала «взрослой» для этого мира. Навсегда.
– Игрушки… – с трудом выдавила я. – Среди игрушек… там была кукла? В платье…
Я не могла закончить. Горло сжалось.
Ирина задумалась, проводя пальцем по краю блюдца.
– Куклы… вроде были. Не помню точно. Но что-то было. Почему ты спрашиваешь про куклу?
Я не ответила. Я смотрела сквозь неё, сквозь стены кафе, сквозь время. Я виде́ла её. Тюшу. Но теперь это была уже не Тюша. Это была Катина кукла. Та, с которой она засыпала в больничной палате. Та, которой она, возможно, шептала о своей боли и страхе. Та, что осталась лежать рядом с ней в тот последний, тихий миг.
И когда душа девочки ушла, что-то осталось. Отпечаток. Тень. Тоска. И эта тень жаждала продолжения игры. Ей нужна была новая маленькая девочка. Новая подруга. Тёплые детские руки. И она её нашла. Нашла через отчаявшуюся мать, готовую на всё, лишь бы вернуть улыбку своему живому ребёнку.
Я не спасла Оксану от куклы. Я спасла её от призрака умершего ребёнка, который пытался через неё… доиграть. Дожить. Или просто не быть таким одиноким в своей вечной темноте.
– Ирина, – голос мой был хриплым и чужим. – Эта Надежда… она ещё там живёт?
– Нет. Вскоре после того, как раздала вещи, продала квартиру и уехала. К родне, кажется. Говорила, что не может больше здесь оставаться. Каждая щель в стенах напоминает.
Я кивнула. Больше спрашивать было не о чем. Все кусочки мозаики легли на свои места, составив картину такого леденящего, такого безмолвного ужаса, от которого не спастись ни молитвой, ни бегством.
Мы расплатились и вышли на улицу. Вечерний воздух был холодным и свежим, но меня била мелкая дрожь. Ирина что-то говорила мне на прощание, но я не слышала. Я шла домой, и каждый шаг отдавался в висках глухим стуком.
Я вошла в квартиру. Из детской доносился смех Оксаны — она что-то строилa с отцом. Звук нормальной, здоровой жизни. Я прислонилась к прихожей стене, закрыла глаза и попыталась осмыслить.
Что я чувствовала? Ужас — да. Но не только. Сквозь ужас пробивалось другое чувство — щемящая, невыносимая жалость. К той, незнакомой девочке Кате, чья короткая жизнь состояла из боли, больничных стен и одной-единственной резиновой подружки. К Надежде, потерявшей всё и пытавшейся спастись, раздавая осколки памяти. И даже… к этой тени, к этому эху, которое так отчаянно хотело вернуть хоть частичку тепла, что было готово забрать его у моего живого, здорового ребёнка.
В ту ночь я долго не могла уснуть. Лежала и смотрела в потолок, и в темноте передо мной стояли два образа. Оксана, живая, с горящими щеками, спящая глубоким сном. И бледная, тихая девочка с большими глазами, прижимающая к груди ту самую куклу в горошек. Две девочки. Одна — здесь. Другая — в нигде.
Я изгнала призрак. Я защитила своего ребёнка. Но знание, которое я теперь носила в себе, было тяжелее любого призрака. Оно было тихим, непреложным и навсегда изменило что-то внутри меня. Мир перестал быть просто миром. В его привычной ткани отныне зияла дыра, ведущая в холодное, печальное пространство, где остаются одинокие детские игрушки, ждущие, чтобы их снова взяли на руки.
История, казалось, была закончена. Куклы не стало. Правда открылась. Можно было жить дальше, стараясь забыть.
Но я ошиблась. Самые страшные истории никогда не кончаются. Они засыпают. А проснуться могут в самый обычный день, чтобы показать, что круг никогда не был разомкнут.
Прошли годы. Длинные, насыщенные, целиком поглощённые жизнью. Оксана выросла. Школа, институт, свадьба. Она стала взрослой, умной, ироничной женщиной. Скептиком, как и её отец. История с Тюшей для неё стёрлась, превратившись в смутное детское воспоминание о «той странной кукле, с которой я разговаривала». Она отшучивалась, когда я изредка, в минуты особой близости, пыталась осторожно к ней прикоснуться.
– Мам, ну что ты. Детские фантазии. Я, наверное, тогда мультики страшные посмотрела.
Я не настаивала. Зачем? Пусть думает так. Мой собственный страх и знание за прошедшие десятилетия не исчезли, но закапсулировались, покрылись толстым слоем быта и обыденности. Иногда, проходя мимо комиссионного магазина и видя за стеклом старые игрушки, я ловила себя на коротком, леденящем спазме где-то под сердцем. Но потом отворачивалась и шла дальше.
Я стала бабушкой. Мою внучку назвали Соней. Когда ей исполнилось четыре, а это был уже другой век и почти другая страна, Оксана с мужем купили новую квартиру и затеяли большой ремонт. На пару недель они переехали ко мне. Радости моей не было предела. Дом снова наполнился топотом маленьких ног, смехом и беспорядком.
Сонечка была живой, любознательной девочкой. Она обожала исследовать все шкафы и уголки в моей квартире, вытаскивая на свет божий забытые реликвии. Как-то раз, пока Оксана красила стены на новой квартире, а я готовила на кухне, Соня пропала в глубине кладовки. Я услышала довольное воркование и вытащила её оттуда, покрытую паутиной.
– Баба, смотри, какая принцесса!
В её руках была кукла. Но не моя старая, не Оксанина. Совершенно незнакомая. Большая, фарфоровая, в пышном розовом платье. Я не помнила, откуда она.
– Где ты это нашла, зайка?
– Вон там, в красивой коробочке. На самом верху.
Я взяла куклу. Она была тяжёлой, холодной. Лицо – идеальное, без единой царапины. Но что-то в нём… уголки губ, разрез глаз… Это было смутное, неуловимое ощущение. Я отряхнула пыль с коробки. Простая картонная коробка из-под обуви, заклеенная скотчем. На боку чёрным маркером было выведено: «От Над. На добрую память. 1998».
1998-й. Год, когда всё и случилось. Год, когда я оставила серый пакет у церковной ограды.
Кровь отхлынула от лица. Я аккуратно, как бомбу, поставила фарфоровую куклу на стол.
– Сонечка, это старая, грязная. Давай я её вымою, а то ты вся испачкаешься.
– Она не грязная! Она красивая! – девочка надула губки.
Мне удалось уговорить её, пообещав позже достать «ещё более красивую». Я унесла коробку с фарфоровой куклой в свою спальню, подальше, и сунула её на верхнюю полку шкафа. Но внутри всё было холодно. От Над. Надежда. Она уезжала. Значит, перед отъездом она раздала не всё. Что-то принесла мне. Почему? В знак благодарности? Или… чтобы избавиться от последней, самой дорогой вещи, самой болезненной памяти? И я, не открывая, засунула коробку в кладовку, где она и пролежала двадцать лет.
Вечером я не удержалась. Оксана уложила Соню спать и вышла на кухню, где я пила чай, глядя в одну точку.
– Мам, что с тобой? Весь день ты какая-то не в себе.
– Оксан… – я обхватила чашку ладонями, чтобы скрыть дрожь. – Помнишь ту куклу? Тюшу?
Она села напротив, удивлённо подняв бровь.
– Ну, в общих чертах. Опять за своё?
– К нам тогда приходила женщина. Надежда. Она отдала её.
– И что?
– Перед отъездом… она оставила нам ещё одну коробку. Я её не открывала. Просто убрала. А сегодня Соня её нашла.
Оксана рассмеялась.
– Ну и что в этом страшного? Старая игрушка. Выброси, если беспокоит.
– На коробке её почерк, – тихо сказала я. – «От Над. На добрую память».
Молчание повисло между нами. Оксана перестала улыбаться. Она смотрела на меня, и в её глазах медленно проступало понимание. Не детских страхов, а взрослой, рациональной тревоги.
– Ты думаешь, это что-то… связанное с той девочкой? С Катей?
– Не знаю. Но мне не по себе. Эта фарфоровая кукла… она как будто смотрит.
– Мам, тебе пора к психологу, честно, – вздохнула Оксана, но в её голосе не было прежней уверенности. Была усталость. – Ладно. Завтра утром посмотрим. Вместе. И если тебя это так гложет, выбросим её. Или отнесём в церковь. Спи.
Но утром было не до того. Соня проснулась вялой и капризной. К обеду у неё поднялась температура. Невысокая, 37.8, но достаточная, чтобы отменить все планы. Оксана, озабоченная, дала ей жаропонижающее, и к вечеру температура спала. Я пыталась убедить себя, что это обычная детская простуда. Случайность.
На следующий день Соня была уже здорова, но тиха и задумчива. Вечером, когда я читала ей сказку, она прервала меня.
– Баба, а у той принцессы из коробки… у неё есть имя?
– Какая принцесса, солнышко?
– Та, красивая. Фарфоровая. Я слышала, как ты с мамой про неё говорила.
Я почувствовала, как по спине пробежали мурашки.
– Нет, не знаю. А что?
– Она сегодня со мной разговаривала, – девочка сказала это просто, как о чём-то само собой разумеющемся. – Когда мама в ванную ушла.
Комната поплыла у меня перед глазами. Я обняла Соню.
– И… о чём же вы разговаривали?
– Она сказала, что её зовут Катя. И что она давно ищет свою куклу. Ту, которую потеряла. Ту, в платье с горошком. А я ей сказала, что у меня есть кукла в платье с цветочками. А она сказала, что нет, нужна именно в горошек. Потому что та кукла всё помнит. Она сказала… – Соня задумалась, стараясь точнее вспомнить. – Она сказала: «Она помнит, как у меня болело сердечко. И как я засыпала. Она должна быть со мной».
Я не помнила, как уложила внучку, как вышла из комнаты. Я стояла в коридоре, прислонившись лбом к холодному стеклу балконной двери. Сердце колотилось, выбивая чёткий, неумолимый ритм: «Не кончилось. Не кончилось. Не кончилось».
Соня не могла знать про платье в горошек. Оксана никогда не описывала ей ту куклу так детально. И имени «Катя» она тоже не слышала. Я сама ни разу не произносила его вслух при ней.
На следующий день, дождавшись, когда Оксана уедет на квартиру принимать работу у электриков, а Соня увлечённо смотрела мультики, я совершила то, на что не решалась двадцать лет. Я принесла ту самую коробку из своей спальни, села за кухонный стол и острым ножом разрезала скотч.
Внутри, на слое пожелтевшей газеты, лежала не только фарфоровая кукла. Под ней, аккуратно свёрнутые, лежали несколько предметов. Детское вязаное платьице бледно-голубого цвета. Потрёпанная книжка сказок Андерсена. И конверт.
Руки дрожали, когда я взяла конверт. Он был не заклеен. Внутри лежал листок в клеточку, вырванный из тетради. На нём – тот же неуверенный, но аккуратный почерк Надежды.
«Дорогая… (имя было зачёркнуто) Вам. Я не знаю, как вас зовут. Простите, что беспокоюсь. Я уезжаю. Совсем. Мне нужно избавиться от всего, что напоминает. Но эту коробку… я не могу просто выбросить. Катюша очень любила эту фарфоровую куклу. Звали её Лиза. Она говорила, что Лиза – принцесса из её сна. А ещё она всё время просила свою старую, первую куклу, Настюшу. Ту, что в горошек. Говорила, что Настюша всё знает и всё помнит. Я… я не нашла её, когда собирала вещи. Наверное, куда-то задевалась. Но если вдруг… если она у вас… пожалуйста, не выбрасывайте её. Отнесите куда-нибудь. В церковь, может быть. Пусть она будет там. Катюше было бы спокойнее. Простите за беспокойство. И спасибо вам. Что взяли ту, другую. Я видела, как ваша девочка обрадовалась. Это… это было правильно. Надежда. 15.10.1998»
Дата была через три недели после того, как я принесла в дом вторую Тюшу. Значит, Надежда приходила уже после. Оставила это на пороге? Передала через соседей? Я не помнила.
Я сидела, уставившись на этот листок. Катя просила свою первую куклу. Ту, в горошек. Ту, что «всё знает и всё помнит». Ту, что я отнесла к церкви. Ту, что, должно быть, кто-то подобрал. И эта новая, фарфоровая Лиза… она была не заменой. Она была вестницей. Напоминанием. Или проводником.
И теперь она говорила с моей внучкой. И спрашивала про ту, первую.
Я подняла голову и посмотрела на фарфоровую куклу, лежащую на столе. Её стеклянные глаза, казалось, смотрели прямо на меня. Не пустым, а глубоким, осмысленным взглядом. Взглядом девочки, которая искала свою потерянную подружку. Взглядом, который шёл не из фарфора, а из того самого холодного, печального места, о котором я когда-то догадалась.
Я не избавилась от призрака тогда. Я всего лишь отправила его в странствие. А теперь он вернулся. За своей вещью. И за новой подругой?
История не закончилась. Она только сделала круг. И встала на пороге моего дома снова. На этот раз – в обличье фарфоровой принцессы по имени Лиза, с письмом в руках и тоской по кукле в горошек в беззвучном шёпоте, который слышала только моя маленькая внучка.
Письмо Надежды лежало передо мной на столе, хрупкое и оглушительное, как взрыв. Слова Сони, её детский, невинный лепет о разговоре с фарфоровой куклой, теперь обретали ужасающий, конкретный смысл. Катя не ушла. Она всё ещё искала свою первую, самую важную куклу. Ту, что «всё помнила». А новая кукла, Лиза, была не просто игрушкой. Она была маяком. Или якорем, удерживающим её детскую тоску в нашем мире.
Паника, знакомая и одновременно новой силы, сжала горло. Но теперь я была не молодой, растерянной матерью. Я была бабушкой. И страх за внучку был острее, чище, без примеси сомнений в собственном рассудке. Я знала, что это реально. И знала, что действовать нужно сейчас.
Я не стала ничего скрывать. Когда Оксана вернулась с ремонта, усталая и довольная, я показала ей письмо. Положила его на стол рядом с фарфоровой Лизой. И рассказала слово в слово, что сказала Соня.
Оксана сначала молча прочитала. Потом подняла на меня глаза. В них не было насмешки. Была усталая, глубокая тревога.
– Мама… Это же… Это невозможно.
– Двадцать лет назад я тоже так думала. Пока ты не начала болеть и ходить по ночам. Пока та кукла не стала смотреть на меня живыми глазами. Оксан, Соня не знала ни про платье в горошек, ни про имя Катя. Откуда она могла это узнать? Откуда?
Она закрыла глаза, провела рукой по лицу.
– Соня здорова. У неё не было температуры с того раза. Она не ходит во сне.
– Пока, – тихо, но твёрдо сказала я. – Пока. Ты же помнишь, как всё начиналось. С разговоров. Только тогда это была кукла в горошек, а теперь – фарфоровая принцесса. Суть не в материале. Суть в том, что к ней привязано.
Оксана молча смотрела на куклу. На её холодное, прекрасное лицо.
– Что мы можем сделать? Сжечь? – в её голосе прозвучала беспомощная злоба.
– Нет. В письме… Надежда просит не выбрасывать. Отнести в церковь. Чтобы Катюше было спокойнее. Думаю, она чувствовала что-то. Может, Катя и правда просила её об этом. Только Надежда не решилась тогда сделать последний шаг. Оставила нам, как послание в бутылке.
– И что, мы просто отнесём её в церковь? Как в прошлый раз? И всё закончится?
– В прошлый раз мы просто выбросили вещь, не зная, кому она принадлежала. Теперь мы знаем. И у нас есть… последняя воля её матери. Мы не выбросим. Мы передадим. Церковь – это не свалка. Это место упокоения. Может, там её тень найдёт наконец покой. И оставит в покое мою внучку.
Решение было принято. Мы не стали ждать. На следующий день, воскресенье, мы отправились в ту же самую церковь Святителя Николая. Я несла коробку. Не пакет, как тогда, а ту самую картонную коробку, с фарфоровой Лизой, платьем, книжкой и письмом внутри. Оксана шла рядом, держа за руку Соню. Дочка была серьёзна и молчалива, будто чувствовала важность момента.
Церковь была та же, но время изменило её. Её отреставрировали, стены стали белыми, купол сиял новой позолотой. После службы у входа толпились прихожане. Мы подождали, пока они разойдутся. Я нервно теребила край коробки. Нужно было найти не просто сторожа, а того, кто поймёт.
К нам вышел пожилой мужчина в простой одежде, подметавший паперть. Это был церковный сторож, дядя Миша, как я потом узнала.
– Помоги вам Господи. Что-то нужно?
Я с трудом подобрала слова.
– Мы… нам нужно передать кое-что. Не пожертвование. Личную вещь. Очень старую. От девочки, которой уже нет. Её мама просила… чтобы это было здесь.
Он посмотрел на меня внимательными, проницательными глазами. Потом взгляд скользнул по коробке в моих руках, по серьёзному лицу Оксаны, по Соне, прижимавшейся к маминой ноге.
– Пойдёмте, – просто сказал он и повёл нас не внутрь храма, а вокруг, в маленькую дверь в стене, ведущую в ризницу.
Там было тихо, пахло ладаном, воском и старой бумагой. На столе лежали облачения.
– Расскажите, – сказал дядя Миша, усадив нас на скамью.
И я рассказала. Всё. С самого начала. Про первую Тюшу, про её гибель, про Надежду и вторую куклу, про болезни, про ночные бдения. Про то, как избавилась от неё. И про то, что узнала спустя годы. Про Катю. Про письмо. Про слова Сони. Голос мой временами срывался, но я говорила, выплёскивая наружу историю, которую двадцать лет носила в себе как тайную болезнь.
Он слушал, не перебивая, его лицо было непроницаемым. Когда я закончила, он тяжело вздохнул.
– Тяжкий крест. И у той матери, и у вас. Вы правильно сделали, что принесли сюда. Не на свалку. Здесь место для упокоения.
Он взял коробку, осторожно открыл её. Посмотрел на фарфоровую куклу, тронул пальцем детское платьице. Прочитал письмо. Его лицо смягчилось.
– Катя… Царствие ей Небесное. Видно, душа детская не нашла покоя, к своей игрушке привязалась. Сильная привязанность – это и в миру-то цепь, а уж по ту сторону… – Он покачал головой. – Оставьте это здесь. Мы не выбросим. Разберёмся.
– Как? – спросила Оксана, и в её голосе впервые зазвучала не злоба, а надежда.
– Есть у нас при храме маленькая комната. Для вещей, которые люди приносят в память об усопших. Иконки, книжечки… Туда и положу. А завтра батюшке покажу, службу за упокой детский отслужит особо. Имя запишем в поминание. Может, услышит. Успокоится.
Это было просто. И по-человечески мудро. Не изгнание, а упокоение.
Я почувствовала, как огромная тяжесть начинает спадать с плеч. Не сразу, не вся, но первый камень сдвинулся.
– Спасибо вам, – прошептала я.
– Не мне спасибо. Вы поступили по-христиански. Не уничтожили, а принесли. Теперь идите с миром. И ребёночка вашего берегите. Молитвами.
Мы вышли из ризницы. Я обернулась на пороге. Дядя Миша уже ставил коробку на полку в глубине комнаты, рядом с другими скромными коробочками и свёртками. Последнее, что я увидела, – это бледное фарфоровое лицо Лизы, исчезающее в тени на полке. Не страшное, а печальное. Как будто прощальное.
На улице Соня вдруг потянула маму за руку.
– Мама, а та красивая кукла останется жить в церкви?
– Да, солнышко. Останется. Ей там будет хорошо.
– А девочка Катя найдёт её там?
Мы с Оксаной переглянулись.
– Надеюсь, – тихо сказала я. – Надеюсь, что теперь найдёт.
Мы шли домой молча, но молчание это было другим. Не напряжённым, а усталым, очищающим. Как после долгой и трудной дороги.
Дома я зашла в кладовку, в тот самый угол, где Соня нашла коробку. Всё было пусто. Только пыль висела в луче света из коридора. Я закрыла дверь. И впервые за много дней, а может, и лет, почувствовала не настороженность, а тишину. Настоящую, глубокую тишину, в которой нет чужого шёпота.
Прошло несколько недель. Соня не вспоминала ни про фарфоровую куклу, ни про Катю. Она снова стала шумной, весёлой, полностью погружённой в свои дела. Ремонт у Оксаны с мужем закончился, и они переехали в новую квартиру. Дом опустел, но по-хорошему.
Однажды, разбирая старые альбомы, я наткнулась на ту самую фотографию – Оксана в четыре года, обнимающая свою первую, настоящую Тюшу, ту, что погибла от зубов Дружка. Я долго смотрела на снимок. На счастливое, сияющее лицо дочери. На простую, потрёпанную куклу в горошек.
Я больше не чувствовала страха. Только лёгкую, светлую грусть. Грусть по той девочке, Кате, чья жизнь была такой короткой и больной. И по её матери, Надежде, чьё горе было таким огромным, что она пыталась спастись, раздавая кусочки памяти.
Я не знаю, что такое призраки. Может, это и впрямь просто сильные чувства, оставшиеся без хозяина, прилипшие к вещам. Может, нечто большее. Но я знаю одно: я сделала всё, что могла. Не боролась. Не изгоняла. А попыталась понять и умиротворить.
И, кажется, это сработало.
Однажды поздним вечером зазвонил домашний телефон. Незнакомый голос, мужской, немного хриплый.
– Алло. Это Миша, сторож из Никольского храма. Вы помните?
– Конечно, помню. Что-то случилось?
– Нет-нет, всё в порядке. Я вам тогда сказал, что разберусь. Так вот. Я ту коробочку вашу поставил, как и говорил, в комнатке. А наутро батюшка отслужил панихиду по отроковице Екатерине. И знаете что? После службы, когда я убирался, я к той полке подошёл. А у той фарфоровой куклушки… у неё механизм внутри, она должна головой поворачивать и глазками закрывать, если её наклонить. Так вот. Она больше не закрывается. Механизм как будто… сломался. Просто так. Стояла себе, никто не трогал. А теперь – просто фарфоровая статуэтка. Без всякой жизни.
Он помолчал.
– Я, конечно, не суеверный. Случайность. Но я подумал… и решил вам сказать. Может, и вправду успокоилась она, девочка-то. Нашла то, что искала. Или просто… отпустила.
Я поблагодарила его и повесила трубку. Подошла к окну. На улице было темно, горели фонари. Где-то там, в тихой комнатке при храме, стояла на полке фарфоровая кукла с навсегда открытыми глазами. И, возможно, рядом с ней, незримо, наконец-то спала спокойным сном маленькая девочка в бледно-голубом платьице. Та, у которой перестало болеть сердечко.
Круг замкнулся. Но на этот раз – не в петлю кошмара, а в тихую, печальную точку. В конец истории.
Я выключила свет в гостиной и пошла спать. Впервые за долгие годы я не боялась темноты. Я знала, что в ней больше нет чужого, тоскующего детского взгляда, ищущего свою потерянную игрушку. Её вернули домой.
После звонка сторожа Миши в доме окончательно воцарился покой. Не тот, что бывает перед бурей, а глубокий, выстраданный мир. Я знала, что конец этой истории наступил не из-за какого-то ритуала или изгнания, а потому, что мы, наконец, услышали её. И ответили не страхом, а простым человеческим участием.
Прошли месяцы. Соня росла, и тени прошлого не касались её. Оксана погрузилась в заботы о семье и карьере, и лишь изредка в её глазах, когда речь заходила о детстве, я ловила отблеск того давнего недоумения. Но оно уже не было страшным. Скорее, философским.
Я же почувствовала необходимость завершить этот круг для себя лично. Не как действующее лицо, а как свидетель. Как человек, который нёс эту тайну и теперь мог её отпустить.
В одно из воскресений, ранней осенью, когда воздух был прозрачен и пахнет прелой листвой и дымком, я отправилась в церковь Святителя Николая. Не из чувства долга или страха. Мне просто захотелось побыть там, где всё закончилось.
Служба уже заканчивалась. Прихожане неторопливо выходили на паперть, озарённую косыми лучами солнца. Я постояла немного в стороне, глядя на знакомые кирпичные стены, на ту самую ограду, где когда-то оставила серый пакет. Теперь здесь лежали аккуратные клумбы с поздними астрами.
Когда народ разошлся, я вошла внутрь. В полумраке храма горели лампады, пахло воском и ладаном. Я поставила свечу за упокой Кати. Не отроковицы Екатерины из церковных книг, а просто девочки Кати, которая любила свою куклу. Потом села на скамью у задней стены и просто сидела, слушая тишину.
Ко мне подошёл незнакомый молодой батюшка с добрым, усталым лицом.
– Помогай вам Господи. Вы ко мне?
– Нет, отец, просто присела. Я… я здесь когда-то одну вещь оставляла. Для девочки.
Он внимательно посмотрел на меня, и в его взгляде мелькнуло понимание.
– Вы про ту фарфоровую куклу? Про Катю?
Я кивнула, удивлённая.
– Отец Миша мне рассказывал. Он уже на покое, здоровье подводит. А историю эту передал мне. Сказал, если придёт женщина, что ту коробку приносила, сказать, что всё в порядке.
Он присел рядом на скамью, сложив руки на коленях.
– Я ту панихиду служил. И потом… вы знаете, я много чего повидал. Люди приносят разные вещи, с разными историями. Но эта… она была особенной. Не от набожности, а от великой материнской боли и детской тоски. Такое не часто встретишь.
– А кукла… она так и стоит там? – тихо спросила я.
– Стоит. В той же комнатке. Мы её не убирали. Она просто стала… предметом. Очень красивым, но просто предметом. Как икона, с которой стёрся лик. Смысл остался, а напряжение ушло. – Он помолчал. – Вы знаете, я иногда думаю, что такие вещи – это не про призраков. Это про незавершённость. Сильное чувство, особенно детское, особенно связанное с любовью и смертью, может… зарядить вещь. Как батарейку. И она будет светить в темноте, искать свою цепь. А когда находят правильное место для этой вещи – не на свалке, не в чужих руках, а в месте памяти и покоя – цепь замыкается. Свет гаснет. Но это не значит, что его не было. Он просто… выполнил своё назначение.
Его слова легли на душу удивительным облегчением. Он не говорил о одержимости или зле. Он говорил о незавершённой любви. О тоске, которая ищет успокоения.
– А та, первая кукла… в горошек? – спросила я, почти шёпотом. – Её же кто-то мог подобрать тогда, в девяносто восьмом.
Батюшка задумался.
– Мог. Но если бы с ней случилось что-то подобное, думаю, мы бы услышали. В нашем приходе все друг друга знают. А такого не было. Значит, может, её и не подобрал никто. Или подобрал кто-то, кому она была просто игрушкой, без памяти. Или… может, она просто истлела где-нибудь в канаве. И это тоже было освобождением. Но главное – та, кому она была нужна, перестала её искать. Потому что нашла свою память здесь. В молитве. В этом месте.
Он встал.
– Не терзайте себя. Вы всё сделали правильно. Сначала инстинктивно. Потом – с пониманием и милосердием. Теперь отпустите. И живите с миром.
Он благословил меня и ушёл в алтарь.
Я ещё немного посидела в тишине, а потом вышла на улицу. Солнце светило ярко, и свет этот был простым, земным, не таящим в себе никаких двусмысленных бликов в стеклянных глазах.
Я не пошла сразу домой. Я прошлась по знакомым улицам, по тем самым, по которым когда-то бежала с пакетом под мышкой, охваченная слепым ужасом. Теперь я шла медленно, и ужаса не было. Была лишь лёгкая, светлая грусть, как после прочтения хорошей, но печальной книги.
Дома я подошла к старому книжному шкафу и достала оттуда ту самую фотографию – Оксана с первой Тюшей. Я не стала её прятать или рвать. Я поставила её в простую рамку и поставила на полку в гостиной, рядом с другими семейными снимками. Не как талисман и не как напоминание о кошмаре. А как часть нашей жизни. Часть истории нашей семьи, в которой были и светлые, и тёмные страницы.
Вечером зазвонил телефон. Это была Оксана.
– Мам, ты где? Мы с Соней хотели к тебе заехать, пирог испекли.
– Дома, милые. Приезжайте.
Они приехали через полчаса. Дом наполнился голосами, смехом, запахом тёплого яблочного пирога. Соня, повзрослевшая за эти месяцы, с важным видом несла на кухню свою новую куклу – современную, с длинными розовыми волосами, которая умела говорить «мама» и «папа» от нажатия на кнопку.
– Смотри, баба, это Стелла! – она усадила куклу на стул.
– Красивая, – улыбнулась я.
– А та, старая, фарфоровая, она теперь в церкви?
– Да, солнышко. В церкви.
– И девочка Катя с ней?
Я взглянула на Оксану. Она смотрела на меня, и в её глазах я увидела то же самое вопросительное спокойствие.
– Думаю, да. Теперь они вместе. И им спокойно.
Соня кивнула, полностью удовлетворившись ответом, и побежала накрывать на стол.
Мы сидели за чаем, ели пирог, говорили о пустяках. И в этот самый обычный, самый земной момент я почувствовала окончательное завершение. Оно пришло не с шумом, а с тишиной. Не со страхом, а с принятием.
Позже, когда они уехали и в доме снова воцарилась тишина, я вышла на балкон. Ночь была звёздной. Где-то там, в бесконечности, по детской легенде, летала первая Тюша, ставшая космонавткой. А где-то здесь, в маленькой комнатке при старом храме, стояла фарфоровая Лиза с навсегда открытыми глазами, храня тишину.
И между этими двумя точками – реальной и вымышленной – лежала целая жизнь. Моя жизнь. Жизнь моей дочери. И теперь – жизнь моей внучки, которой больше не угрожают тени чужих несбывшихся детств.
История закончилась. Не потому, что разгадали мистическую тайну, а потому, что отнеслись к ней не как к врагу, а как к чужой боли. И дали ей место. Не в своём доме, а в памяти и милосердии.
Я посмотрела на тёмное небо, на россыпь далёких, холодных звёзд, и впервые за долгие-долгие годы мне не показалось, что оттуда на меня смотрит чей-то одинокий, тоскующий взгляд.
Взгляд, наконец, закрылся. И наступил покой.