Сочельник вылился в сплошную белую мглу. Маттео, прижимая к груди завёрнутую в стёганое одеяло дочку, пробивался к своему одиноко стоявшему дому. Снег хрустел на зубах, ветер сёк лицо ледяными иглами. Из-под куртки и одеяла доносилось хриплое всхлипывание — Аннетта, сладко заснувшая в доме синьоры Софии, которую Маттео иногда просил взять девочку на время, теперь, на свежем морозном воздухе, проснулась.
Когда в обед Матео загрузил в свой небольшой старый грузовичок готовые предметы и выехал из дома, ничего не предвещало столь резкой смены погоды. Зато на обратном пути ему с трудом удалось справиться с машиной, и он решил оставить её в гараже. До дома синьоры Софии было 15 минут ходьбы в хорошую погоду, но сейчас дорога туда и обратно совершенно вымотала его. У Маттео не оставалось сил ни укачивать дочурку, ни самому дышать ровно. Ещё немного, — твердил он себе, но ноги подкашивались. В ушах стоял плач малютки, смешанный с воем ветра. Он почти не спал трое суток.
На крыльце, на занесённой снегом скамейке, сидели двое. Сначала показалось — снежные фигуры, которые, должно быть, сотворила дикая пурга по своей причудливой фантазии. Но одна из них пошевелилась. Маттео замер. Пожилые люди, мужчина и женщина. Сидят в дублёнках, замотанные с головы до ног, прижавшись друг к другу, как последние листья на ветру. Щёки, выглядывающие из-под поднятых воротников, синие от холода.
— Вы… что тут делаете? — голос его сорвался, он едва разжал закоченевшие губы.
Мужчина попытался встать, но его трясло так, что он лишь дёрнулся и снова осел.
— Машина… — просипел он. — Сломалась. Шли… не знаем куда.
Маттео молча толкнул плечом тяжёлую дубовую дверь. В домик вместе с людьми ворвался ледяной вихрь.
— Проходите. Садитесь к камину.
Он бросил в едва тлеющие уголья охапку сухих дров, резким движением дунул — пламя ожило, осветив заиндевевшие лица гостей и заплаканное личико Анны.
***
Жизнь Маттео Риччи к тридцати двум годам сжалась до размеров этого дома, затерянного в горах Трентино, и крика новорождённой дочери. Он больше не помнил, каково это — высыпаться, есть горячее, сидеть в тишине. Всё было окрашено в оттенки усталости: серый рассвет, когда Анна просыпалась; жёлтый свет лампы над верстаком, где он торопливо собирал заказы, пока девочка наконец засыпала; синие тени под его глазами, которые он разглядел в зеркале лишь недавно — когда всё-таки снял с него белое покрывало через несколько месяцев после смерти Вероники.
Он не думал о прошлом. Не позволял себе. Но оно прорывалось в мелочах: в запахе дыма от камина, который Вероника любила разжигать особым способом; в зазубрине на дверном косяке, которую он всё собирался зашлифовать, а она говорила: «Оставь, это наша отметина — на счастье»; в тихом месте у окна, где стояло её кресло-качалка. Теперь на нём сушились пелёнки.
В тот вечер, усадив за стол стариков, он механически, почти не глядя, приготовил им чаю. Руки сами делали привычные движения — насыпать заварку, налить кипяток. Женщина, представившаяся Марией, взяла чашку дрожащими пальцами.
— Спасибо, — её голос был тонким, как паутина. — Вы… очень добры.
— Не за что, — буркнул Маттео, уже поворачиваясь к маленькой тумбочке, которую он использовал как пеленальный столик и где Аннетта заходилась в новом приступе плача.
Он взял дочь на руки, почувствовав знакомую, выматывающую тяжесть. Качнул. Прошептал что-то бессвязное. Плач не утихал.
— Позвольте мне, — вдруг сказала Мария. Она поднялась, и её движение было удивительно мягким, несмотря на возраст, несмотря на то, что она сильно продрогла и устала. — У меня тоже были маленькие дети. Давно.
Маттео, ошеломлённый усталостью, молча передал ей Аннетту. Женщина прижала ребёнка к плечу, начала тихо напевать. Мелодия была старинной, незнакомой. И — о чудо — постепенно плач становился тише, потом превратился во всхлип, затем в тихое посапывание.
Маттео прислонился к косяку, чувствуя, как дрожь усталости пронимает его всего. Он наблюдал, как незнакомая старуха качает его дочь, и в горле встал ком. Это должен был делать кто-то другой. Та, чьё кресло теперь пустует.
Мужчина, его звали Роберто, молча сидел у огня. Но Маттео ловил на себе его взгляд — пристальный, изучающий, почти болезненный. Как будто он что-то искал в его чертах.
— Вы местный? — наконец спросил Роберто. Голос у него был низкий, осипший от холода, но в нём чувствовалась привычка говорить так, чтобы слушали.
— Да. Живу здесь. Работаю столяром для жителей окрестных посёлков.
— Неужели один? — в голосе прозвучала непрошенная нота участия, от которой Маттео вздрогнул.
— Не один, — резко ответил он, кивнув на спящую у Марии дочку. Больше объяснений не последовало.
Ночь опустилась плотной завесой. Маттео устроил гостей в крохотной комнатке, где было вполне опрятно и пахло деревом и смолой. Сам улёгся на узком диване рядом с кроваткой Аннетты. Сквозь тонкую перегородку доносилось бормотание стариков. Он не мог разобрать слов, но уловил тревожные ноты в голосе Роберто. Что-то было не так с этими людьми. Их одежда, хоть и промокшая, была слишком хорошего покроя. Часы на руке у мужчины, мелькнувшие при свете огня, выглядели дорого. И этот изучающий взгляд…
Но усталость была сильнее подозрений. Он провалился в сон, тяжёлый и бездонный.
***
Утро застало их в странном, молчаливом сосуществовании. Дороги замело полностью. Телефон, всегда работающий с перебоями в горах, молчал. Они были отрезаны от мира.
Мария, к удивлению Маттео, оказалась незаменимой. Она пеленала Аннетту ловкими, уверенными движениями, знала, как успокоить колики, приготовила им всем поесть, пока он пытался работать. Она делала это тихо, ненавязчиво, словно боялась спугнуть хрупкое равновесие.
Роберто же был неловким и напряжённым. Он пытался помогать по хозяйству — наколоть дров, принести воды, — но его движения были скованными, чужими для физического труда. Часто он просто сидел и смотрел, как Маттео строгает доску, и в его глазах была смесь восхищения и какой-то глубочайшей печали.
Однажды, когда Маттео, разозлённый неудачной склейкой, швырнул бракованную деталь в угол, Роберто вдруг сказал:
— У тебя терпения больше, чем у меня. Я всегда… бросал то, что не получалось с первого раза.
Матео резко обернулся.
— А у меня выбора нет. Никто не сделает это за меня.
Он поймал себя на том, что говорит с раздражением, направленным не на работу, а на этого странного, чужого старика, который смотрит на него так, будто имеет на это право.
Вечером второго дня Мария, укачивая Аннетту, обмолвилась, глядя на фотографию Вероники на камине:
— Она была очень красивой. У неё… добрые глаза.
— Вы же не могли её знать, — холодно отрезал Маттео.
Мария смутилась.
— Просто… по фото видно. Ты очень на неё похож. Удивительно встретить такое сходство… у супругов.
Это была неправда. У Вероники были светлые волосы и смеющиеся глаза. Маттео был смуглым и угрюмым. Фраза прозвучала как неуклюжая попытка найти повод для беседы, и от этого стало ещё тревожнее.
На третий день Роберто заболел. Холод дал о себе знать — поднялась температура, начался глухой кашель. Маттео, стиснув зубы, ухаживал и за ним. Подносил чай с мёдом, менял холодные компрессы. Ненавидел себя за то, что делает это на автомате, почти без живого участия, но отчего-то не мог иначе. Однажды ночью, в бреду, Роберто схватил его за руку. Ладонь была сухой и горячей.
— Прости, — прошептал старик, и его глаза, лихорадочно блестящие, были полны такой муки, что Маттео отшатнулся. — Прости, Лючия… Я не мог…
Услышав это, Мария засуетилась и быстренько сменила Маттео возле постели мужа, начала шептать тому успокаивающие слова. Маттео стоял посреди комнаты, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Лючия. Имя, которое он некогда слышал от сухопарой монахини в приюте, рассказавшей ему когда-то, что его мать звали Лючия и она умерла от тяжёлых родов, едва он появился на свет. Это было всё, что он знал.
На следующее утро напряжение достигло пика. Маттео, подавая Роберто тарелку супа, резко спросил:
— Кто вы такие на самом деле? Зачем приехали в эту глушь зимой? И кто такая Лючия?
Тишина повисла густая, звенящая. Мария замерла, прижимая к себе Анну. Роберто опустил ложку. Его лицо стало пепельным.
— Я… Прости, мы должны были сказать раньше. С самого начала. Мы приехали сюда, потому что я хотел найти…
Он попытался встать, но силы оставили его. Он просто сидел, сгорбившись, и смотрел в пустоту.
— Тридцать лет я не искал. Пока были живы мои родители, — голос его был беззвучным шёпотом, который едва пробивался сквозь треск поленьев. — Да и теперь я боялся найти…
И тогда он начал говорить. Не связно, обрывочно, с паузами, с мучительными провалами. О молодости, о своей любви к дочери зеленщика, о том, как его состоятельные родители были категорически против их связи и поставили ему ультиматум. О своём малодушии. О том, как он узнал о беременности, тяжёлых родах и её смерти, когда было уже поздно. О годах молчаливого раскаяния, съедавшего его изнутри. О поисках, которые вывели его на приют в Тренто, а оттуда привели его сюда, в отдалённые горные посёлки.
— Я твой отец, — закончил он, и эти слова упали в тишину не как признание, а как приговор, произнесённый самому себе. — И я не прошу прощения. У меня нет на это права.
Маттео не двинулся с места. Весь мир сузился до треска огня и стука собственного сердца в висках. Он будто смотрел на всю сцену и на себя самого со стороны, ждал от себя ярости, потока проклятий, которые копились в нём с детства. Но пришло лишь ледяное, всепоглощающее оцепенение. Он смотрел на этого сломленного старика и видел не богача, не злодея, а просто испуганного когда-то юношу, который струсил. И это отчего-то было ещё невыносимее.
— Уходите, — наконец выдавил он. — Оба. Сейчас же.
— Маттео, пожалуйста… — начала Мария, но он перебил её, и его голос впервые зазвучал как рёв:
— Убирайтесь!
Они ушли, едва успев накинуть пальто. Маттео захлопнул дверь и прислонился к ней спиной, чувствуя, как его трясёт. Аннетта, разбуженная криком, заплакала. Он подошёл к её кроватке, взял на руки, прижал к себе. Её тёплое, доверчивое тельце было единственной реальностью в рушащемся мире.
— Прости, — шептал он ей. — Прости, что я такой. Прости, что мир такой.
***
Они не ушли далеко. Маттео, выглянув час спустя, увидел их у старого сарая — две сгорбленные фигуры в белой мгле. Он захлопнул ставню. Потом открыл снова. Впустил обратно. Без слов.
Дни, последовавшие за признанием, были самыми тихими и самыми тяжёлыми. Они жили под одной крышей, как призраки, избегая друг друга. Роберто, казалось, съёжился, стал меньше, тише. Он почти не говорил, лишь иногда его взгляд, полный немого вопроса, тянулся к сыну.
Ярость пришла позже. Она накатывала на Маттео приступами, когда он оставался один. Он ломал куски фанеры, бил кулаком по верстаку, шептал в пустоту проклятия человеку, украсившему его детство клеймом «отказника». Но каждый раз, выходя из мастерской, он видел Марию, качающую его дочь и напевающую ту самую колыбельную. Или Роберто, неумело пытающегося быть полезным. И ярость гасла, сменяясь изнурительной, неразрешённой тоской.
Как-то раз учившаяся ползать Аннетта доползла до кресла Роберто и, ухватившись за его брючину, попыталась встать. Старик замер, боясь пошевелиться, а потом его рука, крупная, с синими жилами, очень осторожно легла на её пушистую макушку. Маттео, наблюдавший из кухни, почувствовал, как в горле что-то сжалось. Это был просто жест. Но в нём было столько невысказанной нежности, столько опасливого желания любить, что вся собственная злость вдруг показалась Маттео бесплодной и тяжелой.
Он не простил. Не тогда. Но той ночью он вышел в главную комнату, где Роберто один сидел у догорающего камина.
— Расскажи мне о ней, — тихо сказал Маттео. — О моей матери. Какой она была?
Роберто вздрогнул, поднял на него влажные глаза. И начал говорить. Не о своей вине, а о ней. О её смехе, похожем на звон колокольчика. О том, как она умела находить четырёхлистный клевер. О её рисунках, которые она оставляла ему на салфетках. Он говорил, и образ незнакомки постепенно оживал, обретал черты. И впервые Маттео почувствовал не просто потерю, а связь. У него была мать. Её звали Лючия, она тоже была молода, тоже любила и её любили.
***
Роберто умер через два года, в своём миланском доме. Рак. Последние месяцы Маттео ухаживал за ним. Делал это уже не из долга, а потому что иначе не мог. Когда стало совсем тяжело, он сам переносил отца в ванную, кормил его с ложки. Однажды, брея ему щёки, Маттео поймал их общее отражение в зеркале — усталые глаза, одинаковый изгиб бровей и линию подбородка. И что-то внутри окончательно встало на место.
Перед самой смертью Роберто прошептал:
— Встретить тебя… это был мой лучший год.
Маттео молча взял его руку. Прощения так и не прозвучало. Оно было уже не нужно.
Мария переехала жить в его домик в горах. Она так и не вернулась в свой огромный, пустой дом в Милане.
***
Иногда, по вечерам, она и Маттео сидят у камина. Она вяжет. Он что-то чинит. Аннетта, теперь уже болтливая трёхлетка, играет у их ног.
— Баба, — спрашивает она, — а деда на небе?
— Да, солнышко. Смотрит на нас.
— А он там не мёрзнет? Оттуда же снег падает.
Маттео смотрит на пламя. Оно уже не кажется ему таким одиноким. Пусть их семья странная, собранная из обломков разных судеб. Пусть раны полностью не зажили и в его сердце всё ещё живёт тот обиженный мальчик из приюта. Но сейчас, в этой тишине, под звук вязальных спиц и смех дочери, он чувствует то, чего не знал никогда, — покой. Тот самый покой, которого он так отчаянно искал в работе, в уединении, в любви к Веронике, в бегстве от мира.
В ту снежную ночь он распахнул дверь своего дома, чтобы впустить холод и двоих незнакомых заблудившихся путников. А впустил — будущее. Неровное, колючее, непредсказуемое. И настоящее.