Найти в Дзене
Никита Д

Amor fati:11 глава

И вот начался октябрь. Артём и Алиса разговаривали каждый день, делясь инсайтами от психологов. Артём, обладая почти болезненной внутренней эмпатией, чувствовал, как Алиса находится на грани. Три фронта, три источника нескончаемого давления, сжимали её в тиски.
Первый фронт — нелюбимая работа, которая, как оказалось после откровений, не приносила ничего, кроме изматывающего стрефа от постоянных

И вот начался октябрь. Артём и Алиса разговаривали каждый день, делясь инсайтами от психологов. Артём, обладая почти болезненной внутренней эмпатией, чувствовал, как Алиса находится на грани. Три фронта, три источника нескончаемого давления, сжимали её в тиски.

Первый фронт — нелюбимая работа, которая, как оказалось после откровений, не приносила ничего, кроме изматывающего стрефа от постоянных конфликтов с подчинёнными и ощущения глубокой бессмысленности. Второй — трёхлетний сын, маленький ураган энергии, не дававший ни секунды покоя и требовавший колоссальных ресурсов внимания и терпения, которых уже не оставалось.

Но самый сложный, самый болезненный фронт пролегал внутри. Это были сеансы с психологом. Артём не знал деталей их разговоров, но после каждого он лишь утверждался в правоте своих давних гипотез о её жизни «по правилам нормальности». Алиса с изумлением, будто о другом человеке, рассказывала о диагнозах специалиста.

Психолог видел её яркую психосоматику — телесные отголоски душевных ран. Он говорил об отсутствии связи с собственным «Я», о том, что её психика отказывалась учиться на собственных победах. У обычного человека, переборов страх, формируется иммунитет. У Алисы же срабатывал механизм обесценивания: словно она не верила, что это сделала именно она, и потому не получала права на гордость и уверенность. Это была психика, систематически стиравшая свою собственную историю побед.

Также психолог обнажил корень её молчания перед мужем. Это была не та «жалость и уважение», о которой она говорила Артёму. Это был банальный, детский страх быть «плохой» в чьих-то глазах. Страх осуждения, который перевешивал все её взрослые желания и права.

Артём, слушая её, начал замечать в когнитивно-поведенческой терапии отголоски древних учений. Марк Аврелий писал: «Свободен лишь тот, кто утратил всё, что может быть у него отнято». Или иначе — свободен тот, кто остаётся честным с собой перед лицом любой потери. К этой честности, сквозь слои травм, и пыталась призвать Алису её психолог. Специалист откровенно сказала, что случай очень запущенный. В Алисе умещалось столько разных, наложившихся друг на друга травм, что её удивляло, как та сама решилась прийти. Она отмечала патологическое желание быть идеальной для всех, стремление к внешней «нормальности» как к спасению, и то самое роковое обесценивание собственного опыта.

Параллельно Артём общался со своим психологом. И его главным открытием стало простое, но сокрушительное осознание: «Я — не Бог». Он не может заставить человека измениться, если тот сам не захочет. А он всё это время пытался. Он тянул Алису к свету, в который верил, видел её потенциал яснее, чем она сама. Теперь он понимал, что это была его собственная экзистенциальная проекция.

Он, за свою жизнь столкнувшийся с чередой разрушения мировоззрений, как утопающий, хватался за последнюю соломинку, чтобы обрести смысл. В 18 лет рухнул идеал армии — он выбрал новую цель, «свободную» гражданскую жизнь. Она обманула ожидания, показав равнодушие («тебя никто не ждёт») — рухнул второй идеал. Потом была попытка построить «нормальную» семью по шаблону — и она превратилась в тюрьму, приведшую к бунту. Встреча с Алисой стала его последним идеалом. Видя мерзость, предательство и лицемерие мира, ему отчаянно нужен был повод верить во что-то светлое, чистое, героическое.

И даже работа с психологом, который раз за разом пытался донести: «Смирись. Прими жизнь как она есть», наталкивалась на глухую стену его внутреннего сопротивления. «Если нет истинной, уникальной любви, то чем мы отличаемся от животных? Если нет ничего светлого, зачем существовать?» — эти вопросы гвоздями сидели в его сознании. Он не мог примириться с мыслью о всеобщей «очередности» бытия.

И только Алиса, как свет очень дальнего маяка, ещё мерцала. Но с каждым днём этот маяк, как мираж, всё отдалялся. Его разум не мог этого до конца осознать, но психика, более чуткая, уже начинала принимать факт: хеппи-энда не будет. И всё же надежда, подпитываемая её ежедневными признаниями в любви, их совместными фантазиями о будущем, поддерживала слабый огонёк. Не было злости, не было бунта — только глубокая, костная усталость, горечь предчувствия и упрямая, почти иррациональная надежда. Он верил в неё, хотя теперь понимал: дальше он ничего не сделает. Она должна победить сама.

Они, наконец, вместе с психологом выяснили механизм её сломанных обещаний. В моменте сильных чувств или давления она искренне готова была на действие. Но когда наступало время исполнения, её мозг, исчерпавший ресурсы, уходил в «аварийный режим» — блокировал действие, чтобы сберечь последние силы для базового выживания. Они условились: если есть шанс, что действие не будет выполнено, она говорит прямо: «Не знаю, получится или нет». Её привычная схема была иной: не давать ответа, пока ситуация не сделает выбор за неё. И Артём теперь это понимал.

Чувствуя, как она выгорает, но продолжает пытаться, он мысленно рисовал картину: как она, в бурю, в дождь, в град и палящую жару, через силу и боль двигается маленькими, невероятно тяжёлыми шажками. Это вызывало в нём не жалость, а острое чувство любви и уважения. Потому что легко идти, когда есть силы. Но попробуй идти, когда их нет. Она не забивалась в угол. Она плакала, но шла.

А через неделю он понял, что и сам не справляется с ролью стороннего наблюдателя. Она работала на пределе, о чём кричали её резкие, как обрывы проводов, перепады настроения и новый, пугающий симптом — нанесение себе увечий. Ещё одно проявление психосоматики, физический крик души. Интересная штука — психика. Когда она испытывает невыносимую душевную боль, порой она наносит себе боль физическую, ещё большую, парадоксальным образом пытаясь выжить, переключив фокус, доказав себе, что она ещё может что-то контролировать, пусть и так.

В его представлении Алиса подошла к черте. Внутри её уже не просто горела красная лампочка — кричала сирена, бил в набат аварийный колокол, сигнализирующий о том, что продолжать в том же режиме — значит сгореть дотла. Дальше пути не было. Оставался либо обрыв, либо немыслимый, радикальный поворот. И он, затаив дыхание, ждал, на что хватит сил его воробушка, из последних, окровавленных перьев рвущегося в небо, которого уже не видел никто, кроме него.

Я хотел её немного разгрузить и настоял на том, чтобы она прилетала ко мне. Понимание того, что я сам не справляюсь и таю, как свечка, вынудило меня обратиться к начальству. Он, как на исповеди, рассказал о своих психологических проблемах, о выгорании, о ПТСР, с просьбой дать выходные, чтобы попытаться «вернуться в форму» — ту самую, в которой он когда-то прибыл с войны, но которая теперь казалась лишь воспоминанием о другой, более простой боли.

Начальство, к его удивлению, вошло в положение и выделило неделю. На этой ноте, с чувством шаткого перемирия с самим собой, он предложил Алисе прилететь, чтобы отдохнуть вместе, чтобы просто быть, а не выживать по видеосвязи. Но её ответ был как удар тупым лезвием: «Попробую, но не обещаю».

Как ни странно, его разум понимал, что её решение от него не зависит. Он пытался концентрироваться на стоической максиме: «Это не в моей власти». Но эта попытка обернулась внутренним конфликтом, рвущим душу на части. Иллюзия контроля даёт человеку спокойствие, фантомную опору в хаосе. По правде же, мы почти ничего не можем контролировать, кроме своих чувств и реакции на происходящее. Но Артём не был стоическим мудрецом. Он был лишь учеником этого сложнейшего ремесла, и учебник его был написан не чернилами, а болью.

Алиса, в свойственной ей манере, оттягивала принятие решения, погружаясь в трясину сомнений и подготовки. Каждый день без ответа был иглой, вонзаемой в его и без того истощённое терпение. Пока он, наконец, не потерял контроль. Не сорвался, а именно потерял ту хватку, за которую цеплялся. Он сказал резко, почти грубо: «Всё. Билеты куплены. Лети». И снова, в который уже раз, он взял инициативу на себя. Снова стал тем, кто тянет, решает, организует. «Сильный гнев мудреца и война храбреца испытает», — вертелось в голове. Его гнев был заменён терпимостью к её нерешительности, но это был не стоический покой, а подавленная усталость. И этот экзамен на принятие чужой

-2

свободы он с треском провалил.

После его ультиматума в ней что-то щёлкнуло. Она как будто собралась, отряхнулась от парализующего ступора и сказала: «Я скажу свой ответ после сеанса с психологом».

И психолог наконец расставила точки. Она сказала просто: «Если Алиса хочет — пусть летит». Не «надо», не «должна», а «хочет». И это слово, это разрешение, данное ей самой себе изнутри, а не навязанное извне, стало ключом. Она позвонила ему счастливая, с непривычной лёгкостью в голосе: «Всё. Я еду».

Но дорога к свободе всегда проходит через последние судороги контроля. Перед отъездом её накрыла новая волна паники: ребёнка надо оставить с отцом, всё подготовить, успеть, время поджимало, билось в висках метрономом опоздания. Она переживала, и он, сидя за тысячи километров, переживал вместе с ней, ощущая её панику через голос в трубке, как фантомную боль. Он чувствовал, как она хватается за всё сразу и ничего не успевает. Желание помочь, схватить её хаос и выстроить его в упорядоченные ряды, зашкаливало. Это было физическое желание, но он был бессилен.

Ночь без сна, двенадцать часов перелёта через всю страну, четыре тысячи километров неопределённости — и вот они снова в аэропорту Махачкалы. У них было чуть больше суток, украденных у жизни, чтобы побыть вместе.

В машине, пока она спала у него на коленях, измученная дорогой, он поймал себя на странной, леденящей мысли. Как же она похожа… похожа на его первую любовь. Не чертами, а самой своей сутью, своей хрупкостью, своей способностью ранить самым неожиданным образом. И ему стало по-настоящему страшно. Страшно от осознания: а что, если это не история светлой, уникальной любви, а его незавершённый гештальт? Тот, что он не смог закрыть в подростковом возрасте, когда в подъезде увидел, как его девушка целуется с другом? Единственным решением тогда, как ему казалось верным, было уничтожить все чувства, наглухо закрыть сердце, чтобы никто не смог до него больше добраться. А правильно ли он поступил? Не был ли этот побег тогда причиной его яростной, почти фанатичной атаки на стены теперь?

Алиса проснулась, посмотрела на него сонными, ничего не подозревающими глазами.

— Всё в порядке? — спросила она.

— Всё хорошо, — автоматически ответил он. Боже, как его тошнило от этого словосочетания. Оно стало мантрой самообмана, не несущей ни капли облегчения, лишь констатацию того, что дальше терпеть можно. Он поцеловал её, чтобы скрыть дрожь в губах, и они продолжили путь.

Дома, за закрытыми дверями, он вновь увидел ту Алису, в которую влюбился — свободную, открытую, смеющуюся, способную на безрассудную нежность. Но теперь в его собственных глазах жило жуткое осознание: это не моя Алиса. Я не смогу её забрать. Обстоятельства, её внутренние демоны, её прошлое — всё было слишком массивным, неодолимым бульдозером, медленно двигающимся по рельсам её судьбы. И от осознания своего полнейшего бессилия перед этим механизмом, его пронзала острая, тихая боль. Не ярость, а именно боль — как от вида прекрасной птицы в крепкой клетке, ключ от которой утерян навсегда.

После секса, устроившись на кухне с бокалом виски, они снова погрузились в разговор. Алкоголь и усталость сняли последние фильтры. Спустя пару бокалов, в тишине ночи, Алиса решилась на исповедь. Она начала говорить о всех своих парнях, о мужчинах в своей жизни, медленно, как бы спускаясь в самый тёмный колодец своей биографии. И там, на дне, она открыла ему, пожалуй, самую постыдную, с её точки зрения, правду. Правду, которая была не просто признанием в изменах, а ключом к пониманию всей архитектуры её души.

Она начала с малого. С того, что никогда не была одна. С восемнадцати лет — постоянная череда отношений. В девятнадцать — три парня одновременно. Когда она встретила своего будущего мужа, у неё уже был кто-то, и она плавно, без драмы, «перетекла» из одних отношений в другие. Рассказала историю об одном, которого не то чтобы любила, а скорее хотела заполучить как трофей, «в коллекцию». Он с завидным упрямством не замечал её, пока однажды в компании, где были они с мужем, не начал оказывать ей знаки внимания. Это дико подогрело её

-3

самолюбие. «Но был только флирт в переписке потом», — оговаривалась она.

После каждого предложения она останавливалась и спрашивала, что он об этом думает. В глазах Артёма не было ни осуждения, ни ревности — лишь холодноватое, аналитическое понимание и странная отстранённость. Он и сам в своё время прошёл через подобное. Как говорил Есенин: «Много женщин меня любило, да и сам я любил не одну». Он слушал и видел паттерн: подростковый возраст, период бунта и поиска себя, у неё начался только в восемнадцать. Когда другие к этому времени устают от интриг и жаждут стабильности, у неё только развязались руки.

— Это ещё не всё, — сказала она тихо. — Есть ещё хуже.

И речь зашла о муже. О том, кого «жалко», об отце её ребёнка, о том, кого она «любила». Она начала изменять ему спустя всего три месяца после начала отношений. Сначала один коллега, потом другой, потом учёба в Екатеринбурге и ещё один. Потом, уже после свадьбы, снова — один, другой, с одним «чуть не дошло до секса».

Но больше всего Артёма поразила история о коллеге, появившемся после рождения ребёнка. Спустя некоторое время, пока муж был с сыном, тот заехал за ней. Она вышла, села в машину. «Я со всеми просто целовалась», — говорила она, словно это как-то меняло суть.

В тот момент он не испытывал ревности или злости. Напротив, его охватило глубокое, почти физическое сочувствие. В этих бесчисленных, почти ритуальных изменах он уловил чёткий, отчаянный процесс. Это был не поиск удовольствия, а бунт личности, загнанной в угол. Бунт тем более яростный, что он был бессознательным, направленным против невидимых стен клетки «нормальности», в которую её загнали.

Она рассказала, что у каждого спрашивала: «Ты наверное считаешь меня шлюхой?» И они, конечно, говорили «нет». На лице Артёма появилась лёгкая, горькая ухмылка.

— Ты правда считаешь, что они не считали тебя шлюхой? — спросил он мягко, но безжалостно. — Для них ты была просто мясом. Шлюхой без принципов. Удобной.

В её изменах он уловил портрет человека, настолько неуверенного в себе, настолько не верящего в собственный выбор, что она пыталась поднять свою значимость через унижение. Каждая измена была криком: «Посмотрите на меня! Я что-то значу! Меня хотят!» И каждый раз этот крик оборачивался очередным подтверждением её внутренней «грязи». Это была порочная, самоуничтожительная петля.

Ему стало жалко её не как неверную возлюбленную, а как заболевшую. Как наркоман, она цеплялась за то, что её уничтожало, а в его силах было лишь наблюдать за процессом разложения личности, приправленным красивым соусом «прекрасной семьи» и «порядочной жены».

Она рассказывала это честно, открыто, и он знал, каким мужеством для неё было это признание. Он не мог лицемерить и кричать о морали. «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо», — думал он, вспоминая собственные грехи. Но её исповедь запустила в нём другой, более страшный процесс — распад последних идеалов. Идеалов семьи, верности, единственности. В своей жизни он встречал множество «счастливых» пар, за чьими фасадами скрывались измены, ложь, взаимное презрение. Это осознание было омерзительным, грязным. «О какой верности может идти речь, если люди поголовно изменяют? Зачем тогда институт брака, если люди такие гнилые?» — эхом звучало в нём. Он пришёл к чудовищному выводу: люди, в своей массе, не достойны верности. Это была не злость, а экзистенциальная тоска, опустошающая душу.

С этим леденящим осознанием он посадил Алису на самолёт. В аэропорту, на пересадке, она сказала, что звонил муж, просил выйти на связь, узнать, где она. Она, естественно, солгала, что улетела в Екатеринбург. Артёму показалось это странным: если развод запущен и всё решено, зачем этот контроль? Но она парировала: «Моя девушка тоже не сразу меня отпустила». И он, скрепя сердце, был вынужден с ней согласиться.

Он всё ещё пытался цепляться за логику, за сроки. Думал, что к ноябрю, к его отпуску, они всё решат. Срок «окончательного ответа» был сдвинут на 25 октября — новая, хрупкая точка отсчёта в этом падении в никуда.

________________________________________

На следующий день после прилёта она пошла на сеанс к психологу. Артём пытался думать позитивно: ничего страшного, она готовится к разводу, набирается сил. Ведь он чётко обозначил условия: легализация их отношений, хоть какое-то движение в суде. Динамика, казалось, была: она занимается макияжем, работает над собой. В этом была слабая надежда.

И тогда пришло сообщение, короткое, как нож в рёбра: «Психолог от меня отказался».

Всё внутри Артёма оборвалось. Он почувствовал абсолютную безысходность. Как будто последний маяк на штормовом берегу погас. Потом, машинально, разум попытался собрать осколки: «Найдут другого… Главное — поддержка…». Он понимал, какой это чудовищный стресс для неё, и ждал, затаив дыхание, когда они смогут поговорить.

Когда они созвонились, он услышал в её голосе не просто панику, а предсмертный вой загнанного зверя. Он пытался успокоить, говорил о профессионализме, о том, что это даже к лучшему. Но процесс был запущен. Паника, вырвавшись на свободу, начала пожирать всё на своём пути. Она ставила под сомнение всё: их чувства, его мотивы, свои ощущения к мужу. «Я над тобой издеваюсь. Мне надо тебя отпустить», — рыдала она. «Нет. Я буду рядом», — упрямо твердил он, уже почти не веря своим словам.

И тогда, сквозь слёзы, она нашла последний, самый мощный снаряд. Зацепившись за тему своих измен, в истерике, она выпалила правду. Ту, что перечёркивала всё.

Что суд был 24 сентября. И она на него не пришла. А ему соврала, что его перенесли на 24 октября.

В тот момент с ним случилось странное. Не взрыв ярости, а тихий, окончательный щелчок. Эмоционально он был истощён дотла. Оставалось только одно — пойти на принцип. Не из силы, а из полной опустошённости.

— Стоп, — сказал он, и его голос прозвучал чужим. — Я не знаю, что делать. Это пропасть.

Он понял, что проиграл. Всё, во что он верил, что пытался построить, — растворилось. Ему пришлось смириться с чудовищной мыслью: нет никакой уникальности. Они — просто очередные в бесконечной череде несчастных пар, разрываемых ложью и слабостью. Самый разумный путь — найти кого-то «подходящего под критерии» и не чувствовать всей этой адской боли. Мысли метались, как пойманные в банке осы. Он заставил себя остановиться. Решил: будь что будет. Посмотрим, что скажет психолог на сессии 23-го. Единственное, что осталось в его власти — просто быть рядом. Без требований, без надежд, без будущего. Он опустил руки.

23-го числа она была на сессии. Он не спрашивал ни о чём. Просто ждал, как приговорённый к высшей мере ждёт рассвета.

И вечером того же дня произошло невероятное. Она, которая ещё вчера говорила «не знаю, не могу», заговорила. Неуверенно, сбивчиво, но она начала формулировать свои мысли и желания. «Я хочу. Я могу. Я справлюсь». Эти слова, пусть и робкие, прозвучали для него громче любого признания в любви. В этот момент его вера, казалось бы, мёртвая, вдруг шевельнулась. Он снова увидел не забитого ребёнка, а своего воробушка, того самого, за которым когда-то начал эту охоту. И он мог сказать только одно: он гордится ею. Бесконечно.

Но главное потрясение ждало его 25-го. Они говорили о свободе, выборе, праве на свою жизнь. И она сказала, что готова к трудностям и хочет с ними справиться. И тогда он поймал себя на мысли, от которой замерло сердце: он может любить её, даже если она не будет с ним. Лишь бы она была счастлива.

В этой мысли была и горькая обида — столько вложено, а она, кажется, возвращается в съедающее её прошлое. Но вместе с обидой пришло и странное, стоическое спокойствие. Как бы ни сложилось, он помог человеку, который был ему дорог. Он стал касталетом, и теперь, когда рана начала затягиваться, в нём больше не нуждались.

И это «ненужность» открыло в нём собственную, глубоко запрятанную рану. «А кто я? В чём мой смысл, если он вообще есть?» Все его разочарования — в армии, в гражданской жизни, в любви, в самой идее верности — обрушились на него лавиной. Если всё субъективно, если нет абсолютной истины, если любовь, семья, память — всё тленно перед лицом вечности, то в чём суть существования? Он столкнулся с экзистенциальным кризисом в его самой чистой, беспощадной форме. Зачем жить, если за всем этим нет никакого высшего смысла, а только боль, обман и неизбежное забвение? Этот вопрос повис в нём тяжёлым, ледяным комом, грозящим поглотить последние остатки воли. Он смотрел в пропасть не своих отношений, а самого бытия, и пропасть, казалось, смотрела в него.