Дорогу замело ещё глубокой ночью, и последние сорок километров мы ползли почти три часа. Навигатор давно умолк, но я помнил каждую развилку: вот поворот мимо обветшалой автобусной остановки, потом долгая прямая вдоль спящего поля, а затем — узкая лента дороги, врезающаяся в густой лес. Света дремала на пассажирском сиденье, укрывшись складками моей куртки, а Егор с заднего кресла смотрел мультфильмы; холодный свет планшета отражался в тёмном стекле, рисуя на нём призрачные блики.
— Пап, мы скоро?
— Скоро, сынок, совсем скоро.
За окном мелькал сплошной стеной хвойный лес, и свет фар выхватывал из темноты лишь ближайшие стволы да бесформенную снежную массу под колёсами. Машину кидало на ухабах, и я сильнее вжался в руль. Где-то здесь должен быть тот самый съезд. Света проснулась, когда мы свернули.
— Почти приехали? — Она потянулась и прижалась лбом к холодному стеклу. — Боже, какая тьма… Это ведь ещё день?
Деревня возникла внезапно — словно лес раздвинул свои ветви и пропустил нас. По обочинам потянулись покосившиеся заборы, за ними — тёмные, неподвижные силуэты домов. Ни одного фонаря. Лишь в редких окнах теплился жёлтый свет, да из труб поднимался дым, растворяясь в низком сером небе.
— Это и есть Дядьково? — тихо спросила Света.
— Оно самое, — ответил я.
Она произнесла это так, что я не понял, шутит она или говорит всерьёз, и предпочёл промолчать. Дом бабы Томы стоял в самом конце деревни, у самой кромки леса. Крепкая изба с высоким крыльцом и резными наличниками, когда-то ярко-синими, а ныне выцветшими до блёкло-голубого, цвета зимнего неба. Забор местами накренился, но калитка открылась без скрипа.
Баба Тома вышла на крыльцо раньше, чем я успел поднять руку, чтобы постучать. Маленькая, сухонькая, в толстом вязаном платке поверх стёганой телогрейки.
— Пашка, доехали!
— Доехали, баб Том.
Она спустилась по скрипучим ступенькам и крепко, по-деревенски, обняла меня, потом Свету, а затем пристально посмотрела на Егора.
— А это кто такой вымахал? Неужто Егорка? Помню тебя вот таким, — она показала рукой где-то на уровне колена. Егор робко спрятался за мою ногу.
— Проходите, проходите, чай, продрогли в дороге. Я печку с утра растопила.
В доме действительно было тепло, даже жарко. В сенях пахло сеном, сушёной травой и чем-то кисловатым — наверное, квашеной капустой. У стены стояли деревянные вёдра, один угол занимала аккуратная поленница, в другом висели какие-то веники и связки засушенных растений. Егор сразу же потянулся к ним.
— Этого не трогай, — мягко остановила его баба Тома. — Это рябина. От мышей.
— От мышей? — удивилась Света.
— Ага, они её не любят. Чеснок тоже вешаю.
Я поднял глаза и действительно увидел под притолокой несколько головок чеснока, связанных грубой бечёвкой. Странное место для запасов, но кто знает, какие тут обычаи.
В горнице было по-настоящему жарко после морозного воздуха. Русская печь занимала добрую четверть комнаты, и в приоткрытой дверце топки живо потрескивало пламя. На столе уже стояли глиняные тарелки, и дымилась большая кастрюля с супом.
— Садитесь, с дороги подкрепиться надо.
Мы сняли верхнюю одежду и устроились за столом. Егор прилип к окну.
— Пап, смотри, какие узоры!
— Где?
— Да вот, на стекле. Красивые.
Я подошёл. На стёклах действительно были узоры, но не морозные, а нарисованные. Кто-то белой краской или мелом вывел замысловатые завитки, кресты и геометрические фигуры. Рисунок был старый, местами облупившийся.
— Баб Том, а это что?
Она обернулась от печи.
— А, это я рисую. Каждый год подновляю. Традиция такая, от матери переняла.
— От мышей? — не удержался я.
Баба Тома хмыкнула.
— От всего.
Суп оказался грибным, густым, наваристым, с картошкой и крупно порубленным укропом. Света ела с непривычным для города аппетитом, а Егор ковырялся в тарелке, вылавливая кусочки картофеля.
— Надолго к нам? — спросила баба Тома.
— До второго планировали, третьего с утра выедем.
— Хорошо. Места всем хватит. Вам в горнице постелю, а Егорку — на печку. Он же, поди, любит на печке спать?
Егор закивал, хотя видел русскую печь впервые в жизни.
После обеда я вышел разгружать машину. Темнело. Небо из пепельно-серого стало густо-синим, и где-то за рваными облаками угадывался бледный лик луны. Я перетаскал в дом сумки, потом вернулся за пакетами с продуктами. Мы привезли колбасу, сыр, шампанское и мандарины — то, что баба Тома в городе не покупала. Захлопывая багажник, я краем глаза заметил движение у забора. Кто-то стоял по ту сторону, на проезжей дороге.
— Эй! — окликнул я. — Добрый вечер!
В ответ — тишина. Тёмный силуэт не шелохнулся. Я сделал несколько шагов вперёд. В сгущающихся сумерках разглядеть что-либо было трудно, но у забора определённо кто-то был. Неподвижный, словно столб.
— Алло? — повторил я.
И вдруг — никого. Только покосившийся забор, пустая дорога за ним и тёмная стена леса вдалеке. Я растёр глаза. Наверное, померещилось в вечернем полумраке. Но, обернувшись к дому, я увидел, что Егор смотрит на меня из окна с каким-то напряжённым, недетским выражением лица. Я помахал ему. Он махнул в ответ, но взгляд его скользил мимо меня, туда, к забору. Я оглянулся ещё раз — ни души.
В доме баба Тома разливала чай по большим кружкам со щербатыми краями.
— Егор, ты чего в окно уставился?
— Там дяденька стоял.
— Где?
— У забора. Высокий такой.
— Я никого не видел.
Егор пожал плечами:
— А я видел.
Баба Тома поставила чайник на стол чуть резче, чем нужно.
— Это, небось, соседи. Фролов часто так ходит — посмотрит, да и дальше пойдёт. Который Фролов, Сергей Иваныч. Он один тут остался из ровесников-то. Глухой сильно. Ну, ходит, смотрит. Других-то развлечений нет.
Объяснение звучало разумно, и я успокоился. Егор, однако, казался озадаченным, но семилетние дети всегда о чём-то своём думают.
Я вышел во двор покурить — вредная привычка, от которой никак не мог избавиться. Воздух был ледяной и абсолютно неподвижный, без малейшего ветерка. Дым от сигареты поднимался ровной струйкой вверх. Именно тогда я и заметил следы. Они вели от дороги прямо к забору, к тому самому месту, где мне померещилась фигура. Чёткие, глубокие отпечатки валенок на свежевыпавшем снегу. Но вот что заставило меня замереть: следы шли только в одну сторону — к забору. Обратной дороги не было.
Я подошёл ближе, пригнулся. Так и есть: цепочка следов обрывалась у самых досок, будто человек подошёл, замер и… исчез. Что, Фролов через забор перелез? В его годы — сомнительно. Но другого объяснения не находилось. Я затушил окурок и вернулся в дом.
— Баб Том, а Фролов в каком доме живёт?
— В третьем отсюда. Серый такой, с красной крышей.
— А он… нормально ходит ещё?
— Ну, еле-еле. А что?
— Да так, спросил.
Серый дом с красной крышей я приметил по дороге. В его окнах горел свет. Значит, Фролов дома. Но это ничего не объясняло.
После чая баба Тома засуетилась по хозяйству. Я помог ей натаскать дров из сарая — сухих, звонких берёзовых поленьев, аккуратно сложенных штабелем. Дров мы принесли много, с запасом.
— Зима нынче лютая, — сказала она, словно оправдываясь. — Лучше про запас.
В сарае я заметил кое-что ещё. У дальней стены стояли две большие канистры. Я приподнял одну — тяжёлая, полная, от неё пахло керосином.
— Это на случай, если свет отключат, — пояснила баба Тома. Она стояла в дверях, скрестив руки на груди. — Тут часто вырубает, порой на сутки.
— И что же, керосинками пользуешься?
— А чем ещё? Зимой без света — хоть волком вой.
Вечером мы сидели в горнице, и баба Тома показывала Егору старый фотоальбом с бархатной, потёртой обложкой.
— Вот это свадьба моя, а это дед твой, Пашка. А это — церковь наша, ещё целая была.
На пожелтевшем снимке — деревянная церковь на пригорке, вокруг — толпа людей в праздничных одеждах. Я перевернул фотографию. На обороте выцветшими чернилами было выведено: «Пасха 1938».
— Много народу было, — заметил я.
— Было, — тихо отозвалась баба Тома. — Теперь почти никого не осталось. Кто уехал, а кто и помер. По-разному.
На следующем снимке — та же толпа, но крупнее. Лица расплывчаты, время не пощадило бумагу. И всё же было видно, что на многих лицах кто-то поставил небольшие крестики чёрными чернилами.
— А это что за отметки?
— Мать ставила. Кого уже нет, тех отмечала.
Я посчитал. Из двадцати с лишним человек без крестика остались лишь четверо.
— Это ты, я… Фролов, да ещё двое из соседней деревни, но те давно не приезжают.
Егор листал альбом дальше, не вникая в наш разговор. Света тоже. А мне стало как-то не по себе.
Когда снаружи окончательно сгустилась тьма, баба Тома зажгла керосиновую лампу. Не потому что свет отключили, а просто так. Поставила её на подоконник в сенях.
— Чтобы видно было, если выйти надо ночью, — пояснила она.
— А куда тебе ночью выходить?
— Мало ли…
Затем она проверила, заперта ли дверь. Дважды. После чего закрыла тяжёлые внутренние ставни на всех окнах, заперев их на железные засовы.
— Чтобы не дуло, — сказала она, поймав мой взгляд.
Но сквозняков в доме не чувствовалось.
Я уложил Егора на тёплую лежанку печи, и он заснул почти сразу, утомлённый дорогой. Света тоже легла рано, а я остался сидеть на кухне с бабой Томой. Она вязала что-то, спицы мелькали в её пальцах быстро, почти беззвучно.
— Баб Том, — начал я после долгого молчания, — расскажи про деревню. Почто все разъехались?
Она ответила не сразу.
— Жизни тут нет, Паш. Работы нет, магазина нет, дороги — ты сам видел. Молодёжь в город потянулась. Старики доживают. Обычное дело.
— А церковь… почему сгорела?
— Ой, давно это было. Молния, говорят, ударила.
— Молния?
— Ага, так и было.
Она говорила неискренне, это было видно по тому, как она отвела глаза. Что-то недоговаривала.
— Ладно, — сказал я, — пойду спать.
— Иди, Пашка. Спокойной ночи.
В горнице было тихо, тепло и уютно. Света уже спала. Я лёг под тяжёлое ватное одеяло и стал погружаться в сон, как вдруг услышал стук. Негромкий, но отчётливый. Я приподнялся на локте, прислушался. Тишина. «Показалось», — подумал я и снова опустил голову на подушку. И тут же — тук, тук-тук. И голос. Детский, тонкий, жалобный.
— Откройте, пожалуйста… Мне холодно…
Я встал. Света пошевелилась, что-то пробормотала во сне, но не проснулась. В сенях тускло горела керосиновая лампа, отбрасывая на стены дрожащие жёлтые тени. Баба Тома стояла у двери, неподвижная, как изваяние, и смотрела на тяжёлый засов.
— Откройте, — повторил голос снаружи, — пустите погреться…
Я сделал шаг вперёд. Баба Тома резко подняла руку, останавливая меня. «Тихо!» — беззвучно прошептали её губы.
За дверью кто-то захныкал. Потом заскулил. Потом разрыдался — горько, безутешно, так плачут только совсем потерянные дети.
— Баб Том, там ребёнок! Надо открыть!
Она лишь покачала головой. Её глаза в отсветах лампы казались бездонными, совершенно чёрными.
— Нет там никакого ребёнка.
Плач оборвался так же внезапно, как и начался. Снаружи воцарилась мёртвая тишина, а потом послышались шаги. Тяжёлые, медленные, увязающие в снегу. Они удалялись от дома.
Мы простояли так ещё несколько минут, не шелохнувшись. Затем баба Тома опустила руку.
— Иди спать, — сказала она совсем спокойно, но в её голосе была усталая, древняя твердость.
31 декабря выпал густой, обильный снег. Он шёл с самого утра, медленно и безостановочно, затягивая небо плотной белой пеленой. К полудню деревня утонула в этом безмолвном падении — заборы, крыши, дорога — всё слилось в единую, мягкую, движущуюся массу. Мир сузился до размеров окна, за которым кружились бесчисленные хлопья.
Мы сидели в горнице. Егор прилип к стеклу, зачарованно следя за танцем снежинок. Света и баба Тома тихо разговаривали у печи, обсуждая детали новогоднего стола. Я молча пил чай, и каждую минуту меня подмывало выйти, проверить двор, осмотреть забор. Но я сидел, будто пригвождённый к стулу, и слушал. Слушал тишину, нарушаемую лишь потрескиванием поленьев и тихим женским говором.
Временами мне казалось, что сквозь шуршание метели я слышу ещё что-то — отдалённый скрип, будто шаги по насту, или приглушённый шорох у стены дома. Но стоило прислушаться — и там был только ветер, только бесконечный шепот падающего снега.
— Пап, — не отрываясь от окна, сказал Егор. — Он весь в снегу.
— Кто?
— Дяденька. Стоит у леса и не двигается.
Я вскочил, подошёл к окну. Сквозь водоворот снежинок трудно было что-то разглядеть. Опушка леса была лишь серым размытым пятном в белой мгле.
— Где ты видишь?
— Да вот… Кажется, уже нет, — Егор пожал плечами. — Ушёл в лес, наверное.
Я долго всматривался, пока глаза не начали слезиться от напряжения. Ничего. Только снег и ещё раз снег.
— Егор, — тихо сказала Света, — может, тебе показалось? Снег же всё путает.
Мальчик кивнул, но в его глазах читалась непоколебимая уверенность. Он видел.
День тянулся мучительно медленно. Снегопад не ослабевал, к трём часам дня стало темно, как поздним вечером. Баба Тома зажгла лампу, и её тёплый свет, отражаясь от белых стен, наполнил комнату уютным, почти праздничным сиянием. Но уют этот был обманчив. Он висел в воздухе тонкой плёнкой, под которой сквозил холодный, неумолимый страх.
Перед ужином я всё же натянул куртку и вышел, под предлогом очистить дорожку к калитке. Снег был по колено, рыхлый и влажный. Я работал лопатой механически, а сам оглядывал двор. Следы от моих утренних походов к сараю и колодцу почти исчезли, их контуры лишь угадывались под свежим слоем. Иных следов — ни человеческих, ни звериных — не было. Сугробы лежали девственно-ровным, нетронутым покровом.
Но когда я подошёл к тому месту у забора, где вчера лежала ворона, моё дыхание на мгновение прервалось. Снег здесь был слегка примят, будто кто-то недавно стоял, привалившись к доскам. А чуть ниже, почти у самого основания, в снегу зияли три глубокие, чёткие борозды, будто кто-то с силой провёл по нему огромными, изогнутыми когтями. Их не могла оставить ни собака, ни какая иная лесная тварь. Они были слишком большими, слишком правильными и… намеренными.
Я быстро закидал это место снегом с дорожки, стараясь не думать о том, что именно я прячу. Руки дрожали уже не от холода.
Новогодний ужин прошёл тихо и как-то отстранённо. Мы ели салаты, пили шампанское, баба Тома включила старый радиоприёмник, из которого лилась бодрая, но едва слышная сквозь помехи музыка. Мы пытались улыбаться, говорить о чём-то постороннем, но наши взгляды всё время возвращались к окнам, к двери, к огню в печи, который баба Тома поддерживала с почти ритуальным усердием.
Егор продержался до одиннадцати, но потом его сморило, и он заснул на печи, укрытый лоскутным одеялом. Мы смотрели на него, на его спокойное, беззаботное лицо, и это зрелище было одновременно утешительным и невыносимым. Он был здесь, в этой тёплой комнате, но он же был и там, за стенами, в том самом снежном мире, где бродило нечто, знавшее голоса наших мёртвых.
Без пятнадцати двенадцать баба Тома подошла к окну, приоткрыла ставню и замерла, глядя в чёрную прорубь ночи.
— Полночь близко, — просто сказала она.
Мы с Светой встали рядом. За окном не было видно ни звёзд, ни луны — только чёрная тьма и белые стрелы падающего снега, пронизанные слабым светом из окна. Где-то далеко, наверное, в райцентре, должны были вот-вот грянуть салюты. Здесь же была только тишина, густая и всепоглощающая.
И в этой тишине, ровно в тот миг, когда стрелки на моих часах должны были слиться воедино, раздался звук. Не салют, не бой курантов. Это был протяжный, леденящий душу вой. Не волчий — в нём была слишком явная, почти человеческая, но искажённая до неузнаваемости тоска. Он шёл не из леса, а казалось, рождался прямо в воздухе, над крышами, и растекался по всей деревне, проникая сквозь стены и стекло.
Света инстинктивно схватила меня за руку. Баба Тома не шелохнулась, только губы её беззвучно зашевелились, будто читая старую, давно заученную молитву.
Вой длился, может, полминуты, а может, целую вечность. Потом он оборвался так же внезапно, как и начался. И в наступившей абсолютной тишине мы услышали новый звук — тихий, настойчивый скребок в стену дома. Прямо под окном. Скреб-скреб-скреб. Как будто кто-то огромной рукой медленно, методично водит по брёвнам, пытаясь нащупать слабину.
Я метнулся к печи, схватил железную кочергу — тяжёлую, холодную. Баба Тома кивнула, одобряя. Мы стояли втроём посреди комнаты, слушая этот ужасающий скрежет по дереву. Он обошёл весь дом, останавливаясь у каждого окна, у двери. Потом наступила тишина, ещё более зловещая, чем сам звук.
И тогда в дверь постучали. Три раза. Твёрдо, неспешно, без тени просьбы. Это был стук хозяина, требующего впустить его в собственный дом.
За дверью не было ни голоса, ни плача. Только это немое, властное утверждение присутствия. Мы замерли, не дыша. Огонь в печи яростно захрустел, будто чувствуя угрозу. Пламя за стеклом дверцы вытянулось языками выше, отбрасывая на стены пляшущие, похожие на когти, тени.
Стук не повторился. Вместо него мы услышали тяжёлый, влажный вздох прямо у порога, будто огромная грусть выдыхалась в щель под дверью. Потом — шарканье, отдаляющиеся шаги, хруст снега, который вскоре растворился в общем гуле метели.
Только тогда баба Тома выдохнула, и её плечи обмякли.
— Ушло, — прошептала она. — До утра… должно уйти.
Мы не ложились спать. Сидели за столом, пили остывший чай и смотрели, как догорают в печи последние поленья. За окном по-прежнему кружился снег, запечатывая ночь, стирая следы, пряча всё, что не должно было быть увидено. Новый год пришёл в Дядьково без боя курантов, без поздравлений. Он пришёл тихо, под аккомпанемент вьюги и скрежета по стенам. И мы молча ждали рассвета, зная, что эта ночь — лишь середина зимы. И что впереди ещё долгие дни и тёмные ночи, пока солнце не повернёт на весну.
К полудню сугробы поднялись почти по пояс, и я потратил два долгих часа, откапывая крыльцо и прокладывая узкую траншею к колодцу. Егор в тот день был необычайно тихим и задумчивым, совсем не рвался на улицу, а только сидел у окна, уставившись в белую пелену за стеклом.
— Ты чего такой? — спросила его Света.
— Ничего. Не хочешь посмотреть на своего снеговика?
— Нет, не хочу.
Я знал причину. Снеговика, которого он с такой радостью лепил вчера, я видел утром первым. Ночью кто-то воткнул ему в голову две чёрные, скрюченные ветки, торчавшие, как рога демона. Я сломал их и выбросил за сарай, но Егор всё равно успел заметить.
— Пап, кто это сделал?
— Не знаю, сынок. Может, местная ребятня.
— Какая ребятня, пап? Тут никого нет.
Я промолчал. Сказать ему было действительно нечего.
Весь день мы пытались создавать праздник. Баба Тома нарезала овощи для салатов, Света накрывала на стол скатертью с вышитыми петушками, а я возился со старой, ещё советской гирляндой — с большими разноцветными лампочками-колбами. Половина из них не горела, но и оставшихся хватило, чтобы обвить небольшую ёлку. Эту ёлочку баба Тома срубила сама ещё на той неделе — кривоватую, но дивно пахнущую хвоей и морозом.
— Баб Том, а ёлка откуда?
— Сапушки, из леса.
— И ты не боишься в лес ходить?
Она лишь кивнула, не поднимая глаз от разделочной доски.
— Днём не боюсь. Днём оно спит.
Вечером мы всё же сели за праздничный стол. Шампанское, «оливье», селёдка под шубой — всё как положено. Из старенького приёмника на батарейках лились потрескивающие, но такие знакомые новогодние песни. А без десяти двенадцать свет погас.
— Ну вот, — сказала баба Тома спокойно, будто только этого и ждала. — Давайте свечи.
Мы зажгли свечи. Много, штук десять. Их тёплого, живого света хватило, чтобы наполнить комнату дрожащими тенями.
— А ёлка! — расстроился Егор.
— Завтра включим, прямо с утра, — утешила его Света.
По радио забили куранты, и мы подняли бокалы.
— С Новым годом!
— С Новым годом!
Мы чокнулись, и холодные пузырьки шампанского заиграли на языке.
Тук-тук-тук.
Мы все замерли, бокалы так и застыли в воздухе.
— Не двигайтесь, — прошептала баба Тома, и её шёпот прозвучал громче любого крика.
Снаружи раздался смех. Много голосов — детских и взрослых, мужских и женских. Они смеялись хором, неестественно и слаженно, будто кто-то только что рассказал им невероятно смешную шутку.
— Эй, хозяева! — крикнул кто-то весёлым, почти праздничным голосом. — Колядующие пришли! Открывайте!
Баба Тома встала, взяла самую толстую свечу.
— Сидите здесь.
Она вышла в сени. Я слышал, как её валенки шаркают по полу, как она останавливается у самой двери.
— Идите с Богом, — сказала она громко и твёрдо. — Нечего вам тут.
Смех оборвался мгновенно, будто ножом перерезали. И тот же голос, но уже без тени веселья, холодный и властный, произнёс:
— Тамара, открой.
— Не открою.
— Открой, Тамара, а то мы сами откроем.
— А ты попробуй.
Тишина длилась одно долгое сердцебиение. А потом — оглушительный удар в дверь. И сразу за ним — второй. Дерево затрещало жалобно и громко.
— Огонь! — крикнула баба Тома. — Пашка, огонь!
Я схватил первую попавшуюся свечу и выскочил в сени. Баба Тома стояла у двери, упираясь в неё плечом, всем своим тщедушным телом пытаясь сдержать напор. Дверь ходила ходуном от мощных ударов извне.
— Керосин! — выдохнула она, кивнув на полку.
Я нашёл бутылку, плеснул горючую жидкость в жестяной таз и поднёс свечу. Пламя вспыхнуло с глухим хлопком, взметнулось жарким языком почти до потолка. Снаружи раздался пронзительный, нечеловеческий визг, и удары прекратились. Мы стояли и смотрели, как горит керосин, и его жаркое дыхание било нам в лица.
— Ничего, — сказала баба Тома, когда огонь угас. — Попятились. Но они вернутся.
— Когда?
— Скоро. Они всегда скоро возвращаются.
Я посмотрел на дверь. В толстом дереве зияли свежие, глубокие трещины. Ещё несколько таких ударов — и она разлетится в щепки. В тот же миг со стороны окон послышался шорох, а потом — тихий, довольный смешок. Они уже были везде.
Следующие два часа мы провели, укрепляя наш маленький оплот. Баба Тома командовала тихо, но с железной чёткостью. Мы придвинули к двери тяжёлый дубовый комод, вновь и вновь проверили засовы на ставнях, собрали из кладовой все оставшиеся свечи и расставили их по комнате.
— Огонь должен гореть везде, — наставляла она. — Если хоть одна свеча погаснет — сразу зажигай обратно. Без промежутков.
Света сидела на полу, прижимая к себе Егора. Мальчик не плакал, только смотрел широко раскрытыми, тёмными глазами, в которых отражалось пламя свечей.
— Мам, что происходит?
— Всё хорошо, сынок. Просто… просто подожди немного.
Снаружи сначала воцарилась тишина. Но около двух ночи они пришли снова. Сначала послышались шаги — много шагов, со всех сторон сразу, словно целая толпа плотным кольцом окружила дом. Потом началось постукивание по брёвнам стен — лёгкое, испытующее, будто незваные гости проверяли дерево на прочность.
— Тамара! — протянул голос прямо под окном. — Тамара, зачем прячешься? Мы же друзья!
Баба Тома молчала, губы её были плотно сжаты.
— Выходи, Тамара. Или… гостей выпусти.
— Не место им тут, — твёрдо ответила она. — Идите с миром. Вам здесь ничего не достанется.
— Не достанется? — Голос хихикнул, и в этом звуке не было ничего человеческого. — Но мы посмотрим.
Последовал мощный удар в ставень. Дерево затрещало, но выдержало.
— Крепкие, — одобрительно заметил голос. — Молодец, Тамара, готовилась.
Потом — тишина. Минута, две, пять. Я стоял у окна, прижав лоб к холодному дереву ставни, в руке зажав догорающую свечу.
— Пап.
Егор дёрнул меня за рукав.
— Пап, вон там!
Он показывал на печь, точнее, на печную трубу. Из её чёрного зева доносился звук. Шорох и скрежет. Что-то царапалось по саже и кирпичу, пытаясь пролезть вниз.
Баба Тома метнулась к печи, распахнула заслонку. Внутри тлели слабые угли. Она швырнула туда охапку лучин. Огонь вспыхнул. Скрежет в трубе на мгновение усилился, перешёл в яростное царапанье, а затем раздался протяжный, злобный визг, и звуки стали удаляться вверх.
— Через трубу не пролезет, — сказала баба Тома, вытирая ладонью пепел со лба. — Огонь не пустит. Но они будут пробовать.
— Баб Том, а сколько их?
— Не знаю. Много. В новогоднюю ночь их всегда много.
Я посмотрел на часы. До рассвета оставалось ещё несколько долгих часов. Света сидела, обняв колени, её лицо было бледным, но спокойным. Она не впадала в панику. И это было нашим маленьким, хрупким преимуществом.
— А нам что делать? — спросила она тихо.
— Ждать. И поддерживать огонь.
Около трёх они сменили тактику. Начали говорить. Сначала шёпотом, тихими, вкрадчивыми голосами, которые доносились со всех сторон сразу — из-за двери, из-под окон, даже, казалось, из-под пола.
— Не слушайте, — беззвучно шевелила губами баба Тома. — Не слушайте их. Они врут.
Десятки голосов, знакомых и чужих, молили, уговаривали, требовали открыть. Каждый знал что-то сокровенное: имена, даты, подробности из прошлого. Они будто выуживали из нашей памяти всех, кого мы любили и потеряли.
— Егорушка! — прошептал тонкий детский голосок прямо у щели в ставне. — Егорушка, выходи играть. Тут так весело…
Егор зажал уши руками.
— Не хочу, — простонал он. — Не хочу слышать!
Света лишь крепче прижала его к себе, закрыв ладонью его затылок, будто пытаясь оградить от этих звуков физически.
Около шести утра они изменили тактику вновь. Голоса затихли, и дом наполнился гулом ударов. Они били в стены со всех сторон, с такой силой, что с полок начали падать посуда, а со стен — осыпаться побелка. Дом дрожал, как в лихорадке.
— Пытаются обрушить, — прокомментировала баба Тома, но её лицо впервые за эту ночь побледнело. — Не выйдет. Дом крепкий, ещё отец мой строил… Не выйдет.
Удары не стихали минут пятнадцать, а затем прекратились так же внезапно. Наступила короткая, давящая тишина. И её разбил звон бьющегося стекла. В сенях.
Там же нет ставни.
Я вспомнил — маленькое слуховое окошко над дверью. На нём ставней не было, они сгнили и отвалились ещё осенью.
— Руки так и не дошли починить, — выдохнула баба Тома с таким выражением, будто признавалась в смертельном грехе.
Она схватила керосиновую лампу.
— Пойдём со мной, Паш.
Мы выскочили в сени. В разбитом окошке зияла чёрная дыра, и через неё в дом, извиваясь, проникало нечто — длинное, чёрное, похожее не то на сучковатую ветку, не то на скрюченную, лишённую плоти конечность. Она шевелилась, ощупывала стены и пол, жадно искала живую плоть.
Баба Тома, не раздумывая, швырнула в неё лампу. Стекло разбилось, керосин брызнул на пол и на эту тварь. Огонь вспыхнул жарким белым пламенем.
Последовал оглушительный, полный нестерпимой боли вой. Конечность дёрнулась, ударилась о раму и стремительно исчезла обратно в ночь. Но пламя уже расползалось по полу, лизало сухие доски и старые тряпки.
— Воду! Воду! — закричала я.
Я схватил стоявшее у двери ведро и выплеснул воду на пол. Раздалось шипение, клубы едкого дыма заполнили сени, но огонь погас.
Окно нужно заделать. Сейчас же.
Я ошарашенно огляделся. В углу валялись мешки, старая одежда. Света уже тащила из горницы одеяло и подушки. Мы запихали в дыру всё, что нашли, а сверху, для верности, прибили оторванную от полки доску. Снарухе продолжали скрестись, пытаясь расшатать нашу импровизированную заплату, но теперь безуспешно.
К семи утра в сенях прогорели все свечи, и там воцарилась непроглядная тьма. Мы отступили в горницу и захлопнули за собой дверь. Я пересчитал свечи в комнате. Их оставалось всего шесть.
И почти сразу же раздались удары в ту самую дверь, что отделяла нас от тёмных сеней.
— Они уже внутри, — сказал я, и мои слова прозвучали как приговор.
Баба Тома лишь кивнула.
— Эта дверь крепкая. Выдержит.
Но голос её дрожал.
Удары продолжались. Дверь трещала, из щелей между досками сыпалась труха. А в печи… в печи догорали последние поленья. Остались лишь горстка красных, угасающих углей. Они ещё были горячими, но пламени уже не давали.
— Дрова, — прошептал я. — Где дрова?
— В сенях остались, — тихо ответила баба Тома. И мы оба поняли, что путь туда для нас теперь закрыт.
Мой взгляд метнулся по комнате. Стулья. Деревянные, крепкие стулья.
— Ломай, — сказала баба Тома, прочитав мою мысль. — Ломай, пока не поздно.
Я схватил первый стул и со всей силы обрушил его о пол. Ножки отлетели, сиденье раскололось. Я затолкал обломки в ненасытную пасть печи. Лакированное дерево загоралось неохотно, тлело, дымило. Но потом, с тихим вздохом, пламя всё же поднялось, яркое и живое.
И удары в дверь тут же прекратились.
— Ушли?
— Нет, — прислушалась баба Тома. — Сейчас попробуют по-другому.
И словно в ответ на её слова, снизу, из-под пола, донёсся скрип. Низкий, медленный, будто тяжёлая крышка гроба.
— Погреб, — просто сказала баба Тома. — Там ведь снаружи вход есть.
Я откинул половик. Под ним был тяжёлый деревянный люк с железным кольцом. И он приподнимался. Снизу его толкали. На сантиметр. И он с глухим стуком падал на место. Я сел на него всем весом. Снизу продолжали напирать, и я чувствовал, как дерево ходит подо мной, как какая-то нечеловеческая сила бьёт в него из темноты подполья.
Баба Тома и Света уже тащили тяжёлый, окованный железом сундук. Вместе мы водрузили его на люк. Я посмотрел на окно. Сквозь щели в ставнях пробивался свет. Не холодный лунный, а чуть более тёплый, серо-розовый. Небо светлело.
— Рассвет, — хрипло сказал я. — Ещё немного. Ещё чуть-чуть.
Скрежет под полом усилился, стал яростным и отчаянным. Они явно торопились. Потом раздался треск — одна из досок люка не выдержала и лопнула посередине. И из чёрной щели показалось… нечто. Напоминающее голову, но лишённое глаз, носа, всего, кроме тёмной, разверстой пасти.
Егор закричал — тонко, пронзительно, отчаянно.
Я, не раздумывая, схватил со стола горящую свечу и сунул её прямо в эту пасть. Раздался шипящий звук, будто на раскалённую сковороду плеснули водой. «Голова» исчезла, втянулась обратно в подполье.
Шорохи, скрипы и глухие удары снаружи продолжались ещё минут двадцать, но сквозь щели в ставнях уже струился настоящий, розовый утренний свет. И звуки понемногу стали затихать, становиться реже, словно отступая перед наступающим днём. Наконец я услышал шаги — быстрые, торопливые, множественные — удаляющиеся от дома во все стороны. И наступила тишина. Настоящая, глубокая, бездонная тишина.
Я стоял посреди комнаты, в руке зажав огарок свечи, и чувствовал, как дрожат мои колени.
— Всё? — спросила Света голосом, полным надежды и страха.
Баба Тома подошла к окну, отодвинула засов и на мгновение замерла, прислушиваясь.
— Кажется… да.
Она распахнула ставню. Солнце, бледное, зимнее, но невероятно прекрасное, хлынуло в комнату, заливая её живым, золотистым светом. За окном был обычный зимний двор, забор, дорога, усыпанная искрящимся снегом.
Я вышел на крыльцо первым. Воздух был ледяным, чистым, обжигающим лёгкие. Снег слепил глаза миллиардами алмазных искр. И повсюду — следы. Вокруг дома, на всём дворе, на дороге — сотни, тысячи отпечатков. Следы босых человеческих ног, когтистых лап, и ещё чего-то неопределимого, скользкого и извилистого. Все эти следы вели к нашему дому, сходились к нему, как спицы к ступице колеса. Но ни один след не вёл обратно, от дома. У самых стен они просто обрывались, будто те, кто их оставил, растворились в утреннем воздухе.
— Вот так всегда, — сказала баба Тома. Она стояла рядом, кутаясь в платок, и смотрела на это легион следов без страха, лишь с глубокой, вековой усталостью. — Ночью приходят. А с рассветом уходят.
— Куда? — спросил я.
— В лес. Там у них место. До следующей ночи.
— И каждую ночь… вот так?
— Да, Пашка. Каждую ночь. До Крещения. Почти месяц.
Мы собрались за полчаса. Никто не предложил остаться ещё на день, как планировали изначально. Света упаковывала вещи молча, быстрыми, резкими движениями. Егор не отходил от меня ни на шаг, вцепившись в полу моей куртки.
— Пап, — тихо спросил он, когда я загружал багажник. — Они вернутся сюда?
— Может быть.
— А к нам домой? Тоже придут?
— Нет, — сказал я, глядя ему прямо в глаза. — К нам домой — точно нет.
Он кивнул, но я не был уверен, что он мне верит. И я сам не был до конца уверен, что верю себе.
Машина завелась с третьего раза — мороз ночью был крепкий. Мы погрузили последние сумки и попрощались с бабой Томой на крыльце.
— Ты береги себя, баб Том.
— И вы себя берегите, Пашка. Всех берегите.
Я сел за руль, тронулся. В зеркале заднего вида баба Тома стояла на своём крыльце, маленькая и прямая, и махала нам рукой. Её фигурка быстро уменьшалась. Деревня кончилась почти сразу — мелькнули последние пустые дома с забитыми окнами, покосившиеся заборы, спящие под снегом огороды. У крайнего дома, с серой крышей, на крыльце, как изваяние, стоял Фролов. Он не махал, только смотрел нам вслед неподвижным, тяжёлым взглядом. Потом его тоже поглотила белая пелена. И снова был только лес, бесконечная дорога и безмолвное, заснеженное поле.
#страшныеистории #деревенскиестрашилки #зимнийхоррор #триллер #новогодняяночь #мистика #русскаядеревня #историинаночь #жуткаясказка