Последний луч осеннего солнца, золотой и пыльный, мягко лежал на столешнице нашей новой кухни. В воздухе витал вкусный, сложный коктейль из запахов: только что испеченный яблочный пирог, запеченная под сыром картошка, душистая паприка. Звук бокалов, негромкий смех, джазовая фортепианная мелодия из колонки — все сливалось в идеальную, теплую симфонию нашего дома. Нашего. До сих пор это слово заставляло меня внутренне улыбаться.
Я, Катя, поправляла салатницу с винегретом, украдкой наблюдая за Антоном. Мой муж, мой Антон, с гордостью настоящего хозяина разливал гостям красное вино, его глаза блестели от счастья и легкого возбуждения. Сегодня был не просто ужин. Сегодня — наше первое, настоящее домохозяйственное празднество. Не свадьба, не юбилей, а тихий, важный ритуал посвящения стен и потолков в статус Дома. Здесь были только наши самые близкие: пара друзей с работы, моя подруга детства Света и, конечно, мы.
— Предлагаю тост! — звонко сказала Света, поднимая бокал. — За вашу крепость. В прямом и переносном смысле. Чтобы ни один таракан — ни шестиногий, ни двуногий — не посмел переступить порог этого прекрасного гнездышка!
Все засмеялись, бокалы весело звякнули. Антон обнял меня за плечи, притянул к себе.
— Спасибо, — сказал он просто, но в этом слове была вся вселенная нашего общего пути к этим стенам: бесконечные просмотры квартир, ночи с калькулятором, пахнущие краской и надеждой выходные. — Главное, что теперь у нас есть наша территория.
Я прижалась к нему, чувствуя под щекой мягкую ткань его свитера, и на миг показалось, что это счастье — плотное, осязаемое и прочное, как дубовый стол, за которым мы сидели.
И в этот самый миг, будто злой рок подловил нас на пике беззаботности, раздался резкий, настойчивый звонок в дверь.
Все слегка замолкли, переглянулись. Мы не ждали больше никого.
— Наверное, соседи, — предположил друг Антона, Максим. — Пожаловаться на шум. Хотя мы и не шумим вовсе.
Антон с легкой неохотой отпустил меня и пошел открывать. Его шаги отстучали по ламинату короткую, ничего не значащую дробь. Я услышала щелчок замка, скрип открывающейся двери.
И сразу же — голос. Высокий, пронзительный, знакомый до мурашек. Голос, который даже в шепоте звучал как команда.
— Антоша, родной! Ну наконец-то! Стоять тут в подъезде, как нищие… Да подвинься, сынок, мы с вещами!
Мое тело напряглось раньше, чем сознание успело обработать информацию. Из прихожей в кухню, сметая уютную атмосферу как ураган хрупкую паутину, вкатилась Галина Петровна, мать Антона. За ней, волоча две огромные, потертые чемоданные колесики по новому полу, вплыла Лариса, его сестра. На них обоих было пальто, словно они только что с улицы, а на лицах — выражение не гостей, а скорее… освободителей, вступающих на законные владения.
В кухне повисла гробовая тишина. Джаз из колонки звучал теперь как насмешка.
Галина Петровна окинула взглядом стол, гостей, меня в фартуке. Ее губы сложились в тонкую, одобрительную улыбку.
— О, праздничек! А мы кстати. Здравствуйте, здравствуйте, не стесняйтесь. — Она говорила так, будто это мы пришли к ней в гости. — Антон, чего в столбик врос? Бери вещи, у нас там еще сумки внизу. Лариска, проходи, не задерживайся в дверях.
Антон стоял на пороге кухни, бледный, с лицом человека, которого только что оглушили. Он напоминал мальчика, пойманного на шалости.
— Мама… Сестра… Что вы? Мы же не ждали… — произнес он, и в его голосе сквозь замешательство уже проступила знакомая мне нотка виноватой почтительности.
— Да так, сюрприз! — весело, но как-то слишком громко сказала Лариса, сбрасывая пальто прямо на стул в прихожей, где уже висели наши аккуратные куртки. — Решили не звонить, чтоб не беспокоить. У вас же новоселье, все дела. А мы — само собой, на помощь. Маме одной в той квартире тоскливо, да и у меня ремонт внезапный начался, потоп соседи устроили. Прямо беда. Так что мы к вам, ненадолго, перекантоваться.
Она сказала это так легко, словно речь шла о чашке чая, а не о переселении в нашу с Антоном жизнь. Ее глаза уже бегали по сторонам, оценивая обстановку, останавливаясь на технике, на посуде.
Я не могла вымолвить ни слова. Я смотрела на Антона, пытаясь поймать его взгляд, прочесть в нем хоть что-то, кроме шока. Но он смотрел на свою мать, которая теперь хозяйским жестом сняла платок и поправила прическу.
— Ну что, Катюша, — обратилась ко мне Галина Петровна, и ее взгляд мягко, но недвусмысленно уперся в мой фартук. — Поздравляю с новым гнездышком. Теперь надо будет все по-хозяйски, по-умному обустроить. А то я смотрю, у тебя тут… стиль молодой какой-то. Разберемся. Антоша, веди, покажу, где мы с Ларисой разместимся. В гостиной, я посмотрю, диван хороший, раскладной.
Она сделала шаг вперед, и я инстинктивно отступила, пропуская ее из кухни в зал. Наши гости сидели в оцепенении. Света смотрела на меня широко раскрытыми глазами, полными немого вопроса: «Что это было?»
А я стояла посреди своей кухни, своего праздника, который только что был таким теплым, и чувствовала, как по спине медленно ползет холодок. Тихая, размеренная мелодия из колонки теперь звучала как похоронный марш по нашему вечеру. По нашему покою. По нашему «нашей территории».
Антон, встретив мой взгляд, быстро отвел глаза и, покорно вздохнув, пошел в прихожую за чемоданами. Звук колесиков, царапающих пол, был самым громким и неприятным звуком в мире.
Тишина, наступившая после ухода гостей, была гулкой и некомфортной. Воздух в квартире, еще недавно наполненный смехом и музыкой, теперь казался густым и спертым. Я механически собирала со стола тарелки, прислушиваясь к звукам из гостиной. Оттуда доносились негромкие голоса Галины Петровны и Ларисы, шелест расстилаемого постельного белья, тяжелые шаги Антона, который по приказу матери переставлял журнальный столик, чтобы «освободить подход к дивану».
Я старалась сосредоточиться на звоне посуды, на теплой воде, смывающей остатки праздника в раковину. Но внутри все сжималось в тугой, тревожный комок.
Через полчаса в дверном проеме кухни возникла Галина Петровна. Она уже переоделась в стеганый домашний халат, знакомый мне по редким визитам в старую квартиру Антона. Этот халат был словно частью ее униформы, символом занятых позиций.
— Ну что, Катя, справишься? — спросила она, окидывая взглядом мой процесс уборки. — А я, пожалуй, чайку поставлю. С дороги-то, знаешь ли. И Антону надо взбодриться, весь какой-то потухший.
Не дожидаясь ответа, она уверенно подошла к шкафчику, открыла его и, слегка наклонив голову, принялась изучать полки с чаем и крупами.
— А где же ваш нормальный, крупнолистовой чай? Этот в пакетиках — одна труха. И сахар-то в открытой бумажной пачке… Влагу набирает. Надо пересыпать в стеклянную банку. Антон всегда любил порядок.
Мои пальцы непроизвольно сжали тарелку, которую я мыла. Я сделала глубокий вдох.
— Галина Петровна, не беспокойтесь, я сама. Отдохните с дороги. Мы как-нибудь.
— Какое уж тут беспокойство, — махнула она рукой, уже доставая нашу заварную фарфоровую чашку, подаренную моей мамой. — Я ведь не гость, чтобы отдыхать. Надо быт налаживать. Я вижу, ты стараешься, но опыт — дело наживное.
Она поставила чайник и обернулась ко мне, облокотившись о столешницу.
— Ларисе, кстати, завтра к девяти на собеседование. Ты не планировала завтра с утра ванную занимать? А то девушке прическу сделать, выглядеть презентабельно надо. Ты же понимаешь.
Это не было просьбой. Это была констатация факта и мягкое, но недвусмысленное указание скорректировать мои несуществующие планы.
— Я обычно в семь собираюсь, — тихо сказала я. — На работу.
— Ну вот и прекрасно! — лицо Галины Петровны озарилось улыбкой. — Ты успеешь до нее. А я пока завтрак приготовлю. Нельзя мужчине на пустой желудок уходить. Антон у меня с детства кашу по утрам ел, овсяную, на молоке. А я смотрю, у вас тут только хлопья эти сухие да йогурты. Непорядок.
В голове застучал молоточек: «каша», «завтрак», «мужчина», «непорядок». Каждое слово было кирпичиком в стене, которую она возводила между мной и моей же кухней, между мной и привычным укладом.
— Спасибо, но мы с Антоном сами… — начала я, но меня перебил звук открывающегося холодильника. К нему подошла Лариса.
— О, а клубничный йогурт! Можно? — не дожидаясь ответа, она взяла баночку, тут же открутила крышечку и, зачерпнув длинным ногтем, отправила ложку в рот. — М-м-м, хороший. Мам, попробуй. Катя, ты где такие берешь?
Она говорила так, будто мы подруги, делящиеся секретами, а не малознакомые люди, которых насильно столкнули в одном пространстве.
— В обычном супермаркете, — сухо ответила я, включая воду, чтобы заглушить разговор.
— Поняла. Завтра куплю себе парочку, если не съедите, — легко бросила Лариса и, держа йогурт в руке, вышла из кухни, оставив дверцу холодильника открытой.
Галина Петровна покачала головой с укоризненной улыбкой.
— Беспорядок, — повторила она, закрывая холодильник. — Лариска у меня прямая, простая. Дома вот всегда все общее было. Не приучена церемониться.
«А я приучена», — яростно подумала я, но промолчала.
Чайник закипел. Галина Петровна занялась чаем, перемещаясь по кухне с уверенностью главнокомандующего на поле боя. Я закончила мытье, вытерла руки и, не в силах больше выносить это вторжение, тихо вышла.
В спальне было темно и тихо. Антон сидел на краю кровати, согнувшись, уставившись в пол. Он вздрогнул, когда я вошла.
— Кать… — начал он голосом, полным извинений и растерянности. — Я… я не знал. Честное слово. Они позвонили, когда ты была в душе, сказали, что заедут на час, поздравить. Я думал…
— Ты думал, что они придут с цветами и тортом, поздравлять, а уедут через час? — спросила я, и мой голос прозвучал удивительно спокойно, холодно. — Они приехали с чемоданами, Антон. С вещами. Лариса уже съела мой йогурт и назначила себе график пользования ванной. Твоя мама нашла в моих шкафчиках непорядок и завтра будет варить тебе кашу. На каком часу, спрашивается, они планировали уехать?
Он опустил голову.
— У них правда проблемы. У мамы соседи шумят, она не высыпается, давление. А у Ларисы… там с заливом, она не врет. Им просто некуда. Ненадолго. Неделю-две, пока разберутся.
— И они не могли обсудить это с нами заранее? Не могли спросить? — голос мой начал срываться. — Они вломились к нам в дом в разгар праздника, Антон! И ты… ты просто взял их чемоданы.
— Что я должен был сделать? Выгнать? Мать? — он поднял на меня глаза, и в них читался испуг. Испуг перед матерью, перед скандалом, перед необходимостью сделать выбор. — Они в безвыходной ситуации. Надо просто перетерпеть. Помочь. Они же родные.
Слово «родные» повисло в воздухе тяжелым, удушающим покрывалом. Оно оправдывало все: и вторжение, и непрошеную критику, и молчаливое согласие с этим всем.
— А я кто? — спросила я уже шепотом. — Я не родная? Это не мой дом тоже?
— Катя, не надо так, — он потянулся ко мне, но я отстранилась. — Конечно, твой. Наш. Но сейчас… сейчас надо проявить понимание. Они уедут, я обещаю. Просто потерпи немного. Ради меня.
Я смотрела на его взгляд, на ссутуленные плечи. Во мне боролись ярость и жалость. Ярость к ним, к этой ситуации. И жалость к нему, к его беспомощности перед matriarch. Он был как заложник, которого настолько долго держали в клетке, что он боялся открытой двери.
Я ничего не ответила. Просто разделась, легла на кровать спиной к нему и уставилась в стену. Он еще немного посидел в тишине, потом осторожно лег рядом, не решаясь прикоснуться.
Ночью я долго не могла уснуть. Из гостиной доносился приглушенный звук телевизора. Потом скрипнула дверь в ванную, кто-то долго умывался. Пахло чужим мылом, не нашим.
Утром, как и планировала, я встала в семь. Но когда вышла из спальни, в кухне уже царила Галина Петровна. На плите в нашей новой кастрюле пузырилась овсяная каша, пахло паленым молоком. Стол был накрыт для двоих: для Антона и для Ларисы, которая, наряженная, сидела и проверяла телефон.
— А, Катюша, проснулась! — сказала Галина Петровна. — Мы тут уже почти все. Антон в ванной. Ты быстренько? А то Ларисе потом надо.
Я молча прошла мимо, в ванную. На полке мои средства были сдвинуты вглубь. На переднем плане стояли незнакомый шампунь, гель для душа в яркой упаковке и дезодорант Ларисы. Моя новая, еще почти не использованная скраб-перчатка висела на смесителе — мокрая. Кто-то уже ею воспользовался.
Я закрыла глаза, пытаясь сдержать накатывающую волну бессильной злости. «Перетерпеть. Ненадолго. Ради него», — как мантру, повторяла я про себя слова Антона.
Но когда я вышла, уже одетая, и увидела, как Галина Петровна, стоя у плиты, накладывает в тарелку Антона огромную порцию той самой каши, а он покорно садится за стол, это mantra рассыпалась в прах. Я четко осознала: территория занята. Границы нарушены. А хозяин этой территории — мой собственный муж — даже не думал их защищать. Он просто ел кашу, которую не любил, потому что так было удобнее. Потому что так было спокойнее.
И это осознание было страшнее, чем чемоданы в прихожей.
Две недели. Четырнадцать дней. Они растянулись в бесконечную череду одинаковых, душных суток. Наши «гости» не просто жили — они укоренялись, как плющ, оплетая каждый уголок нашего пространства своими привычками, запахами и правилами.
Галина Петровна окончательно переформатировала кухню под свой лад. Мои стеклянные банки для круп были заменены на принесенные ею жестяные, с неплотно закрывающимися крышками. На видном месте теперь стояла ее собственная, видавшая виды, эмалированная кастрюля «для супа на два дня». Она взяла на себя питание Антона, как будто он снова стал подростком. Каждый вечер звучал один и тот же вопрос:
— Антоша, что на ужин хочешь? Котлеток или отбивных? Катя, ты, наверное, салатик какой-нибудь легкий сделаешь себе, на диете же сидите все нынче.
Я перестала ужинать дома. Говорила, что задерживаюсь на работе, а сама шла в тихое кафе или брала еду с собой и ела в парке, пока не стемнеет. Возвращаться в эту квартиру, пахнущую жареным луком и настойчивым присутствием, становилось все тяжелее.
Лариса устроилась на работу курьером. «Временно, пока что-то получше не подвернется». Ее график был плавающим, и она спала до полудня, а ночами сидела в гостиной, смотрела сериалы и оставляла на столе крошки, кружки с недопитым чаем и огрызки яблок. Один раз я наступила босой ногой на рассыпанный попкорн. Стоя посреди ночи, собирая липкие шарики с пола, я плакала от бессильной злости.
Мое личное пространство таяло на глазах. Как-то раз, заглянув в шкаф за чистой блузкой, я обнаружила, что мои вещи аккуратно сдвинуты в одну сторону, а на освободившуюся полку Ларисой была водворена стопка ее футболок и джинсов. Никаких слов, просто молчаливый захват территории.
Антон жил в каком-то странном, полусонном состоянии. Он старался приходить позже, засиживался в офисе. Дома он автоматически выполнял мелкие поручения матери, кивал, когда она рассказывала ему соседские сплетни из их старого дома, и избегал встречаться со мной глазами. Ночью в спальне мы лежали молча, спина к спине, разделенные растущей пропастью невысказанного. Он пытался однажды заговорить:
— Кать, я знаю, тебе тяжело. Они скоро…
— Когда? — перебила я, не поворачиваясь. — У них уже есть конкретная дата отъезда? Мама решила проблемы с соседями? Лариса нашла новую кваросу?
Его молчание было красноречивее любых слов. Проблемы, которые казались срочными две недели назад, теперь обросли подробностями и осложнениями. Соседи, оказывается, не просто шумят, а «целенаправленно издеваются, и надо разбираться через полицию». Потоп у Ларисы повлек «скрытые повреждения, и с управляющей компанией судиться придется». Все это звучало как удобный, не имеющий конца, сериал под названием «Нам некуда уезжать».
Главным же пунктом моего отчаяния стала маленькая дубовая шкатулка, которая стояла на моей туалетном столике. В ней лежали немногие драгоценности, доставшиеся мне от бабушки: простенькие сережки, колечко и брошь. Неделю назад, открыв шкатулку, чтобы надеть серьги, я почувствовала ледяной укол в сердце. Броши не было на ее обычном месте, в бархатном углублении.
Это была не просто безделушка. Это была винтажная брошь в виде веточки ландыша, с крошечными жемчужинами-капельками. Бабушка носила ее в день своей свадьбы в далеком 1957-м. Она завещала ее мне, своей единственной внучке, со словами: «Пусть она принесет тебе такую же крепкую любовь». Для меня это был талисман, связующая нить, самое дорогое, что у меня было.
Я перерыла весь столик, все ящики, проверила карманы, под кроватью. Броши нигде не было. Паника, холодная и тошная, подкатила к горлу. Я выскочила из спальни.
В гостиной на диване, укутавшись в мой плед, лежала Лариса и листала журнал. Галина Петровна штопала носки у окна.
— Лариса, Галина Петровна, — голос мой дрогнул, но я заставила себя говорить четко. — Вы не видели мою брошь? Серебряную, с жемчугом, в виде цветочков. Она лежала в шкатулке.
Лариса даже не оторвалась от журнала.
— Не-а. Не видела. Может, куда закатилась?
Галина Петровна подняла глаза от носка, ее взгляд был спокоен и немного укорителен.
— Катюша, ценные вещи надо убирать подальше, а не на виду оставлять. Уборку же делаем, пыль протираем. Мало ли что. Могла и упасть куда, и в пылесос попасть.
— Она не могла «упасть» из закрытой шкатулки, — сквозь зубы проговорила я. — И убирать в своем доме вещи «подальше» от кого?
В голосе моем прозвучала опасная, острая нотка. Лариса наконец отложила журнал.
— Ой, что ты сразу в тонус? Никто твоих драгоценностей не трогал. Может, ты сама куда положила и забыла. У меня тоже память девичья иногда.
Я посмотрела на Антона, который как раз вышел из ванной. Он замер, глядя на нашу сцену, его лицо изобразило привычную муку.
— Антон, ты не видел? Бабушкина брошь, ты же знаешь, какая она для меня.
— Нет, — тихо сказал он, опуская глаза. — Наверное, и правда закатилась куда. Поищем вместе позже.
Его «поищем позже» прозвучало как приговор. Он не встал на мою защиту. Он предложил отложить проблему, сделать вид, что ничего страшного не произошло. Как всегда.
В ту ночь я не спала. Лежала и смотрела в потолок, а в ушах звенела одна мысль: «Они украли. Они взяли самое дорогое и даже не признаются». Или еще хуже — не считают это кражей. «Вещи же общие в семье». Я чувствовала себя не только чужой, но и ограбленной. Ограбленной в самом сокровенном.
На следующий день я пришла с работы раньше обычного. В прихожей стояли чьи-то чужие ботинки на высоком каблуке. Из спальни доносился смех. Я тихо подошла к приоткрытой двери.
В нашей спальне, перед моим же зеркалом, стояла Лариса. На ней была моя новая блузка, которую я ни разу не надевала, берегла для особого случая. И на отвороте этой блузки, сверкая тусклым серебром и крошечными жемчужинами, была приколота бабушкина брошь.
Все замерло. Звук уличного трафика за окном, биение моего сердца — все слилось в оглушительный гул. Я толкнула дверь.
Лариса вздрогнула, увидев мое отражение в зеркале. На ее лице мелькнуло что-то вроде легкого смущения, но оно мгновенно сменилось нахальной ухмылкой.
— О, привет! Примеряю. Ты же не против? Брошь-то нашлась, кстати, — она небрежно ткнула пальцем в украшение. — Закатилась, ясное дело, под комод. Я сегодня убиралась, нашла. Красивая, кстати, ретро-стиль. Мне к этой блузке подходит, да?
Я не слышала ее слов. Я видела только, как жемчужные ландыши качаются на моей блузке на ее груди. Как она трогает их своим, наманикюренным пальцем. Как будто это ее законная добыча.
— Сними, — сказала я тихо. Мой голос прозвучал хрипло и незнакомо.
— Что?
— Сними. Мою блузку. И мою брошь. Сейчас же.
Лариса повернулась ко мне, медленно, с преувеличенным спокойствием.
— Катя, не драматизируй. Я же не испортила. Посмотрела и все. Вещи должны носиться, а не пылиться.
В этот момент в дверном проеме появилась Галина Петровна, привлеченная голосами. Она мгновенно оценила обстановку.
— В чем дело-то? А, брошь нашлась! Я же говорила, что закатилась. Ну и отлично. Лариска, отдай Кате раз вещь ее, раз нервничает. Хоть и смотрится на тебе лучше, что уж там.
Это было последней каплей. Я шагнула к Ларисе и, не говоря ни слова, схватила брошь и резко дернула. Булавка расстегнулась, и брошь осталась у меня в зажатой в кулаке ладони. Острый кончик булавки больно кольнул кожу.
— Эй! — взвизгнула Лариса. — Ты что, сумасшедшая? Испортишь вещь!
— Выйди из моей спальни, — проговорила я, не обращая внимания на боль. — И больше не заходи сюда. Никогда.
Галина Петровна фыркнула.
— Ну и нравы. За вещь готовы человека съесть. В семье так не поступают, Катя. Нехорошо.
Я обернулась к ней.
— В моей семье, — сказала я, отчетливо выговаривая каждое слово, — не берут чужие вещи без спроса. Не врут. И не называют воровство «закатыванием под комод».
Я вышла из спальни, крепко сжимая в руке брошь. В гостиной на диване сидел Антон. Он слышал все. Его лицо было серым, безжизненным.
— Ты слышал? — спросила я, останавливаясь перед ним.
Он кивнул, не глядя на меня.
— И что?
— И что? — эхо повторило мой вопрос. — Антон, она надела бабушкину брошь. Она взяла ее без спроса, солгала, а когда я потребовала вернуть, мне сказали, что я плохо поступаю!
Он поднял на меня глаза. В них была не защита, не гнев, а лишь усталая, бесконечная покорность.
— Катя, она, наверное, и правда нашла. Не надо скандалить. Мама права — в семье нельзя из-за вещей так… Так злобно. Просто попроси вежливо, и все.
Я смотрела на него, и в этот момент что-то внутри оборвалось. Окончательно и бесповоротно. Не было даже боли. Была лишь ледяная, кристальная пустота.
Он не увидел в этом кражи. Он увидел мой «скандал». Для него мамина «правда» о семейных ценностях оказалась важнее моего чувства осквернения, важнее памяти о моей бабушке, важнее простого уважения к моему личному пространству и моей собственности.
— Понятно, — тихо сказала я.
Я повернулась и пошла в спальню. Заперла дверь на ключ, впервые за все время. Села на кровать и разжала ладонь. Брошь лежала на покрасневшей коже, оставляя маленький красный след от булавки. Я смотрела на нее и понимала, что это не просто украшение. Это был символ всего, что происходило. Они забрали мой дом, мой покой, уважение моего мужа. И теперь попытались забрать и мою память, мою историю.
А защищать все это было некому. Кроме меня самой. Но что я могла сделать против трех человек, двое из которых были уверены в своей абсолютной правоте, а третий просто боялся их этой правоте перечить?
Я спрятала брошь в самую дальнюю, потайную часть шкафа. И впервые за долгое время позволила себе тихо, в подушку, заплакать. Не от обиды. От ясного, неотвратимого понимания: так больше продолжаться не может. Что-то должно сломаться.
Тишина в спальне после того вечера была особого свойства. Она не была мирной или отдыхающей. Она была густой, натянутой, как струна перед самым высоким звуком. Мы с Антоном превратились в двух молчаливых призраков, скользящих по одной квартире, но обитающих в параллельных мирах. Я говорила с ним только по необходимости: «Передай соль», «Включил ли ты стиральную машину?». Он отвечал односложно, его взгляд постоянно ускользал, полный невысказанных упреков и немого страха. Он, кажется, всерьез считал, что я раздуваю из мухи слона, а его задача — переждать бурю.
Галина Петровна и Лариса, напротив, почувствовали свою победу. Моя замкнутость и холодность были истолкованы как признак слабости, морального поражения. Их присутствие стало еще более развязным, бесцеремонным. Теперь они уже не спрашивали, можно ли взять что-то из холодильника. Они просто брали. Лариса без тени смущения заходила в ванную, когда я там была, чтобы «быстренько взять свой гель». Галина Петровна переставила мебель в гостиной, чтобы «лучше свет падал», даже не поинтересовавшись нашим мнением.
Каждое утро начиналось с одного и того же ритуала. Звук ее шагов по коридору, запах той самой овсяной каши, голос:
— Антоша, вставай! Каша стынет. Нельзя такой важный день начинать на сухомятке.
И он вставал. Шел. Садился. Ел. Это был акт капитуляции, повторяющийся изо дня в день. Я наблюдала за этим, заваривая себе кофе в тишине, и чувствовала, как во мне растет не ярость, а что-то иное: холодная, железная решимость.
Я больше не плакала. Я считала дни. Я наблюдала. Я вынашивала мысль, которая зародилась в ту ночь, когда я отобрала свою брошь. Она росла, крепла и наконец сформировалась в кристально четкий план. Для его осуществления мне требовался последний, решающий аргумент. И он у меня был. Я хранила его почти месяц, мечтая сообщить об этом в счастливый, подходящий момент. Теперь момент был иным. Он был оружием.
Вечером в пятницу, когда Лариса ушла на какую-то «встречу с подругами», а Галина Петровна уселась в гостиной смотреть свой бесконечный сериал, я подошла к Антону. Он сидел за ноутбуком на кухне, делая вид, что работает.
— Нам нужно поговорить, — сказала я тихо, но так, чтобы он не мог сделать вид, что не расслышал. — В спальне.
Он взглянул на меня, в его глазах мелькнула тревога. Он ненавидел «разговоры».
— Катя, может, потом? Я очень устал.
— Сейчас, — мой голос не допускал возражений. — Или я начну говорить здесь, при твоей матери.
Он молча встал и поплелся за мной. Я закрыла дверь и повернула ключ. Звук щелчка прозвучал как выстрел стартового пистолета.
— Что случилось? — спросил он, садясь на кровать и глядя в пол.
Я не села. Я стояла перед ним, сложив руки на груди, чувствуя, как под пальцами бьется мое учащенное сердцебиение.
— Я больше не могу так жить, — начала я, стараясь говорить максимально спокойно, без истерики. — Это мой дом, Антон. Мой. Наш. Но сейчас в нем живут твоя мать и сестра. Они диктуют правила, берут мои вещи, критикуют меня, нарушают каждый мой личный граница. Ты видишь это?
— Они просто стараются помочь… — начал он заученную фразу.
— Не помогают! — мой голос сорвался, но я тут же взяла его под контроль. — Они захватывают. Они уничтожают нашу с тобой жизнь. Ты действительно этого не видишь? Или не хочешь видеть?
Он промолчал, сжав кулаки.
— История с брошью была последней каплей. Они украли. Солгали. А ты встал на их сторону. Ты сказал, что я веду себя неправильно. После этого я поняла одну простую вещь, Антон. В этой квартире я не имею никакого веса. Мое мнение, мои чувства, моя собственность — ничего не значит по сравнению с желаниями твоей семьи.
— Это не так… — пробормотал он.
— Это так! И доказываешь это ты каждым своим действием. Твоим молчанием. Твоей кашей по утрам. Твоим страхом сказать им «нет». Ты выбрал их, Антон. Ты выбрал спокойствие с ними вместо мира со мной.
Он поднял голову, и в его глазах вспыхнул огонек слабой, жалкой защиты.
— Я никого не выбирал! Меня поставили перед фактом! У них проблемы! Они родные! Что я должен был сделать, выгнать их на улицу?
— Да! — выкрикнула я, и это «да» прозвучало как хлопок. — Если они не уважают нас, наш дом, наши правила — да! Или, как минимум, поставить жесткие условия и сроки. Но ты не сделал ничего. Ты позволил им сесть мне на шею. И знаешь что? Я больше не собираюсь этого терпеть.
Я сделала паузу, чтобы мои следующие слова прозвучали максимально четко.
— Поэтому я ставлю тебя перед выбором. Или они уезжают. Или уезжаю я.
Он вскочил с кровати, лицо его исказилось от недоверия и паники.
— Что?! Катя, ты с ума сошла! О чем ты говоришь?! Это же мой дом тоже!
— Это НАШ дом, — поправила я его. — Но пока в нем живут они, это не дом, а поле боя. И я больше не хочу здесь воевать. Я хочу жить. Спокойно. Без страха, что у меня украдут память или займут ванную без спроса. Так что выбирай. Они или я.
— Ты шантажируешь меня! — голос его дрожал. — Ты не можешь так просто взять и уйти!
— Могу, — холодно ответила я. — У меня есть работа. У меня есть сбережения. У меня есть друзья, у которых я могу переночевать. А главное, у меня есть самоуважение, которого, кажется, у тебя не осталось.
Он зашагал по комнате, ломая пальцы.
— Они не уедут! Ты слышишь? Они не уедут! Мама ни за что не согласится! У нее же давление, стресс! Ты что, хочешь, чтобы с ней что-то случилось?!
Вот он, главный козырь. Шантаж здоровьем. Предсказуемо.
— Ее здоровье — ее ответственность и твоя, как сына, — сказала я. — Но не моя. Я не должна разрушать свою жизнь, чтобы поддерживать ее иллюзию, что она может управлять жизнью взрослого сына. У нее есть своя квартира. Пусть возвращается туда и решает проблемы с соседями, как все нормальные люди. А Лариса — взрослая женщина, пусть ищет себе жилье. Мир не крутится вокруг них, Антон. И не должен крутиться вокруг них наша жизнь.
Он остановился и смотрел на меня, как на незнакомку. В его взгляде была настоящая, животная растерянность. Он не ожидал такого четкого, бесповоротного ультиматума. Он ждал слез, истерик, которые можно было бы переждать. Но не холодной, железной логики.
— Я не могу их выгнать, — простонал он. — Я не могу.
— Тогда прощай, — тихо сказала я и сделала шаг к шкафу, как будто собираясь собирать вещи.
— Стой! — он почти крикнул. — Подожди! Дай время! Я поговорю с ними! Я все объясню!
— Объяснишь что? — я обернулась. — Что твоя жена ненормальная и требует их выселить? Они не поймут, Антон. Они только обвинят меня еще больше. И ты, в конце концов, снова согласишься с ними. Нет. Здесь не может быть компромисса. Или они, или я. Третьего не дано.
Он опустился на кровать, закрыв лицо руками. Его плечи тряслись. В этот момент он выглядел не мужем, не хозяином, а затравленным мальчишкой.
Я подошла и села рядом. Не для того, чтобы утешить. Для того, чтобы мое последнее слово прозвучало максимально близко.
— Есть еще кое-что, Антон. Что-то, о чем я собиралась тебе сказать совсем по-другому. В другом месте. В другое время.
Он медленно отнял руки от лица. Его глаза были красными.
— Я беременна, — сказала я ровным, лишенным эмоций голосом. — У нас будет ребенок.
Эффект был таким, какого я и ожидала, но в тысячу раз сильнее. Его лицо замерло, затем на нем попеременно отразились шок, растерянность, проблеск радости, который тут же был затоптан новой, чудовищной волной паники.
— Что?.. Как?.. То есть… Катя… — он не мог связать и двух слов.
— Да, — кивнула я. — Почти два месяца. Я ждала подходящего момента, чтобы рассказать. Но, как видишь, момента все не было. И теперь он такой.
— Но… это же… это чудесно! — он попытался улыбнуться, но получилась жуткая гримаса. — Почему ты сказала это сейчас? Сейчас, когда…
— Потому что сейчас это уже не просто моя жизнь или твоя жизнь, Антон. Это жизнь нашего ребенка. И я ни за что не позволю ему расти в этой… этой атмосфере. В доме, где его мать — чужой человек, где правят бал наглые, бесцеремонные родственники, а отец не в состоянии защитить свою семью. Ты понимаешь? Я не позволю.
Он понял. Наконец-то до него стало доходить. Беременность не стала для него радостной новостью. Она стала гирей, которая тянет его на дно в море неразрешимых противоречий. С одной стороны — мать и сестра, которых он «не может выгнать». С другой — беременная жена, которая уйдет, если они останутся.
— Что мне делать?.. — прошептал он, и в этом шепоте была вся его беспомощность.
— Выбор за тобой, — сказала я, вставая. — Ты можешь попытаться поговорить с ними. Объяснить, что у нас будет ребенок, что нам нужно пространство и покой, что им пора возвращаться к своей жизни. Или ты можешь ничего не делать. И тогда завтра я начну собирать вещи. Я даю тебе время до воскресенья. До вечера.
Я вышла из спальни, оставив его сидеть в оцепенении. В гостиной Галина Петровна бросила на меня подозрительный взгляд.
— Долго вы там совещались. Все в порядке?
— Все прекрасно, Галина Петровна, — ответила я с ледяной вежливостью. — Скоро все встанет на свои места.
Я прошла на кухню, налила стакан воды. Руки у меня не дрожали. Внутри была пустота и странное, тяжелое спокойствие. Карты были открыты. Фигуры расставлены. Теперь очередь была за Антоном. Я дала ему самое тяжелое и самое важное задание в его жизни. И я почти не сомневалась, что он с ним не справится. Но я должна была дать ему этот шанс. Ради него самого. Ради нас, какими мы были когда-то. И ради того крошечного будущего, что теперь жило во мне.
Суббота выдалась странной. В квартире царило зыбкое, неестественное перемирие, как перед бурей. Антон почти не выходил из спальни. Он молчал, бродил из угла в угол, его лицо было серым и осунувшимся. Иногда он замирал у окна и подолгу смотрел во двор, не видя его.
Я занималась своими делами, стараясь сохранять внешнее спокойствие. Я мыла посуду, поливала цветы, перебирала бумаги на столе. Внутри же все было напряжено до предела. Я следила за ним краем глаза, ловила каждый его вздох, каждый жест. Он решал. И от его решения зависело все.
Галина Петровна чувствовала неладное. Ее материнский радар, настроенный на малейшие колебания в настроении сына, выдавал тревожный сигнал. Она несколько раз пыталась его растормошить.
— Антоша, что ты такой кислый? Иди чай пить, я плюшку купила с маком, твою любимую.
—Мам, потом. Не хочется.
—Не хочется? Ты заболел? Лоб-то не горячий? Может, градусник поставить?
Она прикладывала ладонь ко его лбу с драматическим беспокойством, и он покорно отводил голову, бормоча: «Все в порядке, просто устал».
Лариса, поглощенная своими делами, особого внимания не обращала. Она в очередной раз собиралась на вечеринку и полдня репетировала перед зеркалом в прихожей разные варианты макияжа.
К вечеру напряжение достигло пика. Антон выглядел так, будто его вели на эшафот. Он вышел в гостиную, где мать, устроившись в кресле, дошивала пододеяльник. Лариса, уже нарядная, прихорашивалась у зеркала в прихожей.
— Мама, — начал он тихо, голос его срывался. — Надо поговорить. Серьезно.
Галина Петровна подняла глаза от шитья, игла замерла в ее пальцах. Она сразу уловила нотку катастрофы в его тоне.
— Говори, сынок. Я слушаю. Лариска, ты тоже послушай, дело, видно, семейное.
Лариса лениво обернулась, прислонившись к косяку.
Антон сделал глубокий вдох, как ныряльщик перед прыжком в ледяную воду.
— Вы знаете… мы с Катей очень вам благодарны, что вы приехали, поддержали… — он запинался, подбирая слова, которые ему подсказала бытовая трусость, а не сердце.
— Не за что, родной, — мягко сказала Галина Петровна, но в ее глазах уже вспыхнула настороженность. — Мы семья.
— Да, семья… — повторил он, словно ухватившись за эту соломинку. — И поэтому… поэтому я хочу, чтобы в семье все было честно. И радостно. У нас… у нас с Катей большая радость.
Он замолчал, сглотнув ком в горле. В комнате повисла тишина. Лариса перестала поправлять волосы.
— Какая радость? — спросила Галина Петровна, и ее голос потерял ту мягкость, в нем появилась стальная прожилка.
— Мы ждем ребенка. Катя беременна.
Он выпалил это, как оправдание, как волшебное слово, которое должно было все изменить. Он смотрел на мать с надеждой, ожидая, что сейчас ее лицо озарится улыбкой, она вскочит, обнимет его, засуетится. Так должно было быть в нормальной семье.
Но нормальной семьи в этой комнате не было. Галина Петровна не двинулась с места. Ее лицо не дрогнуло. Только глаза сузились, стали холодными, как две стальные пуговицы. Она медленно, с преувеличенной аккуратностью воткнула иголку с ниткой в пододеяльник и отложила его в сторону.
— Беременна? — переспросила она. Каждую букву она выговаривала с ледяным, мертвым спокойствием. — Интересно. И когда же это успело случиться?
Антон растерялся. Он ожидал чего угодно, но не этого тона.
— Как когда? Мы же женаты, мама… Это естественно…
— Естественно? — она перебила его, и ее голос зазвенел, как натянутая струна. — Естественно — это когда семья готовится, планирует. А не когда молодая жена, едва въехав в новую квартиру, тут же находит способ выжить из нее свекровь, прикрываясь будущим ребенком! Это называется не естественно, Антон. Это называется расчетливо и подло.
Удар был настолько вероломным и неожиданным, что Антон физически отшатнулся, словно от пощечины.
— Мама! Что ты говоришь?! Какая подлость?! Это наш с ней ребенок! Наше счастье!
— Твое счастье? — Галина Петровна встала. Она была невысокой, но в этот момент казалась исполином, заполняющим собой всю комнату. — Твое счастье — видеть, как твою родную мать, которая жизнь за тебя отдала, выставляют за порог? Твое счастье — предать кровь ради той, которая тебя опутала? Да она эту беременность как оружие использует! Ты что, слепой?
— Она ничего не использует! — попытался защититься Антон, но его голос был слабым, лишенным всякой убедительности. — Просто теперь, с ребенком, нам нужно больше места, больше тишины… Вам же самим будет тесно, неудобно… Может, вам действительно стоит подумать о возвращении в свою квартиру? Я помогу с соседями разобраться, с управляющей компанией…
— Ага, вот оно как! — вскрикнула Лариса с фальшивым смехом. — Прямо по нотам! Сначала брошь, потом истерика, а теперь — разъезжайтесь, дорогие, у нас дитё будет! Удобно придумала твоя Катенька. Чистой воды манипуляция.
— Лариса, молчи! — крикнул Антон, но это был крик загнанного зверя, а не хозяина положения.
— Нет уж, не буду молчать! — вступила в бой Галина Петровна, наступая на сына. — Я все вижу! Она с самого начала меня не приняла, в гостиную зайти брезговала, лицо воротила! А теперь нашла способ избавиться. Использует твоего будущего ребенка как таран, чтобы разрушить нашу семью! И ты… ты, мой родной сын, вместо того чтобы поставить эту выскочку на место, идешь у нее на поводу и требуешь, чтобы твоя мать убиралась вон? Да кто ты после этого?
Она говорила с такой горькой, раненой страстью, с таким мастерством переворачивала все с ног на голову, что Антон был полностью уничтожен. Его аргументы, его слабая попытка сохранить лицо рассыпались в прах под натиском этой чудовищной, изощренной логики. В его голове, годами обработанной чувством вины и долга, слова матери звучали как страшная, но знакомая правда. «Она разрушает нашу семью. Она использует ребенка. Я предаю мать».
— Я ничего не требую… — прошептал он, отступая. — Я просто предлагаю обсудить…
— Обсуждать нечего! — отрезала Галина Петровна. Ее голос вдруг стал тихим, проникновенным, полным мученической скорби. — Я здесь остаюсь. Я не позволю развалить мою семью. Я не позволю, чтобы моему сыну промыли мозги и вышвырнули на улицу его родных. Если эта девчонка думает, что с помощью ребенка она станет здесь главной, она глубоко ошибается. Это твой дом, Антон. Твой. И мы, твоя семья, будем жить здесь столько, сколько потребуется. Пока ты не очнешься. Пока ты не поймешь, кто для тебя по-настоящему родной.
Она подошла к нему и положила руку на его плечо. Не жест любви, а жест собственника, ставящего печать.
— А теперь иди. И передай своей жене: ее маленький спектакль не удался. Ребенок — это не повод для шантажа. Это ответственность. И если она думает, что, родив, получит все, что захочет, пусть готовится к разочарованию. В этом доме порядок буду устанавливать я. Всегда так было и будет.
Антон стоял, опустив голову. Он больше не смотрел на мать. Он смотрел в пол. Его плечи под ладонью Галины Петровны были ссутулены, безвольны. Он не выдержал. Он не смог. Весь его разговор свелся к жалкому объявлению новости, которое было тут же превращено в обвинительный акт против меня.
Он не сказал: «Это мое решение». Он не сказал: «Я выбираю свою жену и ребенка». Он не сказал: «Уезжайте». Он просто… сдался.
— Я все понял, — тихо, почти беззвучно, сказал он.
— Вот и хорошо, — удовлетворенно произнесла Галина Петровна, снимая руку. — Иди, приляг. Ты очень нервничаешь, это вредно. А я тебе валерианки капну в чай.
Антон молча повернулся и поплелся в спальню. Он не посмотрел в мою сторону. Он прошел мимо, как слепой. Я стояла в дверях кухни и видела все. Я слышала каждое слово. Я видела, как рушится последняя надежда. Не на то, что он их выгонит. На то, что у него хватит духу хоть что-то им противопоставить.
Он вошел в спальню и закрыл дверь. Галина Петровна обменялась с Ларисой победоносным взглядом. Поле боя осталось за ними.
Я не стала ничего говорить. Не стала спрашивать. Ответ был у меня на глазах — в его сгорбленной спине, в его молчании. Он сделал свой выбор. Вернее, он отказался от выбора, позволив сделать его другим.
Я медленно прошла в спальню. Он лежал на кровати, укрывшись с головой одеялом, отвернувшись к стене. Комок под одеялом слегка вздрагивал.
Я села на свой край кровати, спиной к нему. Я не плакала. Во мне не было даже злости. Была лишь бездонная, холодная пустота. И четкое, окончательное понимание.
Разговор окончен. Ультиматум провалился. Он не выбрал нас. Он выбрал покой, купленный ценой нашего с ребенком будущего. Он предал. Не словами. Бездействием. Своей тихой, жалкой капитуляцией.
Теперь все было в моих руках. Только в моих. И до завтрашнего вечера, до воскресенья, мне нужно было решить, что я буду с этим делать. Но одно я знала точно: назад пути не было.
Воскресное утро наступило тихо, почти благостно. Солнечный свет беззаботно заливал гостиную, пылинки танцевали в его лучах. Казалось, сама природа не знала о войне, которая бушевала в стенах этой квартиры. Я проснулась рано, еще затемно. Лежала и смотрела, как за окном медленно светлеет небо, проходя все оттенки от индиго до бледно-серого. Внутри была не пустота, а странная, леденящая ясность. Решение созрело за ночь, выкристаллизовалось из боли и предательства. Оно было тяжелым, как свинец, и неотвратимым, как закон тяготения.
Антон спал беспокойно, ворочался, что-то бормотал. Я встала, надела халат и вышла на кухню. Мне нужно было одиночество и тишина, чтобы собрать волю в кулак, стать непробиваемой.
Но тишины не случилось. Едва я успела вдохнуть запах утра, как в кухню вплыла Галина Петровна. Она была какая-то особенно деятельная, даже праздничная. На ней был не обычный халат, а темное платье и поверх него — накрахмаленный белый фартук, будто она готовилась не к завтраку, а к важному ритуалу.
— А, Катюша, уже на ногах! — сказала она с непривычной, подозрительной сердечностью. — И хорошо. Сегодня день особый. Поможешь мне.
Я молча смотрела на нее, не двигаясь с места. Она, не дожидаясь ответа, принялась выгружать из сумки странные покупки: несколько толстых восковых церковных свечей, небольшой мешочек с чем-то, похожим на крупу или семена, новую, сверкающую губку для мытья посуды и бутылку дешевого, резко пахнущего масла для лампадок.
— Что это? — спросила я, не в силах скрыть недоумение.
— Это, милочка, — объявила Галина Петровна, расставляя свечи на столе, как генерал расставляет солдатов на карте, — очищение. Дом новый, а живете вы в нем уже как? Месяц? А благословения-то настоящего не было. Одни пустые посиделки с вином. Этак и нечисть нажить недолго. Особенно сейчас, — она многозначительно посмотрела на мой еще плоский живот, — когда в доме дитя будет. Надо пространство подготовить, освятить по-настоящему, по-старинному. Чтобы все хорошо было.
Меня будто окатило ледяной водой. Это было уже не просто вторжение в быт. Это было вторжение в самое интимное, в те основы, на которых держится семья. В веру, в традиции, в атмосферу дома. Она собиралась не просто «обустроить» кухню, она собиралась «перекодировать» само пространство под свои правила, под свои суеверия, изгнав из него наш, катенин и антонов, дух.
— Галина Петровна, — сказала я как можно спокойнее, чувствуя, как по спине бегут мурашки. — Спасибо за заботу. Но мы с Антоном не планировали никаких обрядов. Мы хотим, чтобы наш дом был просто… нашим домом. Без очищений.
— Э, деточка, что ты понимаешь! — отмахнулась она, уже зажигая одну из свечей. Тяжелый запах жженого воска тут же смешался с запахом масла. — Молодая, неопытная. Ты даже икону-то в красный угол не поставила. А это первое дело. Вот я свою привезла, сейчас достану. И обойти все углы с молитвой надо, и окропить, и свечой опалить дверные косяки, чтобы дурной глаз не прошел. Это не обсуждается.
Она говорила это с такой непоколебимой, божественной уверенностью, будто была не свекровью, а верховной жрицей, спустившейся с небес, чтобы навести порядок в языческом хаосе.
В этот момент из спальни, привлеченный голосами, вышел Антон. Он был бледен, с синяками под глазами, и смотрел на приготовления матери с тупым, ничего не выражающим ужасом.
— Мама, что ты делаешь? — хрипло спросил он.
— Что положено, сынок. Дом очищаю для твоего же ребенка. Чтобы рос в святости и порядке, а не в беспамятстве. А то смотрю я, никакого устава тут нет. Помолчи, постой, помоги.
И она, взяв свечу, двинулась из кухни в гостиную. Лариса, разбуженная суетой, вышла из своей импровизированной спальни и с интересом уселась на диван, наблюдая за действом, как за спектаклем.
Галина Петровна начала шептать молитвы, креститься, проводить свечой вдоль стыка стены и потолка. Воск капал на новый ламинат. Потом она взяла мешочек и начала сыпать из него по углам какую-то смесь — то ли соль, то ли крупу.
— Галина Петровна, остановитесь, — сказала я, выходя в гостиную. Мой голос прозвучал громче, чем я планировала. — Я прошу вас. Не надо этого. Вы капаете воском на пол. Это наш пол. Наша квартира.
Она сделала вид, что не слышит. Она подошла к большому окну, занавески на котором мы с таким трудом выбирали с Антоном.
— Окна — глаза дома. Надо от сглаза защитить, — провозгласила она и, недолго думая, плюнула на палец и провела мокрой полосой по стеклу.
Это был последний, ничем уже не прикрытый акт вандализма. Акту осквернения всего, что мне было дорого. Мое терпение, та самая чаша, которую Антон просил меня переполнить, перелилось через край. Но я не закричала. Не зарыдала. Я просто констатировала факт. Факт полного и окончательного бесправия в своем доме.
Я повернулась к Антону. Он стоял, прижавшись к косяку двери, и смотрел на все это. В его глазах была та же паника, что и вчера, та же беспомощность. Он ловил мой взгляд и тут же отводил глаза.
— Антон, — сказала я. И мое спокойствие было страшнее любого крика. — Ты видишь это? Ты видишь, что делает твоя мать? Ты слышал, что я ей сказала?
Он открыл рот, но не издал ни звука. Он был парализован. Разрываемый на части между жалобным взглядом матери, который говорил «я же для твоего же блага», и моим холодным, ожидающим взором.
— Антоша, не слушай ее! — Галина Петровна обернулась, и ее лицо исказила праведная злоба. — Она богоотступница! Она твой дом осквернить хочет! Я защищаю! Я очищаю!
И она направилась к спальне. К нашей спальне. Со свечой в руках.
— Сюда нельзя, — сказала я, перегородив ей дорогу. — Это наша с Антоном комната. Вы туда не заходите.
— Вся квартира должна быть очищена! Особенно спальня, где дитя зачиналось! Дай дорогу!
Она попыталась оттеснить меня в сторону. Ее рука со свечой была уже в дверном проеме. Пламя опалило край дверного косяка, оставив черную полоску.
И в этот момент что-то в Антоне надломилось. Может быть, это было зрелище пламени у его спальни. Может, мой взгляд, полный не ожидания, а уже приговора. Может, месяцы накопленного стресса и вчерашнее унижение вырвались наружу. Он не закричал на мать. Не встал на мою защиту по-настоящему. Он просто издал звук — что-то среднее между стоном и криком, полный такой безнадежной, детской муки, что даже Галина Петровна на мгновение замерла.
— Мама… — его голос срывался, дрожал, но слова прозвучали. Слова, которые он, наверное, боялся произнести всю свою жизнь. — Мама, пожалуйста… уезжайте отсюда.
В комнате повисла мертвая тишина. Лариса замерла с полуоткрытым ртом. Галина Петровна медленно, очень медленно опустила руку со свечой. Она повернулась к сыну, и на ее лице не было ни злобы, ни обиды. Было полное, абсолютное непонимание. Как будто домашний питомец, которого кормили с руки, вдруг укусил ее.
— Что? — только и смогла выговорить она.
Антон не повторил. Он стоял, сгорбившись, и смотрел в пол, избегая ее взгляда. Все его тело говорило о том, что он готов провалиться сквозь землю. Но слова были сказаны.
И тогда я поняла. Он произнес их не для меня. Не чтобы защитить меня или нашего ребенка. Он произнес их от собственной, невыносимой боли. От того, что его загнали в угол. Это был крик загнанного животного, а не сознательный выбор мужчины. И этого было мало. Капля в море унижений. Но даже эта капля переполнила чашу терпения его матери.
Она выпрямилась. Ее лицо стало каменным, величественным в своем оскорбленном величии. Она задула свечу.
— Так, — сказала она ледяным тоном, в котором не было уже ни капли ложной теплоты. — Так-так. Значит, так. Сынок выгоняет мать. Чтобы угодить жене. Ну что ж. Я все поняла.
Она посмотрела на меня. В ее взгляде была не ненависть. Было презрение. Глубокое, бездонное презрение к существу, которое разрушило ее мир.
— Поздравляю, Катерина. Вы добились своего. Мой сын стал тем, кого я никогда не думала увидеть. Подкаблучником, вышвыривающим на улицу родную мать. Хорошо. Очень хорошо. На этом празднике жизни, который вы устроили, мне больше не место. Лариса! Собирай вещи. Мы уезжаем. Сейчас же.
И она, не глядя больше ни на кого, величественно направилась в гостиную, чтобы начать складывать свои пожитки. Ее спина была прямой, поза — полной достоинства жертвы, принесенной на алтарь неблагодарности.
Антон, услышав слово «праздник», наконец поднял на меня глаза. В них был ужас, мольба, отчаяние. Он искал во мне поддержки, понимания. Он ждал, что я брошусь его утешать, благодарить, что-то говорить.
Я посмотрела на него. На этого сломленного, жалкого человека, который нашел в себе силы на полфразы, только когда пламя коснулось его личной двери. И я сказала то, что стало логическим, неизбежным завершением всей этой истории. Голос мой был тихим, ровным и безжалостно четким.
— Да, Антон. Это праздник только для моей жены. Но я здесь больше не жена. Я — мать. И этому ребенку я должна обеспечить дом. Не поле боя. А дом.
Я повернулась и пошла в спальню. Мне нужно было собрать не вещи. Мне нужно было собрать остатки себя. Война, казалось, была выиграна. Но победа пахла пеплом и паленым воском.
То, что началось после моих слов, было похоже не на отъезд, а на медленное, театральное действо со снятием с креста. Галина Петровна не суетилась. Она с достоинством мученицы развернула свои чемоданы в гостиной и начала, не торопясь, укладывать вещи. Каждое движение ее было отточено, наполнено глубоким смыслом страдания. Она брала свою кофточку, аккуратно складывала ее, гладила рукой, вздыхала и только потом помещала в чемодан, как будто хоронила последние надежды.
Лариса, напротив, срывала злость. Она грубо сдергивала свои платья с вешалок в шкафу, бросала их в сумку, громко хлопала дверцами. Ее лицо выражало чистейшее, неподдельное негодование. Она чувствовала себя обокраденной — у нее отнимали удобный, насиженный плацдарм, где можно было безнаказанно хозяйничать.
Я не помогала и не мешала. Я сидела на кухне, пила воду и ждала. Ждала, когда это кончится. Ждала, когда наступит тишина. Но сначала должен был наступить шум.
Антон метался между спальней и гостиной, как пойманная муха. Он пытался говорить с матерью, но та демонстративно отворачивалась, делая вид, что не слышит, или отвечала ледяными, отточенными фразами.
— Мама, давай я помогу… — бормотал он, протягивая руку к чемодану.
— Не надо, сынок, — она отвечала, не глядя на него. — Мы как-нибудь сами. Своими старыми, немощными руками. Ты не беспокойся. Иди к своей жене. Празднуйте.
— Я ничем не праздную! Просто нужно было все как-то решить… цивилизованно…
— Цивилизованно? — она наконец подняла на него глаза, и в них стояли настоящие, нелицемерные слезы. Слезы горького разочарования. — Выгнать родную мать в никуда — это по-твоему цивилизованно? Я тебе жизнь дала, Антон. Ночью не спала, когда ты болеешь, последнее отрывала, чтобы институт закончить мог. И вот благодарность. Ну что ж. Живите. На костях родителей стройте свое счастье. Только смотри, чтобы оно не рухнуло тебе на голову.
Это был удар ниже пояса, удар в самую больную точку — в его вечную, неослабевающую вину. Он побледнел и отступил, словно получив физический удар. Его рот беззвучно открывался и закрывался. Он не находил слов, которые могли бы противостоять этой тяжелой, горькой правде его воспитания.
Затем он попытался подойти ко мне. Я видела его отражение в темном окне кухни — жалкое, потерянное.
— Катя… — он начал, стоя в дверях. — Послушай… Может, не надо так радикально? Они же уезжают. Видишь? Уезжают. Все, точка. Мы можем начать все с чистого листа.
Я медленно повернулась к нему.
— Какой лист, Антон? — спросила я беззлобно, с усталым любопытством. — Тот, что исписан твоим молчанием? Или тот, что прожжен свечой твоей матери? Они уезжают, потому что ты, наконец, застонал от боли. Не потому что захотел защитить меня. А потому что тебе самому стало невмоготу. Ты выдернул занозу не для того, чтобы рана зажила, а потому что она начала гноиться и мешать тебе жить. Это большая разница.
— Но они же уезжают! — повторил он, как заклинание. — Мы сможем все наладить! Для ребенка!
— Для ребенка нужен не просто чистый лист, Антон. Нужен фундамент. Прочный, из доверия и уважения. А наш фундамент дал трещину в тот день, когда ты взял их чемоданы и занес в дом. И с каждым днем, когда ты ел свою кашу и просил меня «потерпеть», трещина росла. А вчера, когда ты не смог сказать им правду, а лишь пробормотал о беременности и позволил назвать нашего ребенка «оружием» и «шантажом», этот фундамент рухнул окончательно. На руинах дома не живут. Их расчищают. Или строят новый. Но для нового нужны другие материалы. И другой архитектор.
Он смотрел на меня, и я видела, что он не понимает. Не понимает всей глубины провала. Для него проблема была в физическом присутствии матери и сестры. Раз они уходят — проблема решена. Он не видел, что проблема была в нем самом. В его слабости, которая позволяла этому присутствию отравлять все вокруг.
— Ты… ты не можешь уйти сейчас, — сказал он глухо. — Ты беременна. Тебе нужна помощь, поддержка.
— Твоя поддержка заключалась в том, чтобы смотреть, как твоя сестра носит мою брошь, а мать называет меня богоотступницей. Спасибо, но такой «помощи» мне не нужно. Я справлюсь. Одна. Спокойно и с достоинством. Без ежедневных сражений за место под своим же солнцем.
Из гостиной донесся громкий звук застегиваемых молний на чемоданах. Затем шаги. Галина Петровна и Лариса вышли в прихожую, волоча за собой свой скарб. Они были одеты, лица Ларисы были накрашены вызывающе ярко, лицо Галины Петровны — бледно и торжественно.
Она остановилась, оглядела квартиру — уже не как хозяйка, а как проигравший полководец, покидающий поле битвы. Ее взгляд упал на Антона.
— Ну вот, сынок. Мы не будем тебе больше мешать. Будь счастлив в своем выборе. Только помни: кровь не водица. И когда тебе будет трудно, а с тобой, с твоим характером, обязательно будет, не ищи нас. Мы теперь чужие люди.
Это была последняя, мастерски пущенная стрела. Она не просила остаться. Она закладывала мину на будущее. Мину вины, которая должна была рвануть в самый трудный для Антона момент.
Антон стоял как парализованный. Он не подошел, не обнял на прощание, не помог донести вещи. Он просто смотрел, как его мать и сестра надевают пальто в его прихожей в последний раз.
Лариса, уже взявшись за ручку двери, обернулась. Ее взгляд скользнул по мне с нескрываемой ненавистью.
— Да, и удачи с ремонтом, — бросила она. — На кухне, кстати, у вас плита плохо греет. И в туалете подтекает. Разбирайтесь теперь со своими проблемами сами.
Она хлопнула дверью. Резкий, сухой звук удара прозвучал как выстрел, поставивший точку.
И наступила тишина. Не просто отсутствие звуков. А густая, гулкая, давящая пустота, впитавшая в себя все крики, упреки, звон посуды и шепот молитв. Она заполнила собой каждую молекулу воздуха.
Антон все еще стоял в проеме между прихожей и кухней. Он медленно опустился на ближайший стул и уронил голову на руки. Плечи его затряслись. Он плакал. Плакал тихо, по-детски, всхлипывая.
Я смотрела на него. И не чувствовала ничего. Ни злорадства, ни жалости, ни любви. Была лишь усталость. Глубокая, всепоглощающая усталость, как после долгой и тяжелой болезни.
Я поднялась с кухонного стула и прошла в спальню. Я достала из глубины шкафа свою дорожную сумку, не большую, не для побега, а скорее для командировки. Я начала складывать в нее самое необходимое: белье, пару удобных вещей, косметичку, документы. Я взяла дубовую шкатулку с бабушкиной брошью и положила ее сверху.
Антон появился в дверях. Его лицо было мокрым от слез, глаза опухшими.
— Ты… ты правда уходишь? Сейчас? — его голос был сиплым от рыданий.
— Да, — ответила я, не останавливаясь. — Мне нужно побыть одной. Очень нужно.
— Но где ты будешь? У Светы?
— Это уже не твоя забота, Антон. Я взрослый человек. Позволю тебе заняться твоими заботами. Например, отмыть воск с пола и зашкурить обгоревший косяк в спальне. Или подумать, как жить дальше. В тишине.
Я застегнула сумку, надела пальто. Подошла к зеркалу, поправила волосы. В отражении было лицо не разбитой, несчастной женщины, а человека, принявшего тяжелое, но единственно верное решение. В глазах была решимость, а не отчаяние.
Я прошла мимо него в прихожую, нагнулась, чтобы надеть ботинки.
— Катя, подожди! — он схватил меня за руку. Его пальцы были холодными и липкими от слез. — Я не могу так! Я все исправлю! Дай мне шанс! Один шанс!
Я высвободила свою руку. Спокойно, без усилия.
— Ты уже использовал свой шанс, Антон. Ты использовал его каждый день, когда выбирал не меня. Теперь очередь за мной. Мне нужно выбрать себя. И того, кто пока еще зависит только от меня.
Я открыла дверь. Тот же самый скрип, что и в тот вечер, когда они вошли. Но теперь звук был другим. Он был звуком освобождения.
— Я позвоню, — сказала я, уже стоя на площадке. — Когда решу, как нам быть дальше. Сообществом или порознь. А пока… прощай.
Я закрыла дверь. Не хлопнула. Закрыла. Обычно. Последнее, что я увидела перед тем, как щеколда щелкнула, — его лицо, искаженное гримасой невыносимой, всепонимающей боли. Больше я не обернулась.
Спускаясь по лестнице, я не чувствовала облегчения. Не чувствовала победы. Я несла на плечах груз разбитой жизни, разбитых надежд и огромной ответственности. Но вместе с этим грузом я несла и нечто новое, хрупкое и бесценное — свое будущее. И будущее своего ребенка. И впервые за долгие месяцы это будущее зависело только от меня. Было страшно. Было одиноко. Но было чисто.
Я вышла на улицу. Был уже вечер. Зажигались фонари. Я сделала глубокий вдох холодного осеннего воздуха. Он не пах ни жареной кашей, ни лампадным маслом. Он пах свободой. Горькой, трудной, но настоящей.
Я пошла, не оглядываясь на окна нашей, теперь уже бывшей, квартиры. Впереди была ночь, временное пристанище у Светы, а потом — целая жизнь, которую предстояло выстроить заново. С другим фундаментом.
Прошло больше трех месяцев. Холодная, хрустальная осень сменилась глубокой, снежной зимой. Моя жизнь обрела новый, размеренный ритм. Я сняла небольшую, но светлую студию недалеко от работы. Здесь было тихо, спокойно и все было только мое. Никто не переставлял мои вещи, не критиковал мой выбор занавесок, не входил без стука. По вечерам я могла лежать на диване, положив руку на едва округлившийся живот, и слушать тишину или музыку — ту, которую хотела сама.
Антон звонил каждый день. Сначала это были отчаянные, полные паники и уговоров звонки. Потом — более спокойные, с вопросами о самочувствии, с рассказами о том, что он сделал в квартире: отмыл все углы, переклеил обои в гостиной, выбросил старый диван, на котором спала Лариса. Он ходил к психологу. Он говорил об этом с неловкой прямотой, как школьник, признающийся, что ходит на дополнительные занятия.
— Он говорит, что у меня созависимость и выученная беспомощность, — как-то раз сказал он по телефону, и в его голосе было не стыдно, а скорее удивленно. — Что я всю жизнь жил с чувством, что обязан быть удобным для мамы, иначе — предатель. И когда появилась ты, этот конфликт стал невыносимым.
Я слушала. Не перебивала. Не говорила «я же тебе говорила». Я просто слушала. Это был его путь, и он должен был пройти его сам.
Мы встречались раз в неделю, в нейтральном месте — в кафе или гуляли в парке. Разговоры сначала были осторожными, как будто мы боялись наступить на невидимые мины. Потом стали проще. Мы не говорили о будущем. Мы говорили о настоящем. О моих анализах, о его новой работе, о книгах, которые читали. Мы заново узнавали друг друга — не как муж и жена, связанные общим бытом и скандалами, а как два человека, у которых когда-то было что-то важное.
Однажды, в конце января, он сказал:
— Мама звонила. Говорит, что у них все хорошо. Что они с Ларисой все уладили. Соседи, оказывается, были вполне адекватные, просто она сама… многое драматизировала. И просила передать тебе извинения. Ну, не напрямую, конечно… но «скажи Кате, что я, может, была слишком горяча».
Я кивнула. Я не ждала и не нуждалась в этих извинениях. Они ничего не меняли. Но для него это, видимо, было важно — знать, что мама не навсегда в аду обиды, что где-то там есть призрачная возможность какого-то мирного сосуществования. В отдаленном будущем. На почтительном расстоянии.
— Я рада за них, — искренне сказала я.
Он посмотрел на меня и улыбнулся какой-то новой, грустной, но взрослой улыбкой.
— Знаешь, я продаю квартиру.
Это было неожиданно.
— Зачем?
— Потому что это не наш дом, Катя. Это место, где мы потерпели поражение. Где я тебя подвел. Начинать там с чистого листа… это все равно что пытаться вырастить розу в земле, отравленной сорняками. Нужна новая почва. Или очень долгая и трудная реабилитация старой. Я выбрал новую.
Он нашел покупателей. И в последнюю субботу перед передачей ключей попросил меня прийти. «Не для того чтобы уговорить остаться. Просто помочь решить, какие вещи взять, а что оставить новым хозяевам. И… кое-что показать».
Я согласилась.
Квартира была пустой. Эхо гулко отдавалось от голых стен. Вся мебель, весь хлам, все следы нашего общего и их вторжения были вынесены. Остался только запах свежей краски и чистого пола. И было странно — это место, бывшее полем боя, теперь казалось просто бетонной коробкой с окнами. Безэмоциональной и нейтральной.
— Я все отдал в химчистку, перемыл, — сказал Антон. Он выглядел спокойным, даже легким. — Даже стены перекрасил. В тот ужасный бежевый цвет, который был изначально. Чтобы никакой памяти.
Он повел меня по комнатам. Пустая гостиная, где стоял диван-кровать. Пустая кухня, где пахло кашей и лампадным маслом. Пустая наша спальня…
И тут он открыл дверь в маленькую комнату, которую мы когда-то планировали сделать кабинетом.
— А вот это… я оставил на потом.
Комната была не пустой. Стены в ней были выкрашены. Но не в безликий беж. Одна стена была цвета мягкой, теплой лаванды. Три другие — нежного, как молоко, слоновой кости. Пол был застелен картоном, а в центре комнаты стояли две банки с краской, кисти, малярный скотч и маленькая колонка.
Я замерла на пороге.
— Я не знаю, мальчик у нас или девочка, — тихо сказал Антон, глядя не на меня, а на лавандовую стену. — Поэтому выбрал нейтральный. Но один акцентный цвет… он как бы задает настроение. Спокойное. Умиротворяющее. Мне консультант в магазине сказала, что это хороший цвет для детской. Не кричит, а убаюкивает.
Он наконец посмотрел на меня. В его глазах не было мольбы, не было надежды. Была лишь осторожная просьба о возможности.
— Я не прошу тебя вернуться. И не пытаюсь тебя купить новой детской. Я знаю, что доверие — это не стены. Но я подумал… что если у нас когда-нибудь, в каком-то будущем, получится снова быть семьей… то начинать надо не с общего прошлого, испорченного воспоминаниями. А с общего дела. Самого важного. — Он сделал паузу. — Я хочу покрасить эту комнату. Для нашего ребенка. Хочешь помочь?
Я стояла и смотрела на эти цвета. На банки. На его руки, испачканные вчерашней пробной краской. Это был не жест отчаяния. Не попытка все вернуть. Это был жест вперед. Первый по-настоящему взрослый и самостоятельный жест, который он совершал в своей жизни. Он не спрашивал разрешения у матери. Не советовался со мной, как выбрать «правильный» оттенок. Он выбрал сам. И теперь предлагал не готовое решение, а процесс. Совместный труд. Самый простой и самый честный из возможных.
Я вошла в комнату. Поставила сумку на пол. Подошла к банке с краской цвета слоновой кости, открыла ее, взяла новую кисть.
— Этой стеной займешься ты, — сказала я, указывая на лавандовую. — А эти три — я. Чтобы не было разногласий по оттенку.
Уголок его рта дрогнул в почти улыбке.
— Справедливо.
Мы работали молча, несколько часов. Под тихую, ненавязчивую музыку из его колонки. Звук шуршания кисти по стене, мягкие шаги, запах краски. Никаких слов. Никаких объяснений. Просто две взрослые люди, которые вместе делали одно общее дело. Один мазок за другим. Слой за слоем. Закрашивая не стены, а ту гулкую, тяжелую пустоту, которая была здесь раньше. Создавая не просто цвет, а пространство. Возможность.
Когда закончили, стены сияли ровным, чистым, умиротворяющим светом. Лавандовая стена, сделанная его рукой, и три стены цвета слоновой кости, сделанные моей, встречались в идеальных, прямых углах. Они были разными, но составляли одно целое. Гармоничное и спокойное.
Мы вымыли кисти, собрали картон. Стояли посреди свежевыкрашенной комнаты, вдыхая ее новый, ни на что не похожий запах.
— Спасибо, что пришла, — сказал Антон.
— Спасибо, что позвал.
На прощание он не пытался меня обнять. Он протянул мне маленькую коробочку, завернутую в простую бумагу.
— Не открывай сейчас. Потом.
В студии, за чашкой вечернего чая, я развернула ее. Внутри, на вате, лежала бабушкина брошь. И рядом — новый, простой серебряный браслетик-цепочка, очень тонкий и изящный. К нему был прикреплен крошечный, не больше горошины, серебряный кулон в форме домика с окошком.
Никакой записки не было. Он научился говорить не словами, а поступками. Брошь — это память. Моя память, которую он вернул и признал ценной. Браслет с домиком… это вопрос. И обещание. Обещание построить тот самый дом, фундамент для которого мы сегодня, возможно, заложили одним слоем краски и несколькими часами молчаливого совместного труда.
Я надела браслет. Он был легким, почти неощутимым на запястье. Я взяла брошь и приколола ее на свитер, над сердцем.
За окном медленно падал снег, укутывая город в тишину. Внутри меня тихо шевелилась новая жизнь. А на столе лежал ключ от пустой, вычищенной до скрипа квартиры, которую мы когда-то называли домом, и свежие фотографии только что выкрашенной комнаты, которая, возможно, когда-нибудь им станет.
Я не знала, что будет завтра. Будем ли мы с Антоном вместе красисть плинтуса в новой квартире или просто иногда встречаться, чтобы погулять с коляской. Но я знала точно, что больше никогда не позволю никому, даже из самых лучших побуждений, красить стены в моей жизни без моего разрешения. Я научилась держать в руках свою кисть. И выбирать свой цвет. И этого было достаточно, чтобы чувствовать себя не выжившей, а просто живой. Идущей вперед. В тишине. Но уже не в одиночестве.