Коробка лежала в самом углу шкафа, за стопками пожелтевших журналов и свёртками со старым постельным бельём. Рита не сразу её заметила – пришлось вытащить три слоя ненужного хлама, прежде чем рука наткнулась на картон.
– Мам, а это что?
Зоя Павловна стояла у окна, сложив руки на груди, и смотрела, как дочь методично опустошает шкаф. Карие глаза с сеткой морщин казались усталыми – впрочем, они такими были всегда, сколько Рита себя помнила.
– Что там? – голос матери дрогнул.
– Коробка какая-то. Из-под обуви, кажется.
Рита выползла из шкафа, держа находку в руках. Обычная обувная коробка, только старая. Очень старая. Углы обтёрлись до белизны, крышка покрылась рыжими пятнами – то ли от времени, то ли от сырости.
– Положи на место.
– Мам, мы же договорились – разбираем всё. Ты сама хотела ремонт, вот и давай. Нельзя вечно хранить...
– Положи. На место.
Рита замерла с коробкой в руках. Мать никогда так не разговаривала. За тридцать четыре года – ни разу. Зоя Павловна могла упрашивать, могла вздыхать, могла молча обижаться неделями. Но чтобы приказывать – такого Рита не помнила.
И именно это её разозлило.
– Знаешь что? – она поднялась с колен, отряхивая джинсы. – Я приехала в субботу утром, потратила полдня на твои тряпки, и теперь ты командуешь? Что там такого секретного?
Она сняла крышку, прежде чем мать успела подойти.
Внутри лежали ботиночки.
Маленькие красные ботиночки с круглыми носами и латунными кнопками. Кожа потрескалась от времени, левый шнурок истрепался и почти развалился, но в целом они сохранились хорошо. Даже подошва была почти не стёрта – будто в них едва ходили.
– Ой, какая прелесть, – Рита смягчилась. – Это мои, что ли? Ты сохранила мои детские ботинки?
Она взяла один ботиночек, повертела в руках. Странно, не помнила таких. Красные, с кнопками... Нет, точно не помнила.
– Отдай.
Мать подошла так близко, что Рита почувствовала запах валерьянки – привычный, домашний. Зоя Павловна протянула руку – натруженные пальцы с выступающими венами дрожали.
– Мам, да что с тобой?
– Отдай ботинки. Пожалуйста.
– Я только посмотрю...
Рита перевернула ботиночек, заглянула внутрь. На стельке, выцветшая, но читаемая, виднелась цифра: 25.
Двадцать пятый размер.
Она нахмурилась. Что-то не сходилось.
– Мам, это точно мои? У меня сохранились первые туфельки – те, белые с бантиком. Там размер девятнадцать. А тут двадцать пять. Это же на ребёнка лет четырёх-пяти. Мне было столько, когда мы переехали в эту квартиру, ты ещё говорила...
Зоя Павловна выхватила ботиночек из её рук. Движение было резким, каким-то отчаянным – так хватают что-то падающее в пропасть.
– Ты ничего не понимаешь.
– Так объясни!
Мать прижала оба ботиночка к груди. Обхватила их руками – теми самыми руками, которые тридцать четыре года завязывали Рите шнурки, гладили по голове, подтыкали одеяло. Седые волосы, аккуратно уложенные утром, теперь растрепались. И глаза... В глазах было что-то такое, чего Рита никогда раньше не видела.
Страх. Или боль. Или и то, и другое.
– Это не твои ботинки, – сказала Зоя Павловна. – Ты не должна была их находить.
– Тогда чьи?
Молчание.
– Чьи, мам?
Мать отвернулась и пошла к комоду. Опустила ботиночки в верхний ящик, захлопнула его. Постояла, упираясь ладонями в крышку комода, словно держала её силой.
– Уезжай.
– Что?
– Уезжай домой. Я устала. Доразберём в другой раз.
– Мам, ты серьёзно? Из-за каких-то старых ботинок? – Рита почувствовала, как внутри закипает раздражение. – Я отпросилась с работы, Лёша весь день один с продуктовыми закупками, а ты...
– Я сказала – уезжай.
Зоя Павловна не обернулась. Стояла спиной, сгорбившись, будто ей вдруг стало очень холодно.
И Рита уехала.
***
Всю дорогу до дома она прокручивала в голове эту сцену. Коробка. Ботиночки. Реакция матери. Снова и снова – как зацикленная запись.
Двадцать пятый размер.
Размер был девятнадцатый – она точно помнила. Те белые туфельки с бантиком до сих пор лежали дома, в коробке с памятными вещами. Первая обувь, первые шаги. Мать сама их сохранила, сама показывала: «Смотри, какая ты была крошечная».
Но эти красные ботиночки... Они были больше. Заметно больше.
Лёша встретил её в прихожей.
– Ты рано. Всё разобрали?
– Нет.
Он посмотрел внимательнее.
– Что случилось?
Рита скинула куртку, прошла на кухню, налила себе воды. Руки, оказывается, тоже дрожали – совсем как у матери полчаса назад.
– Мы поругались.
– С Зоей Павловной? – Лёша сел напротив. – Из-за чего?
– Из-за ботинок.
– Каких ботинок?
– Детских. Красных. Я нашла их в шкафу, хотела посмотреть – она вырвала их у меня, как... как будто я украсть собралась. И выгнала.
Лёша молчал, ждал продолжения.
– Там размер двадцать пять, – сказала Рита. – У меня первые туфли были девятнадцатый. Это не мои ботинки. Но мать сказала, что я не должна была их находить. А чьи они – не объяснила.
– Может, соседских детей? Знакомых?
– Тридцать пять лет хранить чужие детские ботинки в глубине шкафа? И так реагировать?
Лёша потёр подбородок.
– Странно, да.
Рита отпила воды. В голове начала складываться какая-то картинка, но пока без чётких контуров – так бывает, когда смотришь на облако и почти видишь форму, но она всё время ускользает.
– Знаешь, что ещё странно? – она заговорила медленно, будто сама себя слушая. – Мать всегда была... такой. Ну, ты знаешь.
– Какой?
– Тревожной. Помнишь, я рассказывала? В детстве мне нельзя было ничего. Вообще ничего. Другие дети лазали по деревьям – мне запрещено. Катались на велосипеде без присмотра – ни за что. Ночевать у подружек – только через истерику. Причём её истерику, не мою.
Лёша кивнул.
– Однажды я в школе упала с турника. Ничего страшного, ссадина на коленке. Меня отвели в медпункт, позвонили маме. Она примчалась через двадцать минут – а жили мы тогда на другом конце города. Потом узнала, что она такси взяла, хотя денег вечно не хватало. И когда увидела меня – заплакала. Ссадина. На коленке.
– Ну, матери...
– Нет, Лёш. Это было не «материнское беспокойство». Это было что-то другое. Она смотрела на меня так, будто я с того света вернулась. Трясла, ощупывала, спрашивала раз десять: «Больше нигде не болит? Точно? Ты мне не врёшь?»
Рита замолчала. За окном темнело – октябрь забирал свет рано и жадно.
– И ещё дача, – сказала она. – Помнишь, я говорила про дачу?
– Ту, которую продали?
– Да. Когда папа умер восемь лет назад, мать сразу её продала. Буквально через месяц после похорон. Я ещё удивлялась – она же эту дачу любила, они с папой там каждое лето проводили. А потом – раз, и всё.
– И что с дачей?
– В детстве мне там нельзя было заходить в одну комнату. На втором этаже, угловую. Мать говорила – там хранятся папины инструменты, опасно. Но я однажды подсмотрела, когда она туда зашла. Думала – правда инструменты. А там было пусто. Только стены и окно. И ещё... – Рита нахмурилась, вытаскивая воспоминание из глубины. – Ещё там были обои. Детские. С корабликами.
Лёша выпрямился.
– С корабликами?
– Я тогда не подумала об этом. Мне было лет семь, может, восемь. Но сейчас вспомнила – и правда, странно. Зачем в кладовке с инструментами детские обои?
Они сидели молча. За окном проехала машина, полоснула светом по потолку.
– Рита, – сказал Лёша осторожно, – может, ты не всё знаешь?
– В смысле?
– Ну... У твоих родителей. Может, было что-то. До тебя. О чём они не рассказывали.
Рита хотела возразить – но не нашла слов. Потому что в голове, как недостающий кусок головоломки, уже вставала на место мысль. Страшная мысль. Мысль, от которой перехватывало дыхание.
– Я не единственная, – прошептала она. – У них был ещё ребёнок.
Лёша не ответил. Только взял её за руку.
– Мне нужно вернуться, – сказала Рита. – Сегодня. Сейчас.
***
Она приехала к матери в десятом часу. Окна в квартире светились – значит, не спала.
Дверь открылась не сразу. Зоя Павловна стояла на пороге в домашнем халате, и Рита увидела, что глаза у неё красные. Плакала.
– Ты почему...
– Можно войти?
Мать посторонилась. В квартире пахло валерьянкой и старыми книгами – как всегда, как в детстве. Рита прошла в комнату и увидела, что на диване, аккуратно разложенные, лежат вещи. Не те, что из шкафа. Другие.
Красные ботиночки с латунными кнопками.
Вязаный свитерок – голубой, с оленями.
Деревянный кораблик на колёсиках, облезший от времени.
И фотография в рамке.
Рита подошла ближе.
С фотографии на неё смотрел мальчик. Маленький, года три-четыре. Светлые кудри падали на лоб, карие глаза – точно такие, как у матери – смотрели с хитринкой. Ямочки на щеках. И улыбка – открытая, доверчивая, детская.
– Кто это? – спросила Рита, хотя уже знала ответ.
Зоя Павловна села на диван. Взяла ботиночек, провела пальцем по потрескавшейся коже.
– Его звали Миша. Михаил.
Пауза.
– Твой старший брат.
Рита опустилась на стул. Ноги вдруг стали ватными, и она подумала, что хорошо, что стул оказался рядом, – иначе упала бы.
– Брат?
– Да.
– Мам... Какой брат? У меня нет никакого...
– Был, – перебила Зоя Павловна. И голос её треснул на этом слове, как тонкий лёд. – Был. Ему было четыре года. Четыре. И он... его больше нет. Уже тридцать пять лет.
Рита смотрела на фотографию. Мальчик улыбался ей – незнакомый мальчик с глазами матери. Её брат. У неё был брат.
– Почему ты никогда не говорила?
Зоя Павловна молчала долго. Так долго, что Рита уже решила – не ответит. Но потом мать заговорила, и голос её звучал глухо, как из-под воды.
– Потому что не могла. Сначала – не могла. Потом – боялась. А потом уже столько лет прошло, что... Как скажешь? «Кстати, у тебя был брат, но он умер»?
– Как... как это случилось?
Зоя Павловна прикрыла глаза.
– Несчастный случай. На даче. Лето было, июль. Жара стояла страшная. Мишенька бегал по участку, я развешивала бельё. Отвернулась на минуту. На минуту, Рита. А когда обернулась...
Она замолчала. Сжала ботиночек так, что побелели костяшки.
– Мам, не надо. Не рассказывай детали.
– Я и не могу. – Зоя Павловна открыла глаза, и в них стояли слёзы. – Я не помню деталей. Честно. Врачи говорили – защитная реакция. Я помню только, что бежала, и кричала, и потом была больница, и отец сидел рядом, серый, как эта стена. И всё. Следующее, что помню – похороны. Маленький гроб. Я думала, что умру. Хотела умереть.
Рита встала, подошла к матери. Села рядом на диван.
– А потом?
– Потом был год. Самый страшный год. Мы с Геной не разговаривали – не могли. Смотрели друг на друга и молчали. Он во всём винил меня, я во всём винила себя. Он продал всё – игрушки, одежду, кроватку. Сказал – так легче. Мне было не легче. Но я молчала.
Она погладила ботиночек.
– Только это я спрятала. Успела спрятать, пока он не увидел. Его последние ботиночки. Он их так любил – красные, с кнопками. Сам застёгивал, гордился. И вот... Это всё, что у меня осталось.
Рита почувствовала, как по щекам текут слёзы – горячие, незваные.
– А потом ты узнала, что беременна, – сказала она.
Зоя Павловна кивнула.
– Через год. Я не верила. Думала – это ошибка, или сон, или наказание какое-то. Как я могу ещё одного ребёнка, если не уберегла первого? Но Гена сказал... – она всхлипнула. – Он сказал: «Это шанс. Жить дальше. Для Мишеньки тоже – жить».
Она повернулась к Рите. И в карих усталых глазах было столько боли, столько любви, столько вины – что Рита не выдержала. Обняла мать, прижалась щекой к её виску – там, где седые волосы пахли знакомо, по-домашнему.
– И когда ты родилась, – продолжала Зоя Павловна, – я поклялась. Себе поклялась. Что с тобой ничего не случится. Никогда. Я буду рядом каждую секунду. Я не отвернусь ни на минуту. Я...
– Поэтому ты не отпускала меня никуда, – сказала Рита. – Поэтому те истерики, когда я падала. Поэтому дачу продала – там же...
– Там, на даче, – подтвердила мать. – Я больше не могла туда ездить. А в его комнате остались обои – с корабликами. Он их сам выбирал в магазине, показывал пальчиком, смеялся...
Рита гладила мать по спине. Тело под халатом казалось маленьким, хрупким – когда она успела так постареть?
– Почему не рассказала мне раньше?
Зоя Павловна отстранилась, вытерла глаза.
– Сначала ты была маленькая. Потом – подросток, со своими проблемами. Потом институт, работа, Лёша... И я всё думала – зачем? Зачем тебе знать эту боль? Ты счастливая, у тебя всё хорошо. Зачем тебе мёртвый брат, которого ты никогда не знала?
– Но он – часть семьи!
– Да. Да, конечно. – Мать снова взяла ботиночек. – И я хранила его так, как умела. Молча. В ящике. Ты не знала – а он был. В этих ботинках, в моей памяти, в моих снах. Был.
Она подняла глаза.
– Ты на него похожа, знаешь. Не внешне – характером. Такая же упрямая. Когда Мишенька чего-то хотел – его было не остановить. И ты такая же.
Рита не знала, что сказать. В голове было пусто и звонко, как в комнате после ремонта.
– Мне нужно... переварить, – наконец произнесла она. – Это много.
– Я понимаю.
Зоя Павловна протянула ей фотографию.
– Возьми.
– Мам...
– Возьми. Он теперь и твой тоже. Ты имеешь право его знать.
Рита взяла рамку. Мальчик улыбался ей с фотографии – её брат. Миша. Михаил.
– Тебе было бы сейчас тридцать девять, – сказала она тихо, обращаясь к нему. – Ты был бы старше меня на пять лет. Может, у тебя были бы дети. Мои племянники...
Голос сорвался. Зоя Павловна обняла её.
– Я знаю, милая. Я тоже об этом думаю. Каждый день думаю.
***
Рита не уехала в ту ночь. Осталась у матери – как в детстве, когда она иногда ночевала, если поздно заканчивала какое-нибудь школьное дело. Лежала на старом диване, укрывшись пледом, и смотрела в потолок.
Где-то за стеной дышала мать – неровно, с всхлипами. Наверное, тоже не могла уснуть.
Рита думала о брате. О мальчике со светлыми кудрями, который бегал где-то – не здесь, в какой-то другой квартире, где они жили до её рождения. Который застёгивал красные ботиночки с латунными кнопками. Который выбирал обои с корабликами. Которому было четыре года, и он не дожил до пяти.
Который умер за год до её рождения.
Всю жизнь рядом с ней был призрак. Не страшный – просто грустный. Призрак брата, которого она никогда не знала, но который всё это время был частью её истории. Объяснял материнскую тревогу, отцовскую замкнутость, эти странные паузы в разговорах, когда родители вдруг замолкали и смотрели в одну точку.
Теперь всё встало на свои места.
И было больно – невыносимо больно – понимать, что мама столько лет несла эту ношу одна. Что прятала ботиночки, как преступник прячет улики. Что плакала по ночам, когда никто не видел. Что каждый раз, глядя на Риту, видела тень того, кого не уберегла.
К утру Рита приняла решение.
***
Зоя Павловна уже встала и хлопотала на кухне – какие-то старые привычки не меняются. Рита вошла, всё ещё в футболке, в которой спала.
– Мам.
– Доброе утро. Будешь кашу?
– Мам, погоди.
Зоя Павловна остановилась у плиты, обернулась.
– Дай мне ботиночки.
– Что?
– Его ботиночки. Те, красные. Дай мне их.
Мать смотрела непонимающе.
– Я заберу их домой, – объяснила Рита. – Поставлю на полку рядом со своими детскими туфельками. Пусть будут вместе.
Зоя Павловна застыла. На её лице промелькнуло что-то – сначала удивление, потом сомнение, потом...
Потом она заплакала. Беззвучно, одними глазами – слёзы просто потекли по морщинистым щекам.
– Ты... правда хочешь?
– Правда.
– Но...
– Он мой брат, – сказала Рита. – Ты же сама сказала – теперь он и мой тоже. Я хочу, чтобы он был частью моего дома. Нашего с Лёшей дома.
Мать достала ботиночки из комода. Держала их бережно, как держат что-то хрупкое и бесценное. И Рита подумала: тридцать пять лет. Тридцать пять лет эти ботиночки были единственным, что осталось от маленького мальчика. Единственным осязаемым доказательством того, что он вообще был.
– Я буду их беречь, – пообещала Рита. – Клянусь.
Зоя Павловна передала ей ботиночки. Их руки соприкоснулись – материнские, натруженные, с выступающими венами, и дочерние, молодые ещё.
– Спасибо, – прошептала мать. – Спасибо, что вернулась вчера. Я думала, ты никогда не простишь...
– За что? За то, что ты любила? За то, что боялась потерять? – Рита покачала головой. – Я теперь понимаю. Всё понимаю.
Она посмотрела на ботиночки в своих руках. Кожа потрескалась, но кнопки всё ещё держались крепко – потемнели от времени, но целые.
– Я столько лет думала, что ты меня душишь, – сказала Рита. – Что ты слишком много лезешь в мою жизнь, слишком много контролируешь. А ты просто... просто боялась.
– Каждую секунду, – подтвердила Зоя Павловна. – Каждую секунду твоей жизни.
– Потому что уже потеряла однажды.
Мать кивнула.
– Мне жаль, что я не рассказала раньше. Жаль, что ты узнала вот так – случайно, из-за шкафа. Ты заслуживала...
– Я заслуживала правды, – мягко перебила Рита. – Но я понимаю, почему ты её прятала. Правда иногда ранит. А ты и так была ранена – зачем было ранить меня?
Зоя Павловна обняла её – крепко, отчаянно.
– Я люблю тебя. Ты же знаешь?
– Знаю. Теперь – особенно.
***
Рита вернулась домой к обеду. Лёша ждал её – беспокоился, конечно, хоть и старался не показывать.
– Ну? Что там было?
Она молча положила на стол ботиночки и фотографию мальчика.
– Познакомься, – сказала она. – Это Миша. Мой старший брат. Он умер в четыре года, за год до моего рождения.
Лёша смотрел на фотографию молча. Потом перевёл взгляд на Риту.
– Поэтому твоя мама...
– Да. Поэтому она такая. Всю жизнь – поэтому.
Рита открыла шкаф в прихожей, достала свою коробку с памятными вещами. Там лежали её белые туфельки с бантиком – первые, в которых она сделала первые шаги. Размер девятнадцать.
Она поставила рядом красные ботиночки. Размер двадцать пять.
Две пары детской обуви. Два ребёнка, которые могли бы играть вместе, ссориться из-за игрушек, таскать друг у друга конфеты. Брат и сестра.
Но судьба решила иначе.
– Познакомься, Миша, – сказала Рита тихо, глядя на ботиночки. – Это я. Твоя младшая сестра. Мы никогда не виделись, но мама рассказала мне о тебе. Она хранила твои ботиночки тридцать пять лет – прятала их от всех, даже от меня. Потому что они были всем, что у неё осталось.
Лёша подошёл сзади, обнял её за плечи.
– А теперь, – продолжила Рита, – теперь ты будешь здесь. С моими туфельками. Мы будем стоять рядом, как должны были все эти годы. Я не знаю, какой бы ты вырос. Может, был бы занудой, может – весельчаком. Может, защищал бы меня от мальчишек во дворе, а может – сам дразнил. Не знаю.
Голос её дрогнул.
– Но я всегда хотела старшего брата. Всегда. И теперь, выходит, он у меня есть. Был. Есть.
Она коснулась пальцем потрескавшейся кожи ботиночек. Холодная, жёсткая от времени. Тридцать пять лет эти ботиночки ждали в темноте шкафа.
Теперь они были на свету.
– Добро пожаловать домой, Миша, – прошептала Рита.
И улыбнулась сквозь слёзы.
***
Вечером она позвонила матери.
– Мам, я поставила ботиночки на полку. Рядом со своими.
В трубке было тихо несколько секунд.
– Правда?
– Правда. Сфотографировала даже. Прислать?
– Да... да, пришли.
Рита отправила фото. Две пары детской обуви на полке – белые туфельки с бантиком и красные ботиночки с латунными кнопками. Рядом, плечом к плечу. Как брат и сестра.
– Красиво, – сказала мать через минуту. – Очень красиво.
– Мам...
– Да?
– Расскажи мне о нём ещё. Какой он был? Что любил? О чём мечтал?
Пауза. А потом – голос матери, уже другой. Не усталый, не надтреснутый. Живой.
– Он обожал самолёты. Хотел стать лётчиком. Мы с папой обещали свозить его в аэропорт, показать настоящий самолёт вблизи, но не успели... – Зоя Павловна помолчала. – И ещё он любил петь. Песни из мультфильмов, чаще всего. «Крылатые качели» знаешь? Он пел её каждое утро.
– А ещё?
– Ещё... он строил башни из кубиков. И очень сердился, когда они падали. Топал ногой и говорил: «Я сначала!» И начинал снова. Упрямый был. Как ты.
Рита улыбнулась.
– Значит, я в него пошла.
– В него. И в меня. И в папу. Ты – это мы все. Наше продолжение.
Они разговаривали ещё час. Зоя Павловна рассказывала – и с каждым словом Миша становился всё более реальным. Не просто мальчик с фотографии, а живой человек. Маленький, но настоящий. С привычками, с характером, со своими смешными словечками.
Он любил макароны с сыром.
Боялся грозы.
Называл бабушку «бабуня».
Засыпал только с плюшевым медведем.
Рита слушала и чувствовала, как пустота внутри заполняется. Не счастьем – чем-то другим. Пониманием, может быть. Или принятием.
Где-то в глубине души у неё теперь был брат. Не рядом, не живой – но был. И это меняло всё.
***
Прошла неделя.
Рита разбирала рабочую почту, когда зазвонил телефон. Мать.
– Рита, я тут подумала...
– Да?
– Может, ты приедешь на выходных? Мы могли бы... ну... сходить на кладбище. Вместе.
Рита замерла с трубкой у уха.
– Ты хочешь... показать мне его могилу?
– Да. Если ты готова. Я туда хожу каждый месяц. Одна. Уже тридцать пять лет одна. А теперь...
– Теперь ты не одна.
– Да.
Рита почувствовала, как к горлу подступает ком.
– Конечно приеду, мам. В субботу. Рано утром.
– Спасибо, – голос матери дрогнул. – Спасибо, дочка.
Они помолчали.
– Мам, а можно я цветы куплю? Для него.
– Можно. Он любил ромашки. Я всегда ношу ромашки.
– Тогда и я принесу ромашки.
– Хорошо.
Рита положила трубку и долго сидела, глядя в окно. За стеклом кружились первые снежинки – октябрь сдавал позиции ноябрю.
Она думала о том, как странно устроена жизнь. Тридцать четыре года она жила, не зная, что у неё был брат. Тридцать четыре года злилась на мать за гиперопеку, не понимая причины. Тридцать четыре года...
А потом – коробка в глубине шкафа. Красные ботиночки с латунными кнопками. И всё изменилось.
Нет, ничего не изменилось на самом деле. Миша умер тридцать пять лет назад – это не изменить. Мать страдала все эти годы – это не отменить. Рита выросла единственным ребёнком – это уже было.
Но что-то всё-таки сдвинулось. Какая-то стена, которая стояла между ней и матерью – невидимая, неназванная – теперь рухнула. И на её месте была не пустота, а понимание.
Рита посмотрела на полку у входа, где стояли ботиночки. Красные, с кнопками. Рядом с её белыми туфельками.
– Скоро увидимся, – сказала она им. – Познакомимся по-настоящему.
***
В субботу они стояли у могилы вдвоём.
Маленькая плита, покрытая жёлтыми листьями. Рита смахнула их рукой. Прочитала надпись:
Михаил Геннадьевич Астахов
1985–1989
Любим. Помним.
Четыре года жизни. Три строчки на камне.
Зоя Павловна положила свой букет ромашек – привычным жестом, отработанным за тридцать пять лет. Рита положила свой рядом.
– Привет, Миша, – сказала она вслух. – Я – Рита. Твоя младшая сестра. Извини, что так долго не приходила. Не знала о тебе.
Ветер шевельнул ветки берёзы над могилой. Листья зашуршали – будто кто-то ответил.
– Мама рассказала мне, какой ты был. Упрямый, как я. Любил самолёты и макароны с сыром. Боялся грозы. Пел «Крылатые качели» каждое утро.
Рита почувствовала, как мать взяла её за руку. Сжала крепко.
– Я забрала твои ботиночки, – продолжила Рита. – Те красные, с кнопками. Мама хранила их тридцать пять лет. Теперь они у меня дома, на полке. Рядом с моими детскими туфельками. Стоят вместе. Как мы с тобой могли бы стоять.
Она замолчала. Слов было слишком много и слишком мало одновременно.
– Я не знаю, что было бы, если бы ты выжил, – наконец сказала она. – Может, мы бы дружили. Может, ссорились. Может, ты защищал бы меня, а может, дразнил. Не знаю. Но я хочу, чтобы ты знал: теперь ты часть моей жизни. Не только маминой – моей тоже. Я буду приходить сюда. С ромашками.
Зоя Павловна всхлипнула. Рита обняла её одной рукой, продолжая смотреть на плиту.
– Спи спокойно, братик. Мы с мамой рядом. Мы тебя помним.
Они стояли так ещё долго – две женщины у маленькой могилы, под облетающей берёзой. Дочь и мать. Сестра и мать.
А где-то дома, на полке, стояли рядом две пары детской обуви: белые туфельки с бантиком и красные ботиночки с латунными кнопками.
Брат и сестра – наконец вместе.
***
Прошёл месяц.
Рита приезжала к матери каждую неделю – не помогать с ремонтом (ремонт, как ни странно, продвигался), а просто так. Пить чай, разговаривать. Слушать истории о Мише.
Каждая история добавляла новый штрих. Как он учился плавать в надувном бассейне – хохотал и брызгался. Как однажды принёс домой котёнка и плакал, когда пришлось вернуть его соседям. Как рисовал маме открытки к каждому празднику – кривые домики, кривые солнышки, но с огромным сердцем в углу.
И Рита поняла: все эти годы мать жила двойной жизнью. Снаружи – обычная женщина, обычные заботы. Внутри – мавзолей. Хранила память о сыне, как драгоценность, как проклятие, как единственное, что осталось.
Теперь мавзолей открылся. И вместо затхлого воздуха там оказался... воздух. Просто воздух. Можно дышать.
Зоя Павловна менялась. Рита видела это каждую неделю. Плечи расправлялись. Морщины никуда не делись, но в глазах появилось что-то новое. Не радость – для радости было слишком много боли. Но облегчение, может быть. Или покой.
– Ты знаешь, – сказала мать как-то, наливая чай, – я столько лет боялась. Боялась рассказать тебе, боялась показать фотографии, боялась достать ботиночки. Думала, если заговорю – всё рухнет.
– Что рухнет?
– Всё. Ты. Наши отношения. То хрупкое, что мы построили.
Рита покачала головой.
– Мам, наши отношения были хрупкими именно потому, что ты молчала. Я чувствовала – что-то не так. Только не понимала, что именно.
– Знаю. Теперь знаю. – Зоя Павловна помешала чай. – Когда ты вчера приехала – с ромашками для Мишеньки – я смотрела и думала: вот. Вот она, моя семья. Та, что осталась. Дочь и сын. Оба мои.
Рита взяла её за руку.
– Мы будем ходить к нему вместе. Каждый месяц. Хорошо?
– Хорошо.
Они молча пили чай. За окном падал снег – настоящий, ноябрьский. Первый серьёзный снегопад в этом году.
– Мам, – сказала Рита вдруг, – можно спросить?
– Спрашивай.
– Ты когда-нибудь жалела, что родила меня?
Зоя Павловна вздрогнула.
– Что? Почему ты...
– Нет, не так. Я имею в виду – ты родила меня через год после... после Миши. Чтобы «жить дальше», ты говорила. Но это значит, что я была... ну... заменой?
Мать поставила чашку. Медленно, аккуратно – чтобы руки не дрожали слишком заметно.
– Никогда, – сказала она. – Ни одной секунды. Да, я хотела жить дальше. Да, ты была моей надеждой. Но ты – это ты. Не замена. Не второй шанс. Ты, Рита. Моя дочь.
– Но ты так боялась за меня...
– Потому что потеря одного ребёнка научила меня: это возможно. Дети умирают. Не в книгах, не в кино – в жизни. И я не могла... не могла позволить этому случиться снова. Понимаешь?
Рита кивнула.
– Понимаю. Теперь понимаю.
– Я любила тебя не меньше, чем Мишеньку. Просто по-другому. Любовь к нему – с болью. Любовь к тебе – со страхом. Но любовь. Всегда.
Она взяла руку Риты.
– Ты – лучшее, что случилось в моей жизни после худшего. Ты – свет после тьмы. И я благодарю бога каждый день за то, что ты есть.
Рита моргнула, смаргивая слёзы.
– Я тебя люблю, мам.
– И я тебя.
***
В декабре Рита обнаружила, что беременна.
Тест показал две полоски – яркие, чёткие, неоспоримые. Она сидела на краю ванны и смотрела на них, не веря.
Ребёнок.
У неё будет ребёнок.
Первым, кому она позвонила, была мать.
– Мам, я... У меня новости.
– Хорошие?
– Да. Очень.
Пауза.
– Рита, ты меня пугаешь. Что?
– Ты станешь бабушкой.
Тишина в трубке. Долгая, густая.
– Мам? Алло?
Всхлип.
– Правда?
– Правда. Восемь недель. Я сегодня была у врача.
Зоя Павловна заплакала. Не так, как раньше – не от боли. По-другому.
– Мама, ты плачешь?
– Это... это от счастья. Господи, Рита. Господи.
Рита улыбнулась.
– Я хочу, чтобы ты была рядом. Когда родится. Хочу, чтобы ты помогала.
– Конечно. Конечно, я буду рядом. Каждую секунду.
– Только, мам...
– Что?
– Без паники, хорошо? Я понимаю, ты будешь волноваться. Но я справлюсь. Мы справимся. И ребёнок будет в порядке.
Снова молчание.
– Я постараюсь, – сказала Зоя Павловна наконец. – Обещаю. Я... я научусь. Не бояться так сильно.
– Вместе научимся.
Рита положила трубку. Посмотрела на своё отражение в зеркале ванной. Тридцать четыре года. Скоро тридцать пять. Внутри неё – новая жизнь.
И где-то на полке в прихожей стоят красные ботиночки с латунными кнопками.
Её брат, которого она никогда не знала. Её мать, которую она наконец поняла. Её будущий ребёнок, который свяжет это всё вместе.
Три поколения. Боль, страх, любовь. И надежда.
***
В июле родился мальчик.
Рита лежала на больничной койке, держа его на руках – маленького, сморщенного, с глазами, которые ещё не научились видеть мир. Зоя Павловна сидела рядом – бледная, взволнованная, но улыбающаяся.
– Он похож на Мишу, – прошептала мать. – Те же губы. Те же уши.
Рита посмотрела на сына. Потом на мать.
– Мам, можно мы назовём его Михаилом?
Зоя Павловна замерла. Губы дрогнули.
– Рита...
– Я хочу, чтобы Миша жил. Не только в памяти, не только на кладбище. Здесь, с нами. Мой сын будет носить имя твоего сына. Моего брата. Нашей семьи.
Мать не смогла ответить – только закивала, закрывая рот рукой. Слёзы текли по её щекам, но это были другие слёзы. Не горя – благодарности.
Маленький Миша открыл глазки. Моргнул. Смотрел куда-то вверх, на свет, на незнакомый новый мир.
– Привет, Мишенька, – сказала Рита. – Добро пожаловать в семью. У тебя есть дядя, знаешь? Он ушёл раньше, чем ты пришёл. Но он часть нас. И ты – тоже.
Зоя Павловна наклонилась к внуку. Осторожно, как будто он был сделан из стекла.
– Здравствуй, маленький, – прошептала она. – Я – твоя бабушка. И я обещаю: я буду любить тебя. Без страха. Ну, почти без страха. Я буду учиться.
Она подняла глаза на Риту.
– Спасибо.
– За что?
– За всё. За то, что вернулась тогда. За то, что забрала ботиночки. За то, что носишь Мише на кладбище ромашки. За то, что назвала сына... – голос сорвался. – За то, что ты моя дочь.
Рита взяла её за руку – свободной рукой, той, что не держала ребёнка.
– А я – за то, что ты моя мама.
И они сидели так – три поколения, связанные одной нитью. Нитью, которая началась когда-то давно, оборвалась тридцать пять лет назад и теперь – снова продолжилась.
На полке дома стояли красные ботиночки с латунными кнопками. Рядом – белые туфельки с бантиком. А скоро к ним добавятся ещё одни – маленькие, новые.
Семья.
***
Эпилог
Три года спустя.
– Баба Зоя! – Мишенька бежал по дорожке, размахивая букетом ромашек. – Мы пришли!
Рита шла следом, придерживая сына за капюшон – осень была ветреная, и она автоматически...
Нет. Она остановила себя. Сын бежит – пусть бежит. Ничего страшного.
Зоя Павловна стояла у могилы, как всегда – каждый месяц, без пропусков. Обернулась на голос внука, улыбнулась.
– Привет, мой хороший. Что принёс?
– Ломашки! Для дяди Миши!
– Ромашки, – мягко поправила Рита.
– Ломашки лучше, – заявил сын уверенно и положил букет на плиту.
Зоя Павловна засмеялась – негромко, но искренне. Рита вдруг подумала: когда она в последний раз слышала, как мать смеётся? Раньше – никогда. А теперь – всё чаще.
– Дядя Миша любил ромашки? – спросил Мишенька, задирая голову, чтобы смотреть на бабушку.
– Любил, – подтвердила Зоя Павловна. – Он много чего любил. Самолёты, макароны с сыром, мультфильмы...
– А меня бы любил?
Голос ребёнка был серьёзным, как бывает только у трёхлетних, когда они задают действительно важные вопросы.
Зоя Павловна присела на корточки – непросто, в её-то шестьдесят три, но она сделала это – и посмотрела внуку в глаза.
– Он тебя любит, – сказала она. – Оттуда, сверху. Смотрит и любит. Потому что ты – его племянник. Его семья. Его продолжение.
Мишенька кивнул, приняв это как данность. В три года смерть ещё не страшна – она просто факт, как дождь или снег.
– А можно ему спеть?
– Конечно, можно.
Мальчик набрал воздуха – и запел. Фальшиво, невпопад, глотая слова:
– Клы-ла-тые качели... летят, летят, летят...
Рита почувствовала, как сжалось сердце. Та же песня. Столько лет спустя – та же песня.
Зоя Павловна слушала, и по её щекам текли слёзы. Но она улыбалась. Улыбалась – и плакала одновременно.
Мишенька допел куплет (два раза перепутав слова), поклонился могильной плите и деловито спросил:
– А теперь мололеное можно?
– Мороженое, – автоматически поправила Рита. И добавила: – Можно. Заслужил.
Они пошли по аллее втроём – бабушка, мама и сын. Над ними шелестела берёза, роняя последние жёлтые листья.
У выхода с кладбища Рита обернулась. Маленькая плита, букеты ромашек – один свежий, яркий; другой уже чуть увядший.
– До свидания, Миша, – сказала она тихо. – До следующего месяца.
И ей показалось, что ветер ответил – мягко, почти неслышно.
Как дыхание брата, которого она никогда не знала, но которого наконец обрела.
Конец.