Ёлка стояла в углу комнаты – голая, растопырившая ветки, как будто ждала чего-то. Три года я не доставала её из кладовки. Три года коробка с игрушками пылилась на антресолях, а я проходила мимо и старалась не смотреть в ту сторону.
Сегодня достала.
Руки сами потянулись к знакомым шарам – красным, с золотой росписью. Павел привёз их из Суздаля, ещё до Тониного рождения. Я повесила первый шар и замерла. Тишина в квартире давила на уши.
– Тоня, – позвала я. – Поможешь?
Молчание. Дверь её комнаты – закрыта. Уже неделю закрыта. С того самого разговора.
Я повесила второй шар. Третий. Руки немного дрожали, и я списала это на холод – батареи в нашей сталинке топили через раз.
На стене, прямо напротив ёлки, висело чёрно-белое фото. Павел смеётся, щурится от солнца. Снимок сделан за год до того, как всё случилось. Сорок четыре ему было. Инфаркт. Ушёл за минуту – я даже скорую вызвать не успела. Просто сидели на кухне, пили чай, и вдруг он схватился за грудь и осел на пол.
Три года. Три года без него.
Я отвернулась от фотографии и взяла очередную игрушку – стеклянную сосульку. Тоня в детстве называла её «ледяной морковкой». Павел смеялся, подхватывал дочку на руки: «Ледяная морковка для ледяной принцессы». Тоне тогда было лет пять или шесть. Сейчас ей пятнадцать. Почти взрослая. И она неделю со мной не разговаривает.
Неделю назад я сказала ей про Глеба.
Не знаю, как надо было сказать. Наверное, не так. Наверное, надо было подготовить, подвести, намекнуть. Но я просто выпалила за завтраком: «Тоня, я хочу тебя кое с кем познакомить. На Новый год он придёт к нам».
Она посмотрела на меня так, будто я ударила её. Молча встала из-за стола. Молча ушла в свою комнату. И с тех пор – только «да», «нет», «не знаю» сквозь зубы.
Я понимала её. На самом деле понимала. Но мне было сорок два года, и я три года просыпалась в холодной постели, и мне так хотелось, чтобы кто-то снова обнял меня перед сном. Разве я не имела на это права?
Глеб появился в моей жизни восемь месяцев назад. Апрель, строительная выставка – я пошла от нашей фирмы, чисто для галочки. Он стоял у стенда с мебелью ручной работы. Столяр. Сам делает шкафы, комоды, столы. Руки большие, с мозолями, и шрам на левой кисти – от станка, как он потом объяснил. Мы разговорились. Потом созвонились. Потом встретились на кофе. И ещё раз. И ещё.
Восемь месяцев я прятала его от Тони. Встречались вне дома – в кафе, в парке, у него в мастерской. Пару раз он заезжал ко мне, когда Тоня была у бабушки или на своём художественном кружке. Тогда я и показала ему квартиру. Он зашёл в Тонину комнату – стены все в карандашных эскизах, портреты, пейзажи, наброски.
– Она у тебя художница, – сказал Глеб.
– Папа научил. Павел хорошо рисовал.
Глеб кивнул. Ничего не добавил. Он вообще не из тех, кто лезет с расспросами.
Восемь месяцев – и я поняла, что хочу, чтобы он был рядом. Не вместо Павла. Вместе со мной. Это разные вещи. Но как объяснить это пятнадцатилетней дочери, которая до сих пор иногда плачет ночами, когда думает, что я не слышу?
Я повесила последний шар и отступила на шаг. Ёлка выглядела сиротливо – раньше мы украшали её втроём, и на каждую игрушку приходилась своя история. Теперь я стояла одна в полутёмной комнате, а за дверью дочкиной комнаты – тишина.
Звонок в дверь.
Я вздрогнула, хотя ждала его. Посмотрела на часы – шесть вечера. Глеб пришёл вовремя. Он всегда приходил вовремя.
***
Глеб стоял на пороге с двумя пакетами в руках и большой коробкой под мышкой. От него пахло деревом и свежей стружкой – как всегда. Серо-зелёные глаза смотрели спокойно, но я видела, что он нервничает. Проседь на висках казалась заметнее обычного.
– Привет, – сказал он и шагнул внутрь. – С наступающим.
– Привет. – Я приняла пакеты. – Что там?
– Вино. Конфеты. Мандарины.
Он огляделся – оценивающе, как делал всегда. Профессиональная привычка: зашёл в помещение – посмотри, что можно улучшить. Его взгляд остановился на фотографии Павла. Задержался на секунду. Скользнул дальше.
– Красивая ёлка, – сказал Глеб.
– Три года не ставила.
Он кивнул. Понял. Ничего не сказал.
– А это? – Я показала на коробку под его рукой.
– Потом. Это под ёлку.
– Для меня?
– Нет.
Я хотела спросить, но он уже шёл в комнату, и я пошла за ним. Глеб положил коробку под ёлку. Обычная картонная коробка, перевязанная красной лентой. На крышке – надпись: «Тоне».
– Глеб...
– Потом, – повторил он. – Где она?
– У себя.
Он посмотрел на закрытую дверь. Потом на меня.
– Позови. Познакомимся.
Я пошла к дочкиной комнате. Сердце стучало так, будто я шла на экзамен. Постучала.
– Тоня. Выйди, пожалуйста.
Тишина.
– Тоня.
Шорох. Скрип. Дверь открылась.
Моя дочь смотрела на меня снизу вверх – она пошла в отца, невысокая. Синие глаза – отцовские. Тёмные волосы собраны в хвост, и, как всегда, карандаш торчит за ухом. Она никогда с ним не расставалась. Рисовала везде – на полях учебников, на салфетках, на обоях, когда была маленькая. Павел этот карандаш ей и подарил – простой, «Кохинор», но Тоня носила его как талисман.
– Он пришёл? – спросила она. Голос плоский. Мёртвый.
– Да. Его зовут Глеб. Пожалуйста, выйди.
Она прошла мимо меня, не глядя. Вышла в комнату. Остановилась.
Глеб стоял у ёлки. Смотрел на неё спокойно, без улыбки. Не пытался понравиться. Это меня в нём и подкупило когда-то – он никогда не пытался казаться лучше, чем был.
– Привет, Тоня, – сказал он. – Я Глеб.
– Я знаю. – Она скрестила руки на груди.
Молчание. Я стояла в дверях и не знала, что делать.
– Мама много о тебе рассказывала, – сказал Глеб.
– А она мне о вас – ничего.
Я закусила губу. Тоня смотрела на него с вызовом – подбородок вздёрнут, глаза прищурены. Она была так похожа на Павла в этот момент. Павел тоже так смотрел, когда злился.
– Я понимаю, – сказал Глеб.
– Что вы понимаете?
– Что ты злишься.
– Я не злюсь. – Она отвернулась. – Мне всё равно.
Ложь. Такая очевидная ложь. Я хотела что-то сказать, но Глеб чуть качнул головой – не надо.
– Пойдёмте за стол, – предложила я. Голос звучал фальшиво даже для меня самой. – Я приготовила утку.
***
Ужин проходил в молчании. Утка остывала на блюде, картошка подёрнулась плёнкой, а я сидела между Глебом и Тоней и чувствовала себя сапёром на минном поле.
Глеб ел спокойно, методично. Иногда пытался заговорить – о погоде, о праздниках, о каком-то фильме. Тоня отвечала односложно или не отвечала вовсе. Её тарелка была нетронута. Она сидела, уставившись в стол, и чертила что-то карандашом на салфетке. Я видела краем глаза – какие-то линии, штрихи. Может, ёлку. Может, что-то другое.
– Тоня, поешь, – сказала я.
– Не хочу.
– Ты ничего не ела с утра.
– Не хочу.
Глеб отложил вилку.
– Нина говорила, ты хорошо рисуешь.
Тоня подняла глаза. В них было что-то такое, от чего мне стало холодно.
– Мама много чего говорила. – Она повернулась ко мне. – И много чего не говорила. Восемь месяцев, да?
– Тоня...
– Восемь месяцев ты с ним встречалась. И ничего мне не сказала. А теперь он сидит за нашим столом. На папином месте.
Я посмотрела – и правда. Глеб сидел там, где раньше сидел Павел. Я даже не подумала об этом. Не заметила.
– Это просто стул, – тихо сказала я.
– Это папин стул!
Она встала. Стул с грохотом отъехал назад.
– Тоня, успокойся.
– А ты успокоилась, да? – Голос срывался. – Три года прошло, и всё, хватит? Можно забыть? Можно привести какого-то... какого-то чужого мужика и посадить его на папино место?
– Никто не забывает папу.
– Ты забываешь! – Она почти кричала. – Ты его предаёшь! Он три года как умер, а ты уже...
– Тоня!
Она замолчала. Дышала тяжело, прерывисто. Карандаш в руке – сжала так, что побелели костяшки.
– Я к себе. – Голос снова стал мёртвым, плоским. – С Новым годом.
Она ушла. Дверь хлопнула так, что вздрогнули стёкла.
Я сидела неподвижно. Смотрела на остывшую утку. На тарелку дочери – пустую. На смятую салфетку с её рисунком. Ёлка. Она нарисовала ёлку.
Глеб молчал.
***
Он нашёл меня на кухне. Я стояла у окна, смотрела во двор, где мальчишки запускали петарды. Руки тряслись, и я прижала их к груди, чтобы унять дрожь.
– Нина.
Я не обернулась.
– Нина, посмотри на меня.
Обернулась. Он стоял в дверях – большой, спокойный. Как скала. Я так устала быть сильной. Три года я держалась – ради Тони, ради работы, ради себя самой. Три года не плакала при дочери. Три года просыпалась в четыре утра и лежала без сна, глядя в потолок.
– Она меня ненавидит, – сказала я.
– Нет.
– Ты слышал, что она сказала.
– Слышал. – Он подошёл ближе. – Она не тебя ненавидит. И не меня.
– А кого?
– Ситуацию. – Он взял мою руку. Я увидела шрам на его кисти – белый, неровный. – Ей пятнадцать. Она потеряла отца. Теперь боится потерять тебя.
– Она меня не потеряет.
– Она этого не знает.
Я смотрела на его руку. На шрам. Никогда не спрашивала, откуда он. Почему-то казалось – не моё дело.
– Расскажи, – вдруг попросила я.
– О чём?
– О шраме.
Глеб помолчал. Потом сел на табуретку – тяжело, как будто устал.
– Станок. Циркулярка. Десять лет назад. – Он смотрел не на меня, куда-то в сторону. – Я тогда пил. После того, как Лена умерла.
Я замерла.
– Лена?
– Жена. Рак. Ей было тридцать два.
Я не знала. Восемь месяцев – и не знала. Он никогда не рассказывал. Я никогда не спрашивала.
– Год я был никакой. Пил, не работал, чуть под машину не попал. Потом попал под станок. – Он пошевелил пальцами. – Чудом не отрезало руку. В больнице пролежал месяц. Там и протрезвел. Понял – либо живу дальше, либо конец.
– Глеб...
– Я не заменю Павла. – Он поднял голову. Серо-зелёные глаза – спокойные, прямые. – И не собираюсь. Я просто хочу быть рядом с тобой. Это разные вещи.
Я села рядом. Положила голову ему на плечо. Он пах деревом. Стружкой. Надёжностью.
– Дай ей время, – сказал он. – Я никуда не денусь.
***
В комнате было темно. Тоня сидела на кровати, обхватив колени руками. На стене напротив висел портрет – папа. Она нарисовала его два года назад, по памяти. Карандашом, как учил он сам. «Карандаш не врёт, Тонька. Линия либо есть, либо нет. Никаких полутонов».
Она смотрела на портрет и думала.
Мама предала папу. Мама привела в дом чужого мужика. Мама посадила его на папин стул и улыбалась ему, и смотрела на него так, как раньше смотрела только на папу.
Но разве мама не имела права?
Тоня закусила губу. Мысли путались, сталкивались, разлетались в стороны.
Три года. Три года мама спала одна. Три года возвращалась с работы в пустую квартиру. Три года делала вид, что всё нормально, что она справляется, что ей не больно. А Тоня видела – больно. Видела, как мама плачет на кухне, когда думает, что Тоня спит. Видела тёмные круги под глазами, морщины, раннюю седину в каштановых волосах.
Мама имела право.
Но если мама перестанет грустить – значит, забыла. А если забыла – папы больше нет. Совсем нет. Даже в памяти.
Тоня прижала колени к груди сильнее. Карандаш – папин карандаш – лежал на тумбочке. Она взяла его, покрутила в пальцах. Дерево тёплое, отполированное за годы до гладкости.
Папа учил её рисовать. Водил в музеи. Показывал, как смешивать краски, как строить композицию, как ловить свет. «Ты художница, Тонька. Настоящая. Только не бросай».
Она не бросила. Рисовала каждый день. И каждый рисунок был – для него. Даже если он не мог увидеть.
За дверью – тишина. Куранты ещё не скоро. Ещё три часа.
Тоня встала. Захотелось пить. Или просто захотелось выйти – тишина давила.
***
Она вышла в коридор. Свет в кухне – значит, мама там. Голоса – тихие, неразборчивые. Тоня прошла мимо кухни, стараясь не смотреть. Налила воды в стакан. Сделала глоток.
И увидела коробку.
Под ёлкой. Красная лента. Надпись: «Тоне».
Она замерла со стаканом в руке. Подарок? Мама ничего не говорила про подарок. И почерк не мамин – крупный, с наклоном влево.
Его почерк.
Тоня поставила стакан. Подошла к ёлке. Присела на корточки.
Коробка была тяжёлой. Она потянула за ленту – узел развязался легко. Открыла крышку.
Планшет.
Графический планшет. Профессиональный. Тоня видела такие в интернете, смотрела обзоры, мечтала. Стоил как три маминых зарплаты. Она никогда бы не попросила.
Под планшетом – записка. Сложенный вдвое лист бумаги.
Тоня развернула.
«Тоня. Я не заменю твоего папу. Я хочу быть рядом с твоей мамой. Это разные вещи. Глеб».
Она перечитала. И ещё раз. И ещё.
Буквы расплывались. Она не сразу поняла, что это слёзы.
Он не хочет заменить папу. Он просто хочет быть рядом с мамой. Это разные вещи.
Разные вещи.
Тоня сидела на полу, прижимая записку к груди. Планшет лежал рядом, блестел чёрным глянцем. За окном взрывались петарды. Где-то играла музыка.
Она посмотрела на фотографию отца. Павел смеялся, щурился от солнца. Он всегда смеялся. Даже когда было трудно.
«Папа, – подумала Тоня. – Ты бы понял, да? Ты бы хотел, чтобы мама была счастлива».
Она встала. Вытерла глаза. Взяла планшет и записку.
И пошла на кухню.
***
Мама сидела за столом, уронив голову на руки. Он – Глеб – сидел рядом, гладил её по спине. Увидел Тоню. Замер.
Мама подняла голову. Глаза красные, заплаканные.
– Тоня?
Она не знала, что сказать. Стояла в дверях, сжимая планшет.
– Спасибо, – выдавила наконец. Горло перехватило. – За подарок.
Глеб кивнул. Не улыбнулся. Не стал говорить «не за что» или «рад, что понравилось». Просто кивнул.
– Откуда вы знали? – спросила Тоня.
– Мама рассказывала. И я видел твои рисунки. Когда заезжал.
Она вспомнила – да, мама говорила, что он заходил. Когда Тони не было дома.
– Вы столяр, да?
– Да.
– Делаете мебель?
– Делаю.
Тоня помолчала. Потом села за стол. Напротив него. Мама смотрела на неё так, будто боялась спугнуть птицу.
– Можно потом… – Тоня запнулась. Начала снова: – Можно вы покажете, как работаете? Я хочу нарисовать. Руки. В работе.
Глеб помолчал. Потом кивнул.
– Можно.
Тишина. Но уже другая – не давящая. Мама вытерла глаза. Улыбнулась – робко, неуверенно.
– Ты поешь? – спросила она. – Утка остыла, но я разогрею.
– Ладно.
Мама встала, засуетилась у плиты. Глеб смотрел на Тоню – спокойно, без нажима.
– Я назвала её в честь бабушки, – вдруг сказала мама. От плиты, не оборачиваясь. – Тоню. Моей мамы. Она умерла, когда Тоне было два года. Тоже Антонина была.
Тоня знала эту историю. Но почему-то сейчас она прозвучала иначе. Мама называла дочь именем умершей матери. Потому что любила. Потому что хотела помнить.
Любовь не заменяет любовь. Она – рядом.
Куранты зазвонили неожиданно. Мама ахнула, выключила плиту, бросилась в комнату. Глеб встал. Тоня – тоже.
Они стояли у ёлки – втроём. Телевизор показывал Спасскую башню, цифры на экране отсчитывали последние секунды. Мама взяла Тоню за руку. Глеб стоял чуть в стороне – не лез, не навязывался.
Двенадцать.
Тоня посмотрела на ёлку. На верхней ветке не хватало игрушки – той самой, «ледяной морковки». Она лежала в коробке, так и не повешенная.
Тоня отпустила мамину руку. Подошла к коробке. Достала сосульку.
Повесила на ветку.
Обернулась. Мама плакала – но улыбалась. Глеб стоял рядом с ней, и от него пахло деревом.
Тоня посмотрела на него. Не улыбнулась – ещё нет. Но кивнула.
Он кивнул в ответ.
За окном взрывались фейерверки. Снег падал крупными хлопьями. На стене смеялся папа – и Тоне показалось, что он тоже кивает.
Всё будет хорошо.
Наверное.