Найти в Дзене
Читаем рассказы

Пригласила жениха провести уикенд на моей даче но вместо продуктов для ужина он притащил свою матушку и кучу чемоданов

Я всегда считала, что дача — это про воздух и тишину, а еще про право закрыть дверь и остаться наедине с собой. В городе у меня этого не было. Классный журнал, чья‑то несделанная домашняя работа, звонки родителей учеников в неурочное время, маршрутка, набитая до отказа, и двор, где под окнами кто‑то вечно что‑то ремонтирует и кричит. Поэтому, когда в мае папа тихо сказал: «Настя, дача теперь твоя, мы с мамой туда уже не ездим, сил нет», я слушала его и чувствовала, как в груди расправляются невидимые крылья. Мой дом. Моя территория. Мое лето. А еще — наша с Ильей проверка. Маленькая репетиция семейной жизни: два дня вдвоем, без городского шума и без его бесконечной «мамочки» между нами. Слово «мамочка» у меня в голове уже звучало не ласково, а звеняще, как ложка о стекло. На каждом нашем свидании она будто сидела рядом, хотя физически её не было. Мы идем в кино — он перед сеансом шепчет в трубку: — Мамочка, я купил билеты, да, вернусь не поздно. Нет, не замерзну. Мы выбираем день свадь

Я всегда считала, что дача — это про воздух и тишину, а еще про право закрыть дверь и остаться наедине с собой. В городе у меня этого не было. Классный журнал, чья‑то несделанная домашняя работа, звонки родителей учеников в неурочное время, маршрутка, набитая до отказа, и двор, где под окнами кто‑то вечно что‑то ремонтирует и кричит.

Поэтому, когда в мае папа тихо сказал: «Настя, дача теперь твоя, мы с мамой туда уже не ездим, сил нет», я слушала его и чувствовала, как в груди расправляются невидимые крылья. Мой дом. Моя территория. Мое лето.

А еще — наша с Ильей проверка. Маленькая репетиция семейной жизни: два дня вдвоем, без городского шума и без его бесконечной «мамочки» между нами.

Слово «мамочка» у меня в голове уже звучало не ласково, а звеняще, как ложка о стекло. На каждом нашем свидании она будто сидела рядом, хотя физически её не было.

Мы идем в кино — он перед сеансом шепчет в трубку:

— Мамочка, я купил билеты, да, вернусь не поздно. Нет, не замерзну.

Мы выбираем день свадьбы — я открываю календарь, он — список праздников, когда его маме «неудобно»: у соседки юбилей, у коллеги дачный съезд, у двоюродной тети именинный стол. В итоге дата подбирается не под нас, а под неё.

Я предлагаю легкий деревенский стол на свадьбу, домашние пироги, запеченные овощи, морсы. Людмила Павловна — она же «мамочка» — снисходительно улыбается:

— Насть, милая, ну что ты понимаешь в больших застольях? Люди же подумают, что вы с Илюшей прижимистые. Я уже договорилась, меню утвердила.

Илья кивает:

— Мамочка плохого не посоветует.

Я тогда промолчала. Решила, что это просто инерция. Он привык, что за него решают. Пройдет.

И вот сейчас я сижу в электричке, сумка на коленях, и смотрю в окно, где мимо бегут поля и редкие посадки. В сумке — аккуратно сложенные простыни с запахом крахмала, баночки с малиновым вареньем, пачка хорошего чая и новое платье, которое я купила специально для этого уикенда. Лёгкое, светлое, в мелкий цветочек — смешно, но мне хотелось выглядеть здесь не «учительницей русской словесности», а просто девушкой, которую любят.

Мы договорились встретиться у ворот дачи. Я приеду раньше, открою дом, проветрю, поставлю чайник. Он заедет в магазин и привезет продукты: овощи, фрукты, курицу для запекания. Я даже список написала, старательно выводя буквы, будто это не записка, а заклинание на хорошую жизнь.

Когда я подошла к знакомым воротам с облупившейся зеленой краской, сердце дернулось от детских воспоминаний: здесь мы с папой красили лавку, здесь мама сушила белье, и оно пахло солнцем. Я открыла замок, вдохнула вязкий запах старого дерева и прошлогодней пыли, пересилила желание сразу приняться за уборку и сначала просто села на крыльцо.

Птицы кричали так громко, будто спорили с электричкой. Где‑то в соседнем участке постукивал молоток. Пахло влажной землей и дымком — очевидно, кто‑то уже топил баню.

Я достала телефон, посмотрела время — Илья опаздывал. Для него это было привычно, для меня — тревожно. Мы же договаривались. Мы же хотели все сделать вместе.

Через какое‑то время послышался знакомый звук — шины шуршат по гравию, машина медленно подкатывает к воротам. Сердце у меня почему‑то не радостно подпрыгнуло, а сжалось, как перед контрольной работой по самому нелюбимому предмету.

Я встала, поправила волосы, машинально пригладила подол платья и вышла за ворота.

Машина остановилась. Илья выскочил из‑за руля с виноватой улыбкой:

— Насть, прости, немного задержался…

Я уже готова была спросить, купил ли он зелень, как в списке, но в этот момент дверь со стороны пассажирского сиденья открылась, и из салона, как из театральной декорации, плавно вынырнула она.

Людмила Павловна.

В светлой куртке, с аккуратно уложенной прической, с сумочкой, которую я видела на ней и в поликлинике, и в храме, и на нашем помолвочном ужине. Она оглядела участок цепким, привычным взглядом человека, который привык оценивать: подходит, не подходит, как можно сделать «правильно».

— Ну вот мы и на природе, — певуче произнесла она, выходя и уже ставя свою сумку так, будто здесь и правда «мы».

За ней, как солдаты на параде, один за другим потянулись чемоданы. Большие, средние, сумка с одеялами, пакет с неизвестно чем.

— Илюша… — у меня пересохло во рту. — А продукты?

Он просиял, как мальчик, который придумал, как всем угодить:

— Насть, ты только не сердись, я все продумал! Мамочка будет тут на лето. Представляешь, как удобно? Она и за домом присмотрит, и за тобой. Экономия какая — не надо ей в городе жариться.

— На лето? — я повторила, будто не поняла смысла слов. Но поняла. Каждый чемодан в пыли на асфальте был жирной точкой.

— Ну да, — Людмила Павловна хлопнула ладонью по ближайшему чемодану. — Что пустовать такой даче? Настоящей семье нужно хозяйство, огород. Я тут порядок наведу.

Слово «настоящей» больно кольнуло. А я тогда кто? Черновик?

Я почувствовала, как поднимается волна — сначала к горлу, потом к глазам. Очень захотелось сказать: «Нет». Громко, жестко. Но я увидела, как Илья смотрит на меня, чуть виновато, чуть умоляюще: ну поддержи, ну не начинай.

Я сделала вдох, потом другой.

— Ладно, — услышала свой чужой ровный голос. — Заходите.

Дом встретил нас привычным скрипом половиц и затхлым запахом, который я любила — здесь было мое прошлое. Теперь в него заходила она, чуть морщась.

— Надо все проветрить, — деловито сказала Людмила Павловна, и, не спрашивая, распахнула окно в мою комнату. — Ой, как ты тут спишь… Кровать надо бы переставить. Сквозняк же.

Я стояла в дверях, сжимая руки за спиной, чтобы не видно было белых костяшек пальцев.

— Мне так удобно, — тихо возразила я.

— Насть, милая, ну что ты, — её голос был сладкий, как слишком густой сироп, от которого хочется запить водой. — Ты же совсем не разбираешься в деревенской жизни. Я тут с детства по дачам.

Она уже мысленно переставляла мебель.

— Вот этот шкаф ближе к окну, стол — туда. А это что? — она кивнула на мои книжки. — Зачем на даче столько?

— Я… читаю, — ответила я, как будто оправдываясь в чем‑то постыдном.

— На даче не читают, на даче работают, — мягко, но окончательно подвела итог будущая свекровь.

Илья таскал чемоданы, заметно уставая, но ни разу не задумался, нормально ли это — так вот объявить: женщина скупает все лето под себя. Он улыбался, вспотев, и по привычке жаловался:

— Мамочка, тяжелые какие…

— Это я старенькая, мне тяжело, — вздохнула она, и в этом вздохе было столько немого укоризны, что Илья тут же подхватил еще одну сумку.

План на вечер трещал по швам. Я представляла, как мы вдвоем готовим ужин на маленькой кухне, он чистит овощи, я мариную курицу, потом мы выносим на веранду блюдо, лампу и долго разговариваем.

По факту на кухне командовала Людмила Павловна.

— Так, картошку нужно чистить тонко, а то всю пользу срежете. Насть, ты лук неправильно режешь, вот так все будет вонять. Ты же потом руки не отмоешь. Дай я. Илья, вымой терку, она вся в ржавчине. Как вы тут вообще живете?..

Каждое её замечание звучало будто заботливо, но под ним я ощущала: «ты не умеешь, ты не справишься, без меня у вас ничего не выйдет».

Илья вяло пытался вставлять свои предложения — то предложит подать ужин на крыльце, то вспомнит, что хотел помочь мне с клумбами, но каждый раз наталкивался на мягкую стену.

— Сынок, ну ты отдохни, ты и так устаешь, — улыбалась она. — Садись, я с Настей управлюсь.

Я видела, как он облегченно садится. Его «хочу» растворялось в её «я лучше знаю».

К вечеру небо затянуло легкими тучками, запахло сыростью и свежестью. Мы втроём сели за стол. Я пододвинула вазочку с нарванными по дороге полевыми цветами — хоть какой‑то кусочек той картины, которую я рисовала себе все эти недели.

— Ну, — Людмила Павловна окинула дом и участок взглядом хозяйки, принявшей владение. — Место, конечно, хорошее. Такая дача… — она сделала паузу, откусила кусочек и, будто невзначай, добавила: — Должна принадлежать настоящей семье, а не девочке с тараканами в голове.

Слова упали на стол как что‑то липкое. Я даже вилку положила, чтобы не дрожала рука.

— Мамочка… — Илья дернулся. — Ну ты...

— Что «я»? — она мягко улыбнулась. — Я же правду говорю. Насть, милая, ты не обижайся, я тебя как дочь воспринимаю. Но вот серьезно, ты ведь и в огороде ничего не понимаешь, и в хозяйстве. Зато фантазий полно, тараканчики бегают. Это я по‑добру.

«Как дочь», — эхом прошептало во мне. Странное у неё представление о материнской любви.

Я почувствовала, что еще одно слово — и из меня вырвется уже не воспитанная учительница, а та самая «девочка с тараканами», и этим тараканам будет тесно.

Я улыбнулась — так, как улыбаются на родительском собрании, когда очередная мама в десятый раз спрашивает, почему её сын не гений.

— Илья, — мягко сказала я, — посмотри, кажется, у тебя в машине еще сумки остались. Донесешь?

Он облегченно вскочил.

— Ой, точно. Сейчас.

Он ушел к воротам, а я встала и спокойно посмотрела на Людмилу Павловну.

— Нам нужно с вами поговорить, — сказала я.

Она вздрогнула, но тут же собралась, словно надела поверх лица привычную маску.

— Конечно, милая. Только давай без истерик, ты же у нас впечатлительная.

Дальше все произошло удивительно спокойно. Настолько спокойно, что я потом вспоминала этот вечер, как чужой фильм.

Когда Илья, сопя, вернулся за «последними сумками», у ворот уже стояла машина с шашечками на крыше, чемоданы его матери были аккуратно уложены в багажник, а сама Людмила Павловна держала в руках конверт с путевкой, оформленной мною еще ранней весной, когда я наивно надеялась, что лучшей заботой о ней будет не дача, а хороший санаторий.

Я стояла на крыльце. Ветер трепал подол моего цветочного платья, в доме пахло картошкой и чем‑то еще — новым, резким, моим решением.

— Что здесь происходит? — выдохнул Илья, глядя то на машину, то на мать, то на меня.

Я посмотрела прямо на него и произнесла спокойно, так, как объявляю оценку за четверть:

— Этим летом эта дача больше не будет продолжением твоей детской комнаты и троном для твоей мамы. С этого момента это моя территория и мои правила.

— Настя, ты… — голос Ильи сорвался. — Ты что, выгнала маму? Ты серьёзно?

Он стоял посреди двора, растерянный, с моими словами, повисшими между нами, как чужой плакат.

— Я никуда её не выгоняла, — так же ровно ответила я. — Я купила путёвку ещё весной. Она сама согласилась.

— Сама?! — он дернулся к матери. — Мама, скажи ей!

Людмила Павловна легко поправила на плече ремешок сумки. Ветер шевелил её волосы, помаду она поджала губами, будто собиралась на прогулку по набережной, а не на выезд с «места преступления».

— Сынок, не кричи, — тихо сказала она. — Я действительно подписала бумаги сама. Настя мне звонила, уговаривала, я подумала… почему нет? Там врачи, процедуры… И, кстати, — она перевела взгляд на меня, — дача по завещанию Настина. Её право решать.

Илья моргнул, как от пощёчины.

— Ты… знала? — он смотрел на мать. — Что это её дача?

— А что это меняло? — в её голосе мелькнула усталость. — Сколько можно жить втроём на чужой земле. Тебе давно пора отдельно.

Слово «отдельно» повисло в воздухе, будто гром.

Такси коротко бибикнуло. Водитель нетерпеливо взглянул на часы. Людмила Павловна вздохнула, подошла ко мне ближе, чем когда‑либо.

— Я поеду, — сказала она уже совсем спокойно. — Но, Настя, ты тогда уж смотри: если берёшься за мужчину, доведи до ума. Не сломай.

От её тихих слов меня обдало холодом сильнее, чем от ветра. Она поцеловала сына в щёку, как будто собиралась не в санаторий, а в соседний магазин, и аккуратно села в машину.

Когда такси выехало за ворота, настала тишина. Слышно было только, как где‑то за огородами лает собака, и как в кастрюле на плите тихо булькает картошка.

— Ты предала меня, — сказал Илья.

Я опёрлась о перила крыльца, чтобы руки не дрожали.

— Я защитила себя, — ответила я. — И, возможно, тебя.

Мы зашли в дом. В прихожей пахло сырой древесиной и его дорогим одеколоном, на коврике валялся матерчинный диванный плед, сброшенный утром. Всё казалось немного чужим, перекошенным.

— Ты могла просто сказать, что не хочешь, чтобы мама оставалась, — он прошёл на кухню, сдул с стола невидимую крошку. — Зачем этот спектакль с путёвкой, с такси…

— Я говорила, — устало ответила я. — Не один раз. Ты каждый раз переводил разговор или шутил. Или звонил ей и спрашивал, как она.

Я села на табурет, подложив ладони под бёдра. Так я сидела в детстве, когда ждала выговора от тёти.

— Ты не слышал, — продолжила я. — Ты слышал только её. Как она не спит, когда ты не дома. Как у неё «сердце схватит», если ты не ответишь через минуту.

Он машинально достал телефон, глянул на экран. Пусто. Как будто это молчание его раздражало больше, чем любые её звонки.

— Она одна, — глухо сказал он. — Я у неё один.

— Вот именно, — я подняла взгляд. — Один. Не половинка, не придаток, не мальчик на побегушках. Взрослый мужчина.

Я поймала в его лице смесь боли и раздражения и почувствовала, как во мне поднимается давно спрятанный страх.

— Я видела, как жила моя тётя, — выдохнула я. — Помнишь? Та, что в пригороде. Её муж до седины был «сыном у мамы». Они жили втроём в старом доме. Тёте нельзя было переставить табурет без разрешения свекрови. Потом дети, внучки… Все жили маминой жизнью. Тётя умерла почти незамеченной, как мебель. Я не хочу так.

Я услышала, как в окне зашуршал первые капли дождя.

— Ты преувеличиваешь, — Илья откинулся на спинку стула. — Мама просто заботится.

— Забота… — я горько усмехнулась. — Когда тебе звонят каждый час и спрашивают, что ты ел, с кем ты, почему не со мной… Когда тебе стыдно выключить телефон. Когда любые твои планы меркнут рядом с её усталостью и её жалобами… Это не забота. Это как тонкая верёвка на шее.

Он резко встал. Стул скрипнул так громко, что я вздрогнула.

— Значит, ты ставишь меня перед выбором? Я или мама?

— Нет, — сказала я. — Я ставлю перед выбором тебя самого. Ты или вечный мальчик при маме.

Он молчал. Дождь усилился, застучал по шиферу. Где‑то глухо прогремело.

Оставшееся лето потянулось, как тёплая резина. Мы то ссорились, то мирились. Утром он мог обнимать меня у калитки, пока мы поливали грядки, смеяться над нашими помидорами и брызгаться из шланга, как подросток. А вечером, едва зазвонит телефон, его лицо менялось.

— Мам, да всё нормально… Да, ел… Да, с Настей… Нет, мам, не поеду сегодня. Успокойся…

После таких разговоров он ходил по дому, как натянутая струна. Мог внезапно начать прибивать полочку, рубить дрова, но в глазах у него жила только одна комната — материнская.

Я училась говорить «нет».

— Илья, дача — не гостиница. Никаких внезапных ночёвок твоей мамы. Если хочешь с ней увидеться — езжай в город.

Он сжимал губы.

— Ты её не любишь.

— Я её и не обязана любить, — отвечала я. — Я обязана беречь себя.

Иногда у нас бывали такие вечера, о которых я мечтала: тишина, чай с малиной, его ладонь на моей ноге под столом, разговоры не про маму, а про наш возможный дом, про книги, про детей. Я ловила в нём взрослого мужчину — внимательного, тёплого, смеющегося. И тут же слышала, как на кухонном столе дрожит его телефон.

— Сы-ы-ы-ы-но-о-ок… — растянутое, жалобное. — У меня сегодня давление, ты как?

Я иногда специально не смотрела в его сторону, давала ему пространство самому выбрать. Но почти каждый раз он срывался:

— Мам, ну что опять?

Лето перевалило через середину, когда началась та гроза. День был удушливо жарким, воздух стоял стеной, комары лезли в уши. Под вечер небо чернело на глазах, как будто кто‑то заливал синь тушью.

Когда ударил первый гром, я как раз снимала с верёвки простыни. Ветер вырывал прищепки из рук, пахло мокрой пылью и липкой листвой. Илья возился в сарае, наводил порядок в инструментах.

Ночью меня разбудил стук. Не просто робкий, а настойчивый, отчаянный. Дождь лил стеной, окна тряслись.

— Илья, — прошептала я, трогая его за плечо. — Кажется, к нам.

Мы спустились к двери. Он открыл — и свет из прихожей выхватил из тёмной воды фигуру. Людмила Павловна стояла на пороге, промокшая до нитки, с маленьким чемоданчиком в руках. С лица стекали струйки, тушь размазалась.

— Мама?! — Илья вытянулся. — Ты что здесь делаешь?

— А куда мне ещё? — она шагнула внутрь, оставляя за собой мокрые следы. — Сына уводят в лес, ломают ему жизнь, а я что… Буду лежать и ждать, пока мне позвонят раз в день по расписанию?

Слово «лес» прозвучало как «тюрьма».

Мы втроём оказались в тесной гостиной. Гроза раз за разом вспыхивала в окнах, освещая наши лица белыми всплесками. Настольная лампа дрожала от каждого грома, в углу тихо поскрипывали стены.

— Настя, — она повернулась ко мне, прижимая к груди платок. — Ты забрала у меня сына. Ты хочешь забрать у меня единственное, что у меня есть. Разве так делают в нормальной семье?

Я почувствовала, как во мне что‑то встаёт во весь рост. Не злость — твёрдость.

— В нормальной семье, — произнесла я, стараясь говорить ровно, хотя сердце стучало в горле, — сын в праве жить отдельно. И женщина в праве не делить жизнь с чужой матерью. Я не собираюсь выходить замуж за мальчика при маме.

Молния ударила так близко, что на мгновение пропал свет. Мы остались в полутьме, в жёлтом круге настольной лампы.

— Ты слышал? — она повернулась к Илье. — Она ставит условия. Она делит нас.

Он стоял посреди комнаты, как мальчик, которого тянут в разные стороны за руки.

— Сынок, — шептала она, — я тебя рожала, растила, болела с тобой ночами… А она кто? Девочка с дачей. Сегодня любит, завтра передумает. А мать одна.

Я видела, как у него в глазах вспыхнул ужас — тот самый, детский, что я уже узнавать научилась.

— Настя, — он заговорил хрипло, — ты могла бы быть помягче. Ты не понимаешь, что такое семья. Семья — это когда вместе, а не когда каждый за свои стены держится. Ты ведёшь себя… эгоистично.

Слово ударило по мне не хуже грома. Меня затошнило от несправедливости: я вспомнила себя с лопатой, когда днём откапывала заросшую дорожку; ночные разговоры с ним, его слёзы, когда мама закатывала сцену по телефону; его обещания «я всё сам решу».

— Эгоистично… — повторила я, чувствуя, как дрожат губы. — Хорошо. Если защищать то, что мне принадлежит, и беречь себя — эгоизм, то я эгоистка.

Я посмотрела ему в глаза впервые за этот разговор.

— Илья, выбирай. Не между нами с мамой. Между взрослой жизнью и вечным детством.

Он отвёл взгляд.

— Я не могу бросить маму в такую ночь, — тихо сказал он.

— Никто не просит бросать, — я почти шептала. — Ей давно пора научиться жить без того, чтобы держать тебя за горло.

— Хватит! — крикнула Людмила Павловна. — Сын, собирайся. Поедем домой. Там твоя настоящая семья. А здесь… — она метнула в мою сторону взгляд, в котором было всё: от жалости до торжества, — здесь дачка и девочка, которой нечем заняться.

Гроза к тому моменту почти прошла, дождь стих до редких капель. Они собирали свои вещи быстро. Чемодан, пакет с его рубашками, пару его инструментов он сам вытащил в коридор, будто боялся, что передумает, если задержится.

У ворот он обернулся.

— Свадьбу… — пробормотал он. — Давай перенесём. На… потом. Когда всё уляжется.

— На неопределённый срок, — подсказала я.

Он промолчал.

Когда калитка захлопнулась за их спинами, по даче разлилась такая тишина, что я впервые услышала, как в ночи скрипит старый дуб за баней.

Следующие дни я жила как в дымке. Посуду мыла по памяти, еду жевала, не чувствуя вкуса. Однажды поймала себя на том, что стою посреди комнаты с его забытым свитером в руках и не могу ни положить его, ни прижать к лицу.

Потом тело само взяло своё. Я проснулась рано, когда небо только начинало светлеть, и вдруг ясно увидела: грядки заросли бурьяном, забор облез, крыша на сарае просит краски.

Я вышла во двор и впервые за долгое время вдохнула полной грудью. Пахло влажной землёй, скошенной травой от соседей, дымком утренних печей.

Я взяла тяпку и пошла в огород. Руки зарылись в сырую, живую землю, под ногтями потемнело, на лбу выступил пот. И с каждым сорняком из меня будто вытаскивали по одной застарелой обиде.

Через неделю ко мне подошла соседка Мария Степановна — маленькая, сухонькая, в выцветшем халате.

— Настенька, слышала, у вас там не заладилось… — Она вздохнула. — У меня свекровь когда‑то год жила в одной комнате с нами. Хотела всё знать, во всё лезла. Чуть мужа не потеряла. Пока он наконец не стукнул кулаком по столу. Поздно только…

Мы с ней разговорились. Потом пришла другая соседка, привела за руку внучку. Так родилась мысль про детей.

В старом сарае я выбросила хлам, поставила две лавки, старый стол, развесила на гвоздях детские рисунки, которые приносили мне ученики. По посёлку разнеслось: «Учительница с краю читает сказки, да ещё рисовать учит».

По вечерам ко мне стали приходить ребятишки — кто босой, кто в кроссовках, кто с облупленной игрушечной машинкой в руках. Мы читали вслух, рисовали, лепили. Дети пахли солнцем, пылью и яблоками. Они смотрели на мир широко и прямо, без тех тугих узлов, в какие мы, взрослые, запутались сами.

Через их рассказы я слышала новые истории: о бабушках, которые удерживали взрослых сыновей, о тётках, которые всю жизнь прожили «при маме» и так и не поняли, чего хотели сами. Моя боль перестала быть единственной на свете, она стала частью этой общей, многоголосьной.

О Людмиле Павловне мне иногда рассказывали знакомые. Что в санатории врач сказал ей: её «сердечные приступы» во многом от того, что она всё держит в себе и пытается держать других. Что тело устает жить вместо души. Что ей бы учиться отпускать.

Иногда звонил Илья. Сухо, коротко.

— Я снимал комнату… Сейчас переехал отдельно. С мамой ссоримся часто. Она говорит, что я стал чужим. Я начал ходить к врачу по душевным делам… Пытаюсь понять, где я, а где они все.

Я слушала и молчала. Где‑то внутри росло странное чувство: одновременно гордость и осторожность.

Ближе к осени, в один хмурый вечер, когда листья на яблонях уже начали желтеть по краям, я услышала знакомый звук колёс на гравии. Сердце толкнулось, но я не пошла сразу. Доделала, что делала: закрыла банку с вареньем, вытерла стол.

На крыльце стоял Илья. Не тот мальчик в новой рубашке, которого я впервые привезла сюда весной, а мужчина с осунувшимся лицом и маленьким чемоданом в руке.

— Можно? — спросил он.

Я отступила в сторону.

В доме он сел на самый край стула, положив ладони на колени, как ученик на пересдаче.

— Я ушёл от мамы, — сказал он, не поднимая глаз. — Снял угол. Не роскошно, но своё. Я продолжаю ходить к врачу, учусь говорить «нет». Мне... — он запнулся, — мне впервые по‑настоящему страшно и свободно одновременно.

Он всё‑таки посмотрел на меня.

— Я пришёл не как сын, которого ведут к алтарю. Я хочу быть мужчиной рядом с тобой. Понимаю, что поздно прошу, но… Дай нам ещё один шанс?

Внутри меня поднялась волна воспоминаний: мокрая ночь грозы, его взгляд, когда он назвал меня эгоисткой; такси у ворот; гулкая тишина после их ухода. И сегодняшнее утро: мои руки, по локоть в земле, смех детей в сарае, соседкины рассказы.

Я почувствовала, что прежняя я сейчас бы вскочила и бросилась ему на шею. Но прежней меня уже не было.

— Ты можешь остаться на несколько дней, — сказала я медленно. — Как гость. Посмотреть, как тебе здесь одному. Как нам здесь вдвоём, без мамы у телефона. Но я не готова снова бежать в загс. И не обязана прощать быстро.

Он кивнул. Сначала растерянно, потом увереннее.

— Я не жду, что ты всё забудешь, — тихо сказал он. — Я сам ещё ничего не забыл. Мне нужно учиться быть отдельным. Я просто… хотел, чтобы ты знала: я пытаюсь.

Эти несколько дней прошли спокойно. Мы работали в саду молча, иногда говорили о пустяках, иногда — о самом больном. Он уже не хватался за телефон при каждом сигнале. На звонки матери отвечал коротко, не выходя во двор.

— Мам, я занят. Нет, не приеду сегодня. Да, люблю. Всё.

В один из рассветов, когда туман стлался по низинам, а небо едва розовело, мы стояли на крыльце вдвоём. Он держал в руках свой чемодан.

— Я поеду, — сказал он. — Надо возвращаться в свою новую жизнь. Если когда‑нибудь ты захочешь впустить меня в свою — я буду рядом. Но уже не мальчиком.

Я кивнула.

Когда его фигура растворилась за поворотом, я осталась на крыльце одна. Передо мной лежал мой участок: вспаханная земля, подправленный забор, детские рисунки, висящие в сарае. Над всем этим поднималось мягкое осеннее солнце.

Я вдруг ясно почувствовала: дача — не просто наследство от тётки. Это место, где я впервые в жизни стала хозяйкой не только дома, но и собственной судьбы.

Любовь больше не казалась мне подвигом самопожертвования. Теперь это была возможность, а не приговор. То, что можно выбрать — не предавая себя и не стирая чужое прошлое.

Я стояла на крыльце, вдыхала холодный, чистый воздух и смотрела, как новый день медленно входит в мой дом.