Стрелка часов на вокзале дрогнула и прыгнула на цифру «шесть». Шесть вечера. Поезд Москва–Суздаль отправлялся через сорок минут. Екатерина Михайловна сидела на жестком пластиковом сиденье у своего перрона, сжимая в руках небольшую дорожную сумку. В другой руке — билет. Бумажный, шершавый, с синими полосками. «Билет в один конец», — мелькнула в голове мысль. Не в смысле обратного пути — он был, конечно, — а в смысле пути в прошлое, куда она сейчас неумолимо отправлялась.
Она не была в Суздале двадцать семь лет. С тех самых пор, как уехала оттуда беременная, опозоренная, с разбитым сердцем и смутной надеждой, что боль останется там, на этих узких мощеных улочках, под сенью древних монастырей. Не осталась. Она увезла ее с собой, в Москву, как невидимый, но тяжкий багаж.
«Поезд дальнего следования № 042В, сообщением Москва–Суздаль, отправляется с первого пути. Просьба пассажирам пройти к вагонам».
Голос диктора, металлический и бесстрастный, вернул ее к действительности. Екатерина встала, поправила платок на голове (привычка, оставшаяся от работы в библиотеке — там всегда было прохладно) и направилась к своему вагону. Она взяла купе. Не из достатка — пенсия библиотекаря, даже московского, не предполагала лишних трат, — а из потребности в одиночестве. Ей нужно было подготовиться. Или просто молча пережить эти несколько часов.
Поезд тронулся, плавно набирая ход. Москва поплыла за окном: сначала серые задворки вокзала, потом спальные районы, укутанные вечерними огнями, и, наконец, темный пояс леса. Екатерина откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза. Но вместо тьмы перед ней всплыли картины. Яркие, сочные, как будто вчерашние.
Лето 1974 года. Суздаль. Она — Катя, Катюша, девятнадцатилетняя выпускница педагогического училища, получившая распределение в сельскую школу под Суздалем. Веселая, звонкая, с двумя толстыми каштановыми косами и глазами, в которых, как говорила бабушка, «озеро светится». Она любила этот город-музей, его белоснежные стены, золотые купола, запах скошенной травы и яблок из соседнего сада. Любила свою будущую работу. И любила его. Витю. Виктора.
Они познакомились на празднике огурца — самом дурацком и самом милом городском празднике. Он приехал из Владимира, где учился в политехническом институте, к родственникам. Высокий, улыбчивый, с гитарой за спиной. Он пел песни Высоцкого под аккомпанемент шумной толпы и ловил на себе ее восторженный взгляд. Потом подошел, протянул половинку только что купленного соленого огурца: «Делиться — значит любить. По крайней мере, огурцами». Она рассмеялась.
Их роман развивался со скоростью курьерского поезда. Лето было жарким, длинным и наполненным им. Прогулки вдоль Каменки, поцелуи у стен Покровского монастыря (бабушка крестилась бы, узнай она об этом), тихие вечера на крыльце ее дома, где он перебирал струны и пел ей хриплым, не очень умелым, но таким искренним голосом. Он говорил о будущем. О том, как они поженятся, как он, получив диплом инженера, построит для них дом. «Не в городе, — мечтал он. — На опушке. С большими окнами. Чтобы ты, моя фея, всегда была в свете».
Она верила. Верила так сильно, что даже не заметила, как в его разговорах о будущем стали появляться оговорки. «Если распределят сюда…», «если с работой повезет…». Она отмахивалась: «Всё будет!». Она уже шила себе свадебное платье. Простое, из белого сатина, с вышивкой на воротнике — собственная работа. Бабушка, строгая и набожная, вздыхала, но помогала. «Главное, чтобы человек был хороший, Катюша. А остальное приложится».
Свадьбу назначили на начало сентября, сразу после его защиты диплома. В августе он уехал во Владимир — «последние штрихи, предзащита, потом вернусь и всё закрутим». Целовал ее на перроне, клялся в любви, просил беречь себя. Последние его слова, которые она запомнила на всю жизнь: «Жди меня, фея.».
Она ждала. Сначала неделю. Потом две. Он не приезжал, не звонил (телефона в ее маленьком домике с бабушкой не было). Тревога, сначала тихая, как мушка за окном, превратилась в панический ужас. Она написала письмо на его институтский адрес. Ответа не было. Поехала во Владимир сама, на последние деньги. В общежитии сказали: «Виктор Семенов? Защитился и уехал. Куда — не знаем».
Мир потерял цвета. Он стал черно-белым и зыбким, как плохо настроенный телевизор. А потом к этому миру добавилась тошнота по утрам и странная тяжесть внизу живота. Деревенский фельдшер, пожилая женщина, посмотрела на нее поверх очков и просто сказала: «Будет у тебя, Катя, ребеночек. Месяца три, наверное».
Три месяца. Как раз август. Их последний, жаркий, безумный август.
Бабушка, узнав, сначала не поверила, потом плакала, молилась перед иконами, потом замкнулась в молчаливой обиде на весь мир. «Куда теперь, опозоренная? Мужик твой, видно, сбежал, почуяв ответственность. А ты…»
Катя не верила, что он сбежал. Верила, что с ним что-то случилось. Попал под машину. Заболел. Его удерживают насильно. Что угодно, только не предательство. Она решила искать. Нашла в его записной книжке, забытой у нее, адрес его тетки в Иваново. Может, он там?
Бабушка дала ей свои сбережения — немного смягчилось сердце. «Ищи, коли не верится. Узнай правду. А потом… потом видно будет».
Поездка в Иваново была похожа на дурной сон. Тетка, суровая женщина в платке, открыла дверь нехотя.
— Виктора? Нет его тут. А тебе зачем?
— Я… я его невеста. Из Суздаля. Мы должны были пожениться, а он пропал.
Женщина посмотрела на нее пристально, взгляд скользнул вниз, к уже слегка округлившемуся животу, скрытому под просторным пальто. Вздохнула.
— Заходи.
В маленькой, опрятной комнате пахло пирогами и старостью. Тетка налила ей чаю и сказала горькую правду.
— Женился он, Катя. Неделю назад. На дочери одного начальника с завода, куда его распределили. В Гусь-Хрустальный укатили. Говорят, квартира от завода им светит. Он, видать, не писал тебе, чтобы не расстраивать. Или совесть зазрела.
Слова падали, как тяжелые камни, пробивая последние остатки надежды. «Женился». «Квартира». «Начальник». В ушах стоял звон. Она не помнила, как вышла из того дома, как дошла до вокзала, как села на обратный поезд. Помнила только лицо бабушки на пороге, когда вернулась. Не нужно было ничего говорить. Бабушка увидела всё в ее глазах — пустых, сухих, выжженных.
— Ну что, Катюша, — тихо сказала бабушка, обнимая ее за плечи, в которых не осталось ни силы, ни дрожи. — Теперь плакать не время. Теперь жить надо. За двоих.
Жить за двоих оказалось сложно. Родилась девочка. Назвали Светланой. Светой. В ней не было ни капли Виктиного — смуглая, кареглазая, вся в Катю и в бабушку. Это было благословением. Катя не могла бы выносить ежедневное напоминание о том человеке.
Бабушка умерла через год после рождения Светы, тихо, во сне. Оставила Кате домик и чувство полнейшей, абсолютной беззащитности перед миром. Работа в сельской школе стала невыносимой — шепотки за спиной, жалостливые взгляды. «Бросил с ребенком, бедняжка». Она продала дом (сердце разрывалось, но иного выхода не было), собрала нехитрые пожитки и, с двухлетней Светой на руках, уехала в Москву. На авось.
Авось сработал. Устроилась уборщицей в большую государственную библиотеку. Жили в крошечной комнатке в общежитии для младшего персонала. Ночью, когда Света засыпала, Катя, стирая мозоли на руках, училась. Заочно. Библиотечный техникум. Она всегда любила книги, тишину читальных залов, запах старых страниц. Это был ее островок спокойствия в бушующем море жизни.
Прошли годы. Тяжелые, серые, наполненные работой, учебой, заботами о подрастающей Свете. Катя, Екатерина Михайловна, как теперь ее называли, стала библиотекарем. Потом старшим библиотекарем. Получила отдельную, маленькую, но свою квартиру в хрущевке. Жизнь обрела стабильный, предсказуемый ритм. Как ритм расстановки книг по полкам.
Света выросла. Упрямая, практичная, немного резкая. Не похожая на мечтательную мать. Она рано стала самостоятельной, поступила в экономический, вышла замуж за однокурсника. Родила Екатерине Михайловне внучку, Машеньку. И словно бы, выполнив свой долг, отдалилась. Ее жизнь была наполнена карьерой, кредитами, ипотекой, поездками. Она любила мать, но не понимала ее тихой, замкнутой жизни среди книг. «Тебе бы, мама, развеяться. Мир же не в этих пыльных фолиантах».
Мир Екатерины Михайловны действительно сузился до стеллажей, каталогов, тихих разговоров с постоянными читателями — такими же одинокими стариками, как она сама. Иногда, вечерами, она позволяла себе взять с полки томик поэзии. И строки, случайно попавшиеся на глаза, будили в душе давно забытые, приглушенные чувства. Но она быстро захлопывала книгу. Нечего бередить старое. Ей было пятьдесят два года. Казалось, всё главное в жизни уже случилось. И осталось только доживать.
Именно в этот момент судьба, словно усмехнувшись ее покорности, сделала новый виток.
На профилактическом осмотре в поликлинике у нее обнаружили шумы в сердце. «Возрастное, но понаблюдать надо. Вот вам путевка в кардиологический санаторий «Сосны». Под Москвой. Отдохнете, подлечитесь».
Она сопротивлялась. «Неудобно, работа, Света с Машей…». Но дочь настояла: «Мама, ты никогда никуда не ездишь! Это же бесплатно! Поедешь!». И Екатерина Михайловна, вздохнув, сдалась.
Санаторий оказался уютным, не помпезным местом. Деревянные корпуса сталинской постройки, утопающие в соснах, тихие аллеи, запах хвои и лекарственных трав. Распорядок дня был размеренным: процедуры, скудная диета, обязательный «тихий час» и сон до десяти вечера. Екатерина Михайловна чувствовала себя неловко среди более активных отдыхающих. Она гуляла в одиночестве, читала на скамейке, рано уходила в свою скромную одноместную комнату.
Именно на одной из таких уединенных прогулок она его и встретила. Вернее, почти столкнулась с ним на повороте аллеи. Он шел, углубившись в какую-то толстую папку с бумагами, и не смотрел по сторонам.
— Ой, простите! — ахнула она, отскакивая.
— Виноват, я не заметил, — сказал он, поднимая голову.
Перед ней стоял высокий, очень прямой, несмотря на возраст, мужчина. Лет семидесяти, не меньше. Строгое, волевое лицо, коротко подстриженные седые волосы, умные, усталые глаза за очками в тонкой металлической оправе. Он был одет просто, но очень опрятно: темный свитер, брюки с четкими стрелками.
— Николай Петрович, — представился он, слегка кивнув.
— Екатерина Михайловна, — ответила она, машинально поправляя платок.
— Вы, наверное, новенькая? — спросил он, убирая папку под мышку. — Я здесь уже третью неделю. Старый «завсегдатай». Сердце пошаливает.
— Да, я тоже… с сердцем, — смущенно сказала она.
— Тогда нам по пути, — он улыбнулся, и лицо его сразу помолодело, стало мягче. — И в прямом, и в переносном смысле. Не сочтите за навязчивость, но могу показать самые живописные тропинки. Те, что не в путеводителях.
Она хотела отказаться, сослаться на усталость, но что-то в его спокойной, ненавязчивой манере остановило ее. И она кивнула.
Так начались их прогулки. Сначала молчаливые, потом все более задушевные. Николай Петрович оказался удивительным собеседником. Он не был болтлив, но каждое его слово было взвешенным, интересным. Он был инженером-строителем на пенсии, проектировал мосты. Рассказывал о своей работе с тихой, непоказной страстью. О том, как важно, чтобы конструкция была не только прочной, но и красивой. «Мост — это не просто переправа, Екатерина Михайловна. Это рукопожатие между двумя берегами. Поэзия из бетона и стали».
Она слушала, раскрыв рот. Ей, всю жизнь просидевшей среди вымыслов, вдруг открылся мир реального, но такого же романтического созидания. Она, в свою очередь, рассказывала о книгах, о тонкостях библиотечной работы, о редких изданиях. Он слушал с неподдельным интересом, задавал умные вопросы.
Он был вдовцом. Жена умерла десять лет назад от рака. Дочь, Инна, жила отдельно, была замужем, работала юристом в какой-то солидной фирме. Говорил о ней с любовью, но с легкой, едва уловимой грустью. «Характер у нее… твердый. Мать в нее. Иногда слишком твердый».
Она не расспрашивала о его прошлом подробно, он — о ее. Чувствовалось, что у обоих за плечами — груз, который не хочется вываливать на нового знакомого. Но между ними возникло то самое редкое чувство — понимание без слов. Они были из одного поколения, выкованного из стали и выдержанного в соли. Они понимали цену молчания, такта, простых человеческих жестов.
Как-то раз, после лекции врача, он проводил ее до корпуса. Шел мелкий осенний дождь. Он раскрыл над ней свой большой, старомодный зонт.
— Знаете, Екатерина Михайловна, — сказал он неожиданно, глядя прямо перед собой на мокрую аллею. — Я думал, что после потери жены способность… чувствовать что-то подобное… она атрофировалась. Как ненужный мускул. Оказывается, нет.
Она остановилась, не в силах сделать шаг. Сердце забилось так, что она испугалась — не приступ ли.
— Николай Петрович, я…
— Мне не нужен ответ, — мягко перебил он. — Мне просто важно было сказать. Чтобы вы знали.
В ту ночь она не спала. Лежала и смотрела в потолок, а перед глазами стояло его лицо — умное, серьезное, и в тот момент у крыльца — беззащитное. Она боялась. Боялась снова открыться. Боялась боли. Боялась, что это мираж, обман, который растает, как только они покинут этот волшебный лес. Но в груди, холодной и замкнутой столько лет, что-то теплое и живое настойчиво стучалось наружу.
На следующий день она сама нашла его в читальном зале. Подошла, положила рядом с его книгой маленькую, засушенную еще в Суздале, веточку полыни.
— Это от меня, — тихо сказала. — На память. Чтобы… чтобы не забывали запах лета.
Он взял веточку, поднес к лицу, вдохнул горьковатый аромат. И его глаза сказали ей всё.
Их последние дни в санатории были озарены тихим, осторожным счастьем. Они держались за руки, скрываясь от посторонних глаз в глубине парка. Говорили о будущем. Он предлагал переехать к нему — у него была просторная двухкомнатная квартира в хорошем районе, доставшаяся от института. «Будем читать книги, гулять, я научу вас играть в шахматы. А вы научите меня разбираться в этой вашей поэзии». Она смеялась сквозь слезы. Это было так похоже на ту, давнюю, юношескую мечту. Только теперь она была зрелой, выстраданной и оттого еще более ценной.
Он уезжал на неделю раньше — нужно было съездить к нотариусу, оформить кое-какие бумаги. «Всё подготовлю к вашему приезду, Екатерина Михайловна. Встречу вас на вокзале с цветами. Как полагается».
Она верила. Верила так же сильно, как и тогда, в девятнадцать. Но теперь эта вера была подкреплена не юношеским максимализмом, а глубоким пониманием этого человека. Он был надежным. Как мост, который он строил.
Они попрощались на той же аллее, где встретились. Он крепко, по-мужски обнял ее, поцеловал в щеку.
— До скорого, моя фея, — сказал он. И она вздрогнула. «Фея». Это же было его, Виктино, слово. Но из уст Николая Петровича оно звучало не как эхо прошлого, а как обещание будущего.
Возвращение в Москву было возвращением в серую реальность. Но теперь эта реальность была наполнена ожиданием. Она отработала положенные две недели, предупредила о своем уходе (решила уволиться, пенсия позволяла). Света, узнав о планах матери, сначала опешила.
— Ты с ума сошла, мама?! Ты его совсем не знаешь! Какой-то дед из санатория! Он тебя обворует, квартиру отберет! У него же наверняка алчные дети!
— Света, он не такой, — тихо, но твердо сказала Екатерина Михайловна. — Я чувствую.
— Чувствуешь! — фыркнула дочь. — Ты и в девятнадцать чувствовала! Чем кончилось? Я не позволю!
Но Екатерина Михайловна впервые в жизни проявила твердость по отношению к дочери.
— Это моя жизнь, Светлана. И мое решение.
Она стала собирать вещи. Не много — самое необходимое. Книги, фотографии, свою шкатулку с памятными безделушками. Квартиру решила не продавать — «на всякий случай». Сдаст. Мысли о «всяком случае» были неприятны, но практичность, выработанная годами борьбы, брала верх.
За день до запланированного отъезда раздался звонок в дверь. Екатерина Михайловна, думая, что это соседка, открыла не глядя в глазок.
На пороге стояла молодая, очень хорошо одетая женщина. Лет сорока. Холодное, красивое лицо, идеальный макияж, дорогое пальто.
— Екатерина Михайловна? — голос был гладким, как лед.
— Да… А вы?
— Инна. Дочь Николая Петровича.
Сердце Екатерины Михайловны упало. Она пригласила войти. Инна вошла, окинула скромную обстановку оценивающим взглядом и, не снимая пальто, села на краешек стула.
— Я буду кратка. Я знаю о ваших… планах с отцом. И я категорически против.
— Почему? — едва выдохнула Екатерина Михайловна.
— Потому что вы ему не пара. Вы — провинциальная библиотекарша с непонятным прошлым. Он — уважаемый человек, ветеран труда. Ваш роман в санатории — это понятно, старческая тоска. Но переезжать к нему? Это уже перебор.
— Мы любим друг друга, — сказала Екатерина Михайловна, и голос ее дрогнул.
— Любовь? — Инна усмехнулась. — Какая любовь в семьдесят лет? Вы что, девочка? Вы преследуете корыстные цели. Квартира, пенсия, уход за вами. Я всё проверила. У вас дочь, которая явно не против сбыть вас с рук. Вы — обуза, которая хочет переложить себя на чужие плечи. На плечи моего отца.
Каждое слово било наотмашь. Екатерина Михайловна побледнела.
— Это неправда… Я свою квартиру сдаю, у меня есть пенсия…
— Какая разница? — резко перебила Инна. — Суть в том, что я не позволю вам разрушить жизнь моего отца. У него проблемы с сердцем. Ваши авантюры могут его убить. Если вы его хоть немного уважаете, вы оставите его в покое.
— Он сам… он хочет этого…
— Он старый, сентиментальный дурак! — вспыхнула Инна. — Он не понимает, что вы за человек! Я даю вам неделю. Отзвонитесь ему, скажите, что передумали. Что нашли кого-то другого. Что угодно. Если нет… Я найду способ вас остановить. У меня есть связи. И информация о вашем прошлом. Незаконнорожденная дочь, брошенная женихом… Не лучшая репутация для человека, претендующего на место в семье respectable людей.
Угроза висела в воздухе, тяжелая и неоспоримая. Инна встала.
— Подумайте. Разумно. Для его же блага.
Она ушла, оставив за собой шлейф дорогих духов и ощущение полной катастрофы.
Екатерина Михайловна просидела в оцепенении несколько часов. Страх, стыд, гнев боролись в ней. Но сильнее всего был страх за Николая Петровича. «Проблемы с сердцем… могут убить…». Что, если Инна права? Что, если их поздняя любовь — непосильная ноша для него? Что, если она, со своим грузом проблем и бедной биографией, и вправду его опозорит?
Она взяла телефонную трубку. Набрала его номер. Руки дрожали.
— Алло? — услышала его голос, такой родной, такой живой.
— Николай Петрович, это я…
— Екатерина Михайловна! Дорогая! Я всё приготовил! Завтра встречаю!
— Николай Петрович… — голос сорвался. — Я… я не могу. Я не приеду.
На той стороне повисло молчание.
— Что… что случилось? Вы заболели?
— Нет. Я… я просто поняла, что это ошибка. Мы поспешили. Это невозможно. Простите меня.
Она говорила монотонно, заучив фразу, боясь, что если вдохнет, то разрыдается.
— Екатерина Михайловна, что происходит? Говорите прямо! — в его голосе появилась тревога, боль.
— Всё уже сказала. Не звоните больше. Забудьте. Прощайте.
Она бросила трубку, не дожидаясь ответа. И тут же выдернула шнур из розетки. Потом упала на пол и зарыдала. Горько, безнадежно, как в тот далекий день в Иваново. История повторилась. Только теперь она сама была тем, кто предает и убегает.
На следующий день раздался стук в дверь. На пороге стоял взволнованный сосед.
— Екатерина Михайловна, вам срочно звонят! Из больницы! Какой-то мужчина, Николай Петрович, у них… Инфаркт, вроде. Он в реанимации, он ваше имя повторял…
Мир поехал кувырком. Инна оказалась права. Она его убила.
Николай Петрович выжил. Но инфаркт был обширным. Екатерина Михайловна, преодолевая paralyzing страх, позвонила в больницу. Ей сказали, что состояние тяжелое, доступ к нему только у родственников. Она не родственник. Она — никто.
Она звонила Инне. Та взяла трубку, услышав ее голос, сказала ледяным тоном: «Вы довольны? Ваш звонок его добил. Больше не беспокойте нашу семью. И не пытайтесь прийти в больницу — вас не пустят». И бросила трубку.
Екатерина Михайловна вернулась к своей прежней жизни. Вернее, к ее подобию. Она не смогла уволиться — работа была единственным, что удерживало ее от полного распада. Она стала тенью. Ходила на работу, выполняла обязанности, но душа ее была там, в больничной палате, рядом с человеком, которого она, как ей казалось, погубила.
Света, узнав о случившемся, сначала сказала: «Я же предупреждала!», но, увидев мать, которая буквально таяла на глазах, испугалась. Попыталась поддержать, но их пропасть непонимания была слишком велика.
Прошел год. Два. Боль постепенно притупилась, превратившись в привычную, ноющую пустоту. Екатерина Михайловна вышла на пенсию. Жизнь окончательно сузилась до квартиры, магазина, поликлиники и редких визитов к Свете и подросшей Маше, которая уже готовилась к поступлению.
Как-то раз, разбирая старые бумаги, она наткнулась на веточку полыни. Засушенную, хрупкую. Она взяла ее в руки, и запах, едва уловимый, ударил в память. Санаторий. Сосны. Его голос. Его глаза. И вместе с болью пришло странное, новое чувство. Не вины, а сомнения. А была ли она права? Правда ли, что она поступила благородно, отступив? Или это была просто трусость? Она позволила Инне запугать себя, позволила прошлому диктовать условия настоящему.
Она достала из шкатулки старую записную книжку. Там был его адрес, записанный ее рукой. Она не решалась. Но мысль уже поселилась в голове и не давала покоя.
И вот, спустя почти три года после той роковой размолвки, она набрала номер дома престарелых для ветеранов труда, который нашла через справочную. Назвала его имя.
— Николай Петрович Семенов? Да, у нас такой проживает. Вы кто?
— Я… я его дальняя родственница. Хотела бы навестить.
— Приезжайте. Только предупредите заранее.
Она не предупредила. Просто купила тот самый билет в Суздаль. Но не доехала. На полпути, в Александрове, она сошла с поезда, купила билет на обратную электричку до Москвы, а оттуда — на автобус в тот самый поселок, где находился дом ветеранов.
Дом ветеранов был ухоженным, но безнадежно грустным местом. Длинные коридоры, запах лекарств и тушеной капусты, тихий гул телевизоров из открытых дверей.
Медсестра, проводившая ее, говорила на ходу:
— Он у нас тихий. Ни на что не жалуется. Но и не оживает. Как будто внутри погас. Дочь редко навещает, раз в месяц, от силы. Привезет что-нибудь, посидит пятнадцать минут и уезжает. Жалко человека.
Они остановились у двери с табличкой «Семенов Н.П.». Медсестра постучала и, не дожидаясь ответа, приоткрыла.
— Николай Петрович, к вам посетительница.
Она вошла. Комната была маленькой, но светлой. У окна, в кресле-качалке, сидел он. Сильно постаревший, ссутулившийся. На коленях — плед. Он смотрел в окно на голые ветви деревьев и не оборачивался.
— Николай Петрович, — тихо сказала она.
Он медленно повернул голову. Глаза, те самые умные глаза, были тусклыми, невидящими. Потом в них мелькнула искра.