Левое колено взорвалось болью ровно в тот момент, когда я должна была взлететь в grand jeté. Вместо полёта получилось жалкое подпрыгивание, и я рухнула на сцену как подстреленная птица. В зале ахнули — репетиция «Лебединого» шла при полном составе труппы.
— Алиночка! — Марк Борисович, наш худрук, первым оказался рядом. — Не двигайся, солнышко. Врача! Немедленно врача!
Меня унесли на носилках, как героиню после драматической сцены смерти. Только умирать было противопоказано — мне через месяц танцевать Одетту на гастролях в Москве. Первая партия, о которой мечтала с пяти лет, когда мама впервые привела меня в балетный класс.
— Разрыв связок, — вынес вердикт театральный врач Семён Семёнович, покачивая седой головой так печально, будто ставил страшнейший диагноз. — Минимум два месяца покоя. А там посмотрим.
«Посмотрим» на языке врачей означало «может, повезёт, а может, ищи другую профессию». Я знала таких «посмотрим» — Ленка Воробьёва год назад тоже услышала это слово, а теперь преподаёт в хореографическом училище. В двадцать четыре года — уже бывшая.
Месяц я честно лежала дома, глотала таблетки и делала компрессы. Нога зажила, но танцевать... Я встала к станку в пустом репетиционном зале и чуть не заплакала. Тело не слушалось. Мышцы будто разучились помнить, что такое арабеск, что такое пируэт. Деревянная кукла вместо балерины.
— Не торопись, — мягко сказал Марк Борисович, заглянув в зал. — Восстановление требует времени.
Но в его глазах я прочитала правду: на мою Одетту уже репетирует Светка Ильина. Молодая, голодная до ролей, с ногами от ушей.
В тот день я забралась на четвёртый этаж театра, где были старые гримёрки. Туда никто не ходил — неудобно, пыльно, да и что там делать? Но мне нужно было место, чтобы выть в голос, не боясь, что услышат.
Гримёрка номер семь оказалась незапертой. Странно — остальные двери были закрыты на ключ. Дверная ручка поддалась с тихим вздохом, словно комната ждала меня. Внутри пахло пылью и старыми розами, хотя откуда там взяться розам? На стенах висели пожелтевшие фотографии — балерины начала века в пышных пачках и с печальными глазами.
А у дальней стены стояло зеркало.
Высокое, в человеческий рост, в тяжёлой бронзовой раме с вычурными завитушками. Стекло было идеально чистым — ни пылинки, хотя всё вокруг покрывал толстый слой пыли. Я подошла ближе и замерла.
Сначала показалось, что с отражением всё в порядке. Обычное зеркало, обычная я — растрёпанная, с опухшими от слёз глазами, в старом репетиционном комбинезоне. Но что-то царапало глаз, что-то было не так. Я наклонила голову влево — отражение повторило движение. Подняла руку — и оно подняло. Всё правильно, но...
Но потом я заметила. Моё отражение стояло в пятой позиции. Идеальная выворотность, прямая спина, подтянутые колени. А я-то стояла как попало, привалившись к косяку! Подняла руку — отражение подняло руку в безупречный port de bras. Я попробовала согнуть колено — отражение сделало développé на девяносто градусов.
— Что за чертовщина? — пробормотала я.
Отражение улыбнулось. Не повторило моего испуганного оскала, а улыбнулось — лукаво, с вызовом. И начало танцевать.
Я разом похолодела. Вся.
Это была вариация Одетты из второго акта. Моя вариация, которую я разучивала до травмы. Только исполнена она была... божественно. Каждое движение дышало такой силой и страстью, что у меня перехватило дыхание. Отражение танцевало так, как я мечтала танцевать. Как я никогда не смогу станцевать с этим проклятым коленом.
Я стояла, не в силах отвести взгляд. Отражение кружилось в фуэте — раз, два, десять, двадцать оборотов, и ни единого схода с точки. Прыгало в grand jeté так высоко, что казалось — вот-вот коснётся потолка. А глаза... глаза смотрели прямо на меня, не отрываясь, даже когда голова кружилась в поворотах. В них была насмешка. И жалость. И ещё что-то, от чего по спине пробежали мурашки.
Голод. В глазах моего отражения был голод.
Я прижалась ладонями к холодному стеклу, и оно вдруг подалось, словно вода. Руки прошли насквозь, и я почувствовала... музыку. Не услышала — почувствовала каждой клеточкой тела. Мелодия Чайковского текла по венам вместо крови.
Но вместе с музыкой пришло и другое. Холод, пробирающий до костей. Не зимний холод, а какой-то неправильный, мёртвый. Будто я коснулась чего-то, что давно не живо, но всё ещё движется. И тянет. Боже, как оно тянет! Словно тысяча невидимых нитей обвилась вокруг моих запястий и потащила внутрь, в зазеркалье.
А еще я почувствовала прилив сил. Настоящую волну энергии.
Я резко отдёрнула руки. Отражение остановилось и смотрело на меня с насмешливым сочувствием. Мол, струсила? Правильно, куда тебе до меня.
— Я ещё покажу, — прошептала я, собравшись. — Увидишь.
На следующий день пришла в гримёрку снова. Не могла не прийти — весь день думала только об этом. О том, как танцевало моё отражение.
Отражение ждало меня. Стояло в той же позе, в какой я застыла на пороге — но опять идеально, с выворотностью и подтянутостью профессиональной балерины. А потом начало танцевать — на этот раз вариацию Китри из «Дон Кихота».
Я снова коснулась стекла, и снова почувствовала эту невероятную силу. На этот раз держала руки дольше — минуту, две, три. Холод полз по венам, но вместе с ним приходило кое-что ещё. Сила. Гибкость. Уверенность. Когда отняла руки, колено не болело совсем.
Но в обычном зеркале в коридоре заметила — глаза стали бледнее. Совсем чуть-чуть, почти незаметно. Карие превращались в светло-ореховые. Странно, подумала я. Наверное, свет так падает.
Через неделю таких «сеансов» я вернулась в класс. Каждый день приходила к зеркалу, каждый день держала руки на холодном стекле дольше. Пять минут. Десять. Пятнадцать. Отражение больше не танцевало — просто стояло по ту сторону и улыбалось. Его улыбка становилась всё шире, всё довольнее. А я после каждого сеанса чувствовала себя новой. Молодой. Сильной. Непобедимой.
Марк Борисович не поверил своим глазам — я танцевала лучше, чем до травмы. Нет, что там — я танцевала как никогда в жизни! Каждый прыжок был полётом, каждый поворот — вихрем.
— Алина, детка, что с тобой? — Марк Борисович смотрел так, будто я воскресла из мёртвых. — Это... это невероятно!
— Просто хорошо отдохнула, — улыбнулась я.
Светка Ильина кусала губы в углу. Её Одетта улетела обратно ко мне.
Но после репетиции я едва дошла до дома. Ноги подкашивались, руки дрожали. В зеркале в прихожей — обычном зеркале — я выглядела как выжатый лимон. Бледная, осунувшаяся, с тёмными кругами под глазами. Зато там, в гримёрке номер семь, моё отражение сияло здоровьем и самодовольством.
— Ты крадёшь у меня силы, — сказала я ему на следующий день.
Отражение пожало плечами и сделало идеальный фуэте. Тридцать два оборота без единого сбоя. А потом приложило палец к губам — тсс, мол, не говори глупостей. Мы же договорились. Ты берёшь силу танцевать, я беру... что я там беру? Сущие пустяки. Немного. Ты ведь даже не заметишь.
Я должна была остановиться. Понимала это разумом. Но Москва была через две недели, и я продолжала приходить. Каждый день танцевала всё лучше, а чувствовала себя всё хуже. Коллеги начали замечать.
— Алин, ты что, на диете? — спросила Машка из кордебалета. — Похудела сильно.
— Да нет, просто много работаю.
— А что с волосами? Вроде у тебя русые были, а теперь какие-то... тусклые?
Я отшутилась, но вечером внимательно рассмотрела себя в домашнем зеркале. Машка была права — я словно выцветала. Волосы потеряли блеск, кожа стала серой, даже родинка на щеке побледнела. А в гримёрке номер семь отражение становилось всё ярче. Волосы отливали золотом, кожа светилась, глаза горели. И родинка на щеке стала темнее, заметнее. Моя родинка. На чужом лице.
Я попыталась не приходить. Один день продержалась. На второй колено заныло так, что пришлось глотать обезболивающее. На третий я не смогла сделать простейший батман. Марк Борисович смотрел с тревогой:
— Алина, ты в порядке?
— Просто устала, — соврала я и после репетиции побежала на четвёртый этаж.
Отражение ждало. Стояло, прижав ладони к стеклу с той стороны, в той же позе, в какой я обычно прижимала свои. Только теперь я заметила — его ладони оставляли на стекле изморозь. Тонкие ледяные узоры расползались от пальцев, как трещины.
За три дня до отъезда в Москву я нашла в углу гримёрки старую тетрадь. Она лежала под грудой истлевших пуант, словно кто-то специально её спрятал. Или пытался спрятать. Дневник, судя по датам — 1923 год. Почерк был женский, летящий:
«15 марта. Нашла удивительное зеркало в гримёрке. Моё отражение танцует само по себе! Это чудо!»
«2 апреля. После каждого визита к зеркалу танцую всё лучше. Сегодня Лопухов сказал, что я готова к партии Жар-птицы!»
«18 апреля. Что-то не так. Очень устаю. Но не могу остановиться — премьера через неделю.»
«24 апреля. Оно смотрит на меня и улыбается. У него мои глаза, но в них что-то чужое. Холодное. Хищное. Вчера я видела, как оно облизнулось. Отражения не облизываются. Отражения вообще не должны жить своей жизнью.»
«25 апреля. Я поняла. Это не отражение. Это кто-то другой. Оно хочет выйти. Оно хочет забрать меня всю. Сопротивляться уже поздно, я слишком слаба. Вчера оно почти прошло сквозь стекло. Я видела, как его пальцы высунулись с этой стороны. Настоящие пальцы, тёплые, живые. Мои пальцы на чужих руках. Если кто-то найдёт эти запи»
Текст обрывался. Но на следующей странице, другим почерком, кривым и дрожащим, было написано:
«Я теперь там. Холодно. Варя».
Я подняла глаза на фотографии на стенах. На одной из них была девушка с подписью: «Варвара Карсавина, 1923». Красивое лицо, печальные глаза. В архивной заметке, которую я потом нашла в театральном архиве, говорилось, что она пропала без вести накануне премьеры «Жар-птицы».
Я побежала в гримёрку. Сердце колотилось так, что, казалось, выпрыгнет из груди. Отражение ждало меня, но теперь оно не танцевало. Оно стояло, прижав ладони к стеклу с той стороны. Точно в той же позе, в какой я обычно прижимала свои, чтобы получить силу. И улыбалось. Широко, довольно, почти победно.
— Ты не отражение, — сказала я. — Ты — это я из другого мира. Где всё наоборот.
Я всмотрелась внимательнее, борясь с дрожью. На её безымянном пальце было кольцо — тонкое серебряное колечко с маленьким камушком, которое мне подарила бабушка. У меня такое же, только... я подняла руку. Камень был справа. У неё — слева. Зеркальное отражение. Но глаза... В глазах не было ничего зеркального. Они были живые, настоящие, и смотрели на меня с таким превосходством, что стало страшно.
— Там, откуда ты, ты тоже получила травму?
Она покачала головой. Медленно, почти лениво. Потом показала на себя и изобразила пантомимой падение. После чего встала и пожала плечами — мол, ничего страшного. А потом изобразила что-то ещё. Указала на голову, на сердце, сделала жест — «пусто».
— У тебя не хватило силы духа? Характера?
Кивок.
— И ты хочешь забрать мои?
Снова кивок. Честный такой, без стеснения.
Она даже не пыталась врать. Зачем? Я и так уже отдала ей столько... Я посмотрела на свои руки — бледные, как пленка на молоке. Сквозь кожу просвечивали вены. А её руки, прижатые к стеклу с той стороны, были розовые, живые, сильные. Мои руки. Которые она забрала.
Я попятилась. Она прижала ладони к стеклу сильнее, и оно прогнулось наружу, в мою сторону. Как пузырь. Ещё чуть-чуть — и она выйдет.
— Нет! — Я схватила стул и замахнулась.
Она покачала головой и показала на меня. Потом на себя. Потом сделала жест — «связаны». Если я разобью зеркало, что будет со мной?
Я понимала. Если разбить зеркало сейчас, когда процесс не завершён... Что останется от меня? Половина здесь, половина там? Или я просто рассыплюсь, как отражение без зеркала?
Но выбора не было. Ещё немного, и она выйдет сама. И я закончу как Варвара.
Я ударила. Стекло треснуло, но не разбилось. Зато трещина прошла по моему лицу — настоящая, кровавая. Я вскрикнула. Боль была адская, словно кто-то полоснул бритвой от лба до подбородка.
Она засмеялась беззвучно и снова надавила на стекло. Оно прогибалось всё сильнее. Её пальцы уже почти прошли насквозь. Я видела, как кончики показались с моей стороны — розовые, тёплые, живые.
И тут я поняла. Вспомнила дневник Варвары. «Слишком слаба». Она отдала двойнику всю свою силу. А я...
Я всё ещё могла танцевать. Пусть не так блистательно, как с помощью зеркальной силы, но могла. Значит, во мне ещё что-то осталось. Что-то, чего она не смогла забрать. Что-то настоящее.
— Хочешь мою силу? — прошептала я. — Так получи!
И ударила ладонями по стеклу навстречу ей. Но не для того, чтобы взять — чтобы отдать. Всю боль от травмы. Весь страх потерять любимое дело. Всё отчаяние тех недель, когда я думала, что никогда не станцую. Все провалы, все унижения, все слёзы.
Она не ожидала. В её мире, где всё наоборот, она привыкла брать, а не получать. Боль ударила её как молния. Она отшатнулась, и я увидела за её спиной другую гримёрку — зеркальную копию этой. Только там на стенах висели фотографии счастливых балерин. И Варвара Карсавина улыбалась. А в углу, в тени, я разглядела фигуру. Худую, прозрачную, с потухшими глазами. Она подняла руку в беззвучной мольбе. На безымянном пальце было кольцо с камушком. С правой стороны.
— В твоём мире все счастливы, — поняла я. — Но никто не силён. Потому что сила рождается из преодоления.
Двойник попыталась снова прорваться, но я продолжала отдавать. Воспоминание о первом неудачном выступлении в пять лет — забыла движения и застыла посреди сцены. Провал на экзамене в училище — руки тряслись так, что не могла удержать равновесие. Унижение, когда не взяли в труппу с первого раза — «технично, но без души», сказали в комиссии. Всё, что сделало меня мной.
Она корчилась по ту сторону стекла. Боль была для неё невыносима — она никогда не знала боли. Неудачи были для неё ядом — она никогда не знала неудач. В её мире всё давалось легко, но ничего не имело цены.
Стекло треснуло ещё раз. Потом ещё. Паутина трещин расползлась по всей поверхности.
— Прощай, — сказала я своему идеальному отражению. — Спасибо за урок.
Зеркало рассыпалось. Миллион осколков взлетел в воздух и... исчез. Просто растворился, как утренний туман. Осталась только пустая бронзовая рама.
Я упала на колени. Левое заныло — травма вернулась. Не полностью, но вернулась. Я встала, опираясь на стену, и поковыляла к выходу. У двери обернулась. В пустой раме на секунду мелькнуло лицо — бледное, прозрачное, с благодарными глазами. Варвара? Или другая Алина, которая теперь свободна? Я не знала. И знать не хотела.
В коридоре столкнулась с Марком Борисовичем.
— Алина? Что ты здесь делаешь? И что с лицом? Ты вся в крови!
— Упала, — соврала я. — На лестнице. Марк Борисович, насчёт Москвы...
— Что насчёт Москвы?
— Я не смогу станцевать Одетту. Колено снова болит. Отдайте партию Светке.
Он смотрел на меня как на дурочку.
— Алина, детка, ты уверена? После того, как ты танцевала на репетициях...
— Это была не я, — сказала я честно. — То есть я, но не совсем. Настоящая я танцую хуже. Зато это точно я, понимаете?
Он не понял, конечно. Но кивнул — наверное, решил, что у меня от падения сотрясение.
Я не стала прима. Танцевала в первом составе, но не блистала. В тридцать ушла преподавать — колено всё-таки давало о себе знать. Сейчас мне шестьдесят три, у меня своя студия и двадцать учениц, каждая из которых мечтает стать звездой.
Иногда я вижу в их глазах тот же голод, что был у меня. То же отчаяние, когда что-то не получается. И тогда я рассказываю им сказку про балерину, которая встретила в волшебном зеркале свою идеальную версию. И про то, что эта версия хотела украсть её жизнь.
— И что балерина сделала? — спрашивают девочки.
— Выбрала остаться собой, — отвечаю я. — Неидеальной, но настоящей.
Они разочарованно вздыхают — в их возрасте все хотят быть идеальными. Но одна, самая упрямая, всегда спрашивает:
— А она жалела?
И я всегда отвечаю честно:
— Каждый день. И ни секунды.
Гримёрку номер семь замуровали вскоре после того, как я разбила зеркало. Сказали — аварийное состояние. Но я знаю, что кто-то нашёл дневник Варвары. И фотографии, где она сначала улыбается, а потом её улыбка становится всё печальнее, а глаза — всё прозрачнее. Пока не остаётся пустая рамка.