Найти в Дзене
Поехали Дальше.

— Место знай, голодранка! — визжала свекровь. —Я, то знаю, — улыбнулась Катя . —А ваше место теперь в ...

Тот субботний рассвет был каким-то ватным, серым, будто его тоже выстирали и не разгладили. Катя приоткрыла дверь спальни, затаив дыхание. Тишина. Только в ушах отзывался гулкий стук сердца. Она босиком, стараясь, чтобы пятки не касались холодного паркета, проскользнула в коридор. В руке — спятивший от объемистого пакета мусорный контейнер. Вынести его незаметно было тактической задачей номер

Тот субботний рассвет был каким-то ватным, серым, будто его тоже выстирали и не разгладили. Катя приоткрыла дверь спальни, затаив дыхание. Тишина. Только в ушах отзывался гулкий стук сердца. Она босиком, стараясь, чтобы пятки не касались холодного паркета, проскользнула в коридор. В руке — спятивший от объемистого пакета мусорный контейнер. Вынести его незаметно было тактической задачей номер один. Если скрипнет защелка на входной двери — миссия провалена. Проснется Валентина Петровна. А вместе с ней проснется и ее невыносимая, всепроникающая бдительность.

Катя уже взялась за холодную ручку замка, когда голос донесся из глубины квартиры. Он не был громким. Оттого казался еще более ледяным и пронзительным, как игла, вогнанная в барабанную перепонку.

— Место знай, голодранка.

Катя замерла. Спину будто сковало железным панцирем. Она медленно обернулась.

В дальнем конце коридора, в дверях своей комнаты, стояла Валентина Петровна. В том самом клетчатом халате, похожем на рыцарские доспехи. Руки скрещены на груди. Лицо в предрассветных сумерках было похоже на старинную, пожелтевшую от злости икону.

— Чужие тапочки по дому не шаркай, — продолжила свекровь тем же ровным, лишенным интонации голосом. — Ты их на пороге оставила. Я на них чуть не грохнулась.

Катя опустила взгляд на свои босые ноги. Потом медленно подняла его на Валентину Петровну. Секунда. Еще одна. Внутри все сжалось в комок яростного, кипящего возмущения. Она должна была сгореть со стыда, опустить глаза, пробормотать «простите». Шесть месяцев назад именно так бы и поступила. Но сейчас это «что-то» внутри уже не сжималось, а, наоборот, распрямлялось, наполняя все тело холодным, тяжелым спокойствием. Она почувствовала, как уголки ее гут сами собой поползли вверх. Не радостная улыбка. А что-то другое. Острый, как бритва, щит.

— Я-то знаю свое место, Валентина Петровна, — сказала Катя тихо, почти ласково, но каждое слово прозвучало отчетливо, будто гвоздик, вбитый в тишину. — А вот ваше место теперь в музее восковых фигур. Рядом с бабушкой Пушкина. Вам там самое место.

Она увидела, как лицо свекрови исказилось. Не гневом — изумлением. От такого удара снизу Валентина Петровна явно не ждала. Она открыла рот, но звук не вырвался. Только тяжелое, свистящее дыхание. Катя развернулась, беззвучно открыла дверь и вышла на площадку. Защелка щелкнула с тихим, но победным звуком.

В лифте она прислонилась головой к холодной стенке и закрыла глаза. Руки дрожали. Адреналин отступал, оставляя после себя пустоту и разбитую усталость. «Голодранка». Всего-то потому, что сняла в прихожей тапочки, купленные еще до замужества. Не те, не «правильные». Не те самые, пушистые, которые Валентина Петровна «случайно» купила ей на прошлой неделе — на два размера больше, уродливые и в мерзких розовых помпонах.

Катя выбросила пакет в контейнер и медленно пошла обратно. Воздух был свежим, пахло мокрым асфальтом и бензином. Шесть месяцев. Полгода в этой прекрасной, просторной, светлой трехкомнатной квартире, которая с каждым днем все больше напоминала ей изощренную камеру пыток. Они с Максимом переехали сюда «временно» — на два месяца, пока в их однокомнатной «хрущевке» делали ремонт. Потом у подрядчиков случились «проблемы с материалами». Потом — «болезнь мастера». Потом… Потом Максим перестал торопиться. А Валентина Петровна, которая сначала была образцом гостеприимства, стала потихоньку снимать маску.

Квартира была ее королевством. Каждая вещь, каждая пылинка знала свое место. Присутствие Кати здесь было не просто вторжением. Это была ересь. А Катя, со своей работой на удаленке, с привычкой пить чай не на кухне, а за своим столом, с ночными бдениями у монитора, была самым настоящим еретиком.

Вернувшись, она задержалась в прихожей. Осмотрела те самые тапочки. Они стояли аккуратным рядом, чуть в стороне от обуви свекрови, будто зачумленные. Катя взяла их и отнесла в свою с Максимом комнату, спрятала под кровать. Пусть лучше ходит босиком.

Из кухни доносился звук включающегося чайника. Валентина Петровна начала свой день. Война переходила в фазу позиционных боев.

Катя прошла в комнату. Максим спал, уткнувшись лицом в подушку, отгородившись от всего мира одеялом. Он всегда так спал последнее время. Как будто прятался. Она села на край кровати, глядя на его спину. Муж. Любимый человек. И в то же время — нейтральная территория в этой войне. Его главная тактика — не замечать. Не слышать колкостей матери, не видеть усталых глаз жены. Он растворялся на работе, в своих гаджетах, в душе, и когда его прямо спрашивали: «Ты слышал, что твоя мать сказала?» — он морщился и говорил: «Да перестань, она же не со зла. Ей просто одиноко. Потерпи, скоро съедем».

«Скоро». Это слово уже потеряло всякий смысл.

Катя взяла с тумбочки свой планшет, запустила графический редактор. На экране замер эскиз обложки для детской книги — ее текущий заказ. Работа всегда была ее островом. Здесь она была хозяйкой. Здесь решала она. Здесь ее слово было последним. Она провела пальцем по экрану, сделала несколько линий ярче. Но мысли были не здесь. Они возвращались к тому слову. «Голодранка». Оно вертелось на языке, жгло.

Вспомнился разговор недельной давности. За ужином. Валентина Петровна рассказывала по телефону подруге о какой-то знакомой девушке: «Пристроилась, голодранка безродная, а теперь нос воротит». Тогда Катя не придала значения. А сейчас понимала — это был выстрел пристрелочный. Разведка боем.

Дверь в комнату скрипнула. Максим повернулся, открыл один глаз.

— Ты чего так рано? — хрипло спросил он.

— Мусор выносила, — коротко ответила Катя, не отрываясь от экрана.

Он что-то промычал, потянулся за телефоном. Мир сузился до размеров экрана. В нем не было ни свекрови, ни обид, ни этой невыносимой квартиры. Только она и ее работа. Та самая работа, которая, по мнению Валентины Петровны, была не работой вовсе, а «тыканием в компьютере». Та самая работа, за которую ей перечислили на счет сорок тысяч только за прошлый месяц. Не так уж и плохо для «голодранки».

Но Катя знала, что сегодняшнее утро — только начало. Война была объявлена открыто. И теперь она должна была либо капитулировать, либо готовиться к долгой, изматывающей осаде. Она взглянула на спящего мужа и тихо вздохнула. Выбора, по сути, у нее и не было.

Завтрак в доме Валентины Петровны всегда был ритуалом. Не просто приемом пищи, а демонстрацией порядка и правильного уклада. Катя знала это. Поэтому, когда через час после утренней стычки она вышла на кухню, то застала уже накрытый стол: скатерть с мерейкой, аккуратные тарелки, баночка с медом и творожная запеканка, разрезанная на идеально ровные квадраты.

Валентина Петровна стояла у плиты, спиной к комнате, и что-то помешивала в кастрюльке. Вид у нее был мирный, даже отрешенный. Казалось, утреннего инцидента не было вовсе.

— Садись, Катя, — сказала свекровь, не оборачиваясь. Голос был ровный, бытовой. — Каша овсяная сейчас будет. Полезно.

Катя медленно села на свой стул. Она выбрала место лицом к окну, чтобы не видеть лицо свекрови. Максим, уже умытый и взъерошенный, потянулся к кофейнику.

— Мам, я кофе, — пробурчал он.

— Кофе — это яд, — отозвалась Валентина Петровна, но все равно поставила перед ним свою огромную фарфоровую чашку. — Лучше каши поешь. Я на сливках сварила.

Катя молча наблюдала за этим танцем. Ей не предлагали ни кофе, ни чаю. Ей было уготовано полезное. Она взяла свою кружку — не фамильный фарфор, а обычную, керамическую, с рисунком совы. Подарок ее младшей сестры из поездки в Суздаль. Кружка была толстостенная, теплая, удобно ложилась в ладонь. В ней было что-то домашнее, свое, родное. Катя налила в нее кипятка из чайника, достала из шкафчика свой пакетик с травяным чаем.

Звук, с которым пакетик упал в воду, был негромким, но Валентина Петровна обернулась. Ее взгляд скользнул по кружке, и в уголках губ заплясала чуть заметная, кривая усмешка.

— Опять в своей посуде, — констатировала она. — Как цыганка какая. Всем своим дорожишь.

— Дорожу, — просто сказала Катя, поднимая взгляд. Их глаза встретились на секунду. Взгляд свекрови был как буравчик — холодный, испытующий.

— Это хорошо, — неожиданно мягко произнесла Валентина Петровна и подошла к столу с кастрюлькой. — На, накладывай. Не стесняйся.

Она протянула кастрюльку прямо над столом. Катя потянулась, чтобы взять половник, но в этот момент рука свекрови дрогнула. Или показалось. Кастрюлька наклонилась, и с ее края скатилась горячая, липкая масса прямо на стол, заляпав край скатерти и… накрыв ручку кружки Кати.

— Ой, какая я неуклюжая! — воскликнула Валентина Петровна, но в ее голосе не было ни доли досады. Было лишь легкое, деловое сожаление. — Ну вот, запачкала твою… эту.

Катя отдернула руку. Каша была горячей. Она быстро сгребла ее с ручки кружки тряпкой, которую тут же протянула свекровь. Но липкий, молочный след остался.

— Ничего страшного, — сказала Катя сквозь зубы. — Смоется.

— Конечно, смоется, — согласилась Валентина Петровна, возвращаясь к плите. — Хоть и глиняная, а должно же отмыться.

Завтрак продолжался в гробовом молчании, нарушаемом только стуком ложек. Максим увлеченно читал что-то на телефоне, делая вид, что полностью поглощен новостями. Катя допила свой чай, аккуратно сполоснула кружку и поставила ее на привычное место — на верхнюю полку сушилки, слева. Подальше от общего фамильного сервиза.

День тянулся медленно. Катя пыталась работать. Но мысли путались. Она то и дело поглядывала на дверь, как будто ожидая нового вторжения. Но вторжения не случилось. Валентина Петровна тихо передвигалась по квартире, протирала пыль, поливала цветы, говорила по телефону с кем-то из подруг. Обычный, мирный день.

К вечеру напряжение внутри Кати чуть отпустило. Возможно, это действительно была случайность. Возможно, она слишком все драматизирует. Она решила сделать себе чаю, чтобы взбодриться перед завершением работы над иллюстрацией.

Подойдя к сушилке, она не сразу поняла, что что-то не так. Потом взгляд упал на пол. Возле мойки, на кафеле, лежали осколки. Керамические, с узнаваемым рисунком. Коричневые крылья, круглые желтые глаза. Совы.

Катя медленно присела на корточки. Сердце замерло, потом забилось с такой силой, что в ушах зазвенело. Она тронула пальцем крупный осколок с частью уха. Он был холодным и мокрым. Кружка упала. Или ее уронили.

За спиной послышался шорох. Катя обернулась. В дверях кухни стояла Валентина Петровна. На лице ее было выражение неподдельного, даже театрального огорчения.

— Ах, Катя, вот беда-то какая! — вздохнула она, качая головой. — Ты знаешь, я хотела твою кружечку помыть, хорошенько, от той каши. А она такая скользкая в руках-то оказалась. Выскочила, как живая. Ну прямо не удержалась.

Катя поднялась с пола. В руке она сжимала осколок так сильно, что края впились в ладонь.

— Зачем вы ее мыли? — спросила она странно спокойным, ровным голосом. — Я же ее уже вымыла.

— Да я видела, видела! — засуетилась свекровь. — Но я же видела, что она липкая! Нехорошо как-то. Я думала, помогу. А она… — Валентина Петровна развела руками, изображая немое «что поделаешь». — Глиняный хлам, в общем-то. Не расстраивайся. Я тебе одну фарфоровую из сервиза подарю. Настоящий, костяной фарфор. Он не бьется.

В этот момент с дивана в гостиной поднялся Максим. Он подошел к порогу кухни, заглянул.

— Что случилось?

— Да вот, неловкость вышла, — вздохнула его мать. — Кружку Катину разбила. Случайно.

Максим посмотрел на осколки, потом на Катю. Вид у него был уставший и раздраженный.

— Ну что ты как… — начал он, обращаясь к жене, но, встретив ее взгляд, запнулся. — Ну разбилась и разбилась. Мама же не специально. Мам, ты не порезалась?

— Нет, сынок, спасибо, — сладко ответила Валентина Петровна. — Я в полотенце ее держала.

Катя молчала. Она чувствовала, как внутри нее что-то ломается. Не плакать хотелось. Хотелось взять осколок и вонзить его… во что-нибудь. Но она разжала ладонь. Осколок с глухим стуком упал на кучку других.

— Она мне сестра подарила, — тихо сказала Катя. Больше никому. Только ему.

— Ну купим новую, — махнул рукой Максим, уже отворачиваясь. — В городе-то что, кружек нет? Или в интернете закажи, точно такую же.

Он ушел обратно к телевизору. Валентина Петровна стояла, смотря на Катю с каким-то странным выражением — смесью жалости и торжества. Потом она пожала плечами и пошла к шкафу.

— Сейчас я тебе ту, фарфоровую, достану. Чай из нее пить — одно удовольствие.

— Не надо, — отрезала Катя. Голос ее наконец обрел твердость. — Мне ваша посуда не нужна.

Она наклонилась, взяла со стола газету, развернула ее и начала аккуратно сметать в нее осколки. Каждый кусочек. Даже самые мелкие. Руки не дрожали. Валентина Петровна, постояв минуту, молча вышла из кухни. Катя завязала газету в узелок. Не выбросила в ведро. Отнесла к себе в комнату и поставила у балкона. Потом села за стол, положила руки на клавиатуру и уставилась в экран. Перед глазами плыли цветные пятна, но она не могла разобрать ни одной формы. В ушах гудело. Она слышала, как в гостиной зазвучали голоса из телевизора. Смешок Максима. Спокойные шаги свекрови. Обычный вечер. Мирный вечер. А в ней медленно, неумолимо росла холодная, тяжелая решимость. Как стальной стержень. Терпеть можно было многое. Но прикасаться к тому, что было по-настоящему дорого, к последним островкам своего мира — нельзя. Это она поняла теперь совершенно четко.

Война только началась. И первая кровь — вернее, первый осколок — уже пролился.

Неделя после истории с кружкой пролетела в тягучей, зыбкой тишине. Катя и Валентина Петровна двигались по квартире как две планеты по разным орбитам, избегая столкновений, но чувствуя гравитационное поле друг друга. Максим с головой ушел в какой-то срочный проект, задерживался в офисе, а дома отключался, уставившись в экран ноутбука. Его нейтралитет стал почти осязаем, как стена из мягкого ватина, в которую уходили все колкости и обиды, не производя звука.

Катя закончила эскизы обложки и отправила заказчику. Обычно это приносило радость и облегчение. Сейчас же она чувствовала лишь пустоту. Узелок с осколками стоял у балкона, немой укор и напоминание. Она не могла заставить себя выбросить его.

Конфликт переместился в цифровое пространство. Валентина Петровна, всегда гордившаяся тем, что не нуждается в «этих ваших интернетах», внезапно проявила интерес. Вернее, интерес к тому, чем именно Катя занимается за компьютером.

— Опять в своем мониторе ковыряешься? — раздавался ее голос, когда Катя выходила на кухню за чаем. — Глаза себе посадишь. Лучше бы что-то полезное сделала. Шторы в зале постирать, например. Пыль видишь?

Катя молчала. Она научилась отключать слух, пропуская слова мимо, как фоновый шум. Но в субботу утром случилось то, к чему она не была готова.

В дверь позвонили. На пороге стояла та самая «тетя Люда из поликлиники» — подруга Валентины Петровны, женщина с острым, любопытствующим лицом и сумкой, полной сплетен.

— Людочка, заходи, родная! — засуетилась свекровь, и в ее голосе зазвенела неподдельная, почти девичья радость. — Катя, гостя встречаем! Накрывай на стол, да послаще чай сделай!

Это был приказ, а не просьба. Катя, застигнутая врасплох в своих старых спортивных штанах, кивнула и пошла на кухню. Она слышала, как в гостиной вспыхивает оживленная беседа: про здоровье, про цены, про непутевых детей общих знакомых. Потом голоса понизились, перешли на шепот, но отдельные фразы долетали до кухни.

— …а моя-то все за своим компьютером… Никакого понятия о хозяйстве…

— …детей-то когда?..

— …да кто ж его знает… Говорит, «работаю»… Какая там работа, тык-тык пальцем по кнопкам…

Катя стояла у стола, сжимая в руках фамильную фарфоровую сахарницу. Ее пальцы побелели. «Тык-тык пальцем». Она медленно выдохнула, поставила сахарницу, налила воды в чайник.

Когда она внесла поднос с чаем и вареньем в гостиную, две женщины умолкли, смотря на нее оценивающе. Тетя Люда тут же начала с приторной сладостью:

— Ой, какая у тебя, Валя, невестка хозяюшка! Чай готовит!

— Хозяюшка, — фыркнула Валентина Петровна, но в голосе ее звучало странное удовольствие. — Сидит целый день, в компьютере тыкает, денег домой не носит, детей не рожает. Вот и вся хозяюшка.

Катя замерла с подносом в руках. Глаза тети Люды загорелись азартом охотницы, напавшей на свежий след. Максим, сидевший в кресле с телефоном, сделал вид, что углубился в чтение, лишь бы не вмешиваться.

— Ну, современные они все такие, — вздохнула тетя Люда, прихлебывая чай. — Карьера, самореализация. А семья-то на чем держится? На мужниной зарплате одной? Тяжело тебе, Валь.

— А мне-то что, — развела руками Валентина Петровна с видом мученицы. — Я-то проживу. Я сына вырастила, одна тянула. Привыкла. А вот они как… Не знаю уж.

Катя поставила поднос на стол. Внутри все закипало. Но не яростью. Каким-то холодным, четким, почти математическим пониманием. Она смотрела на снисходительные лица, на опущенные в пол глаза мужа, на свою потрепанную домашнюю одежду. И вдруг это понимание оформилось в решение.

— Валентина Петровна, — сказала она тихо, но так, что оба разговора сразу прекратились. — Вы не совсем правы. Деньги я ношу.

В гостиной воцарилась тишина. Даже Максим поднял взгляд.

— Как это «ношу»? — не поняла свекровь, брови поползли вверх.

— Я имею в виду, что зарабатываю, — продолжила Катя, и ее голос обрел странную, непривычную для этого дома твердость. Она говорила не оправдываясь, а констатируя. Как будто читала отчет. — Тот проект, над которым я сейчас работала, только что оплатили.

Она выдержала паузу, глядя прямо в глаза свекрови. Взгляд Валентины Петровны стал настороженным, колючим.

— И сколько же там, если не секрет, эти твои… картинки? — скептически протянула тетя Люда.

Катя медленно повернула голову к ней. Улыбнулась. Не той острой, ядовитой улыбкой, как утром в коридоре. А деловой, легкой, почти невесомой.

— Сорок тысяч. Чистыми. За две недели работы. Плюс они заказали еще серию иллюстраций, это будет примерно столько же.

В воздухе что-то лопнуло. Тетя Люда застыла с приоткрытым ртом, чашка замерла на полпути к блюдцу. Валентина Петровна побледнела. Ее глаза, широко раскрытые, метались от Кати к сыну, как будто ища подтверждения или хотя бы намека на ложь. Максим сглотнул и снова уткнулся в телефон, но по его лицу было видно, что он слышал.

— Сорок… — начала Валентина Петровна, но голос ее сорвался. Она попыталась сохранить лицо, сделать вид, что это ерунда. — Ну, сейчас эти деньги… Они, знаешь ли, быстро… испаряются.

— Конечно, — легко согласилась Катя. — Особенно если их вкладывать. В ремонт своей квартиры, например. Или в будущее.

Она больше ничего не добавила. Просто повернулась и пошла в свою комнату, оставив за собой гробовую тишину. Ее сердце бешено колотилось, но на душе было непривычно легко и пусто, будто после долгой, трудной операции. Из гостиной еще минут десять не доносилось ни звука. Потом тетя Люда что-то пробормотала про срочные дела и ушла, не допив чай. Валентина Петровна не провожала ее. Катя слышала, как на кухне с силой захлопываются шкафчики, гремит посуда. Вечером, когда Максим наконец оторвался от экрана, он зашел в комнату.

— Ты зачем это? — спросил он без предисловий. Выглядел уставшим и раздраженным.

— Зачем что? — не поняла Катя.

— Ну, это… хвастаться цифрами. При гостях. Маме же неприятно.

Катя посмотрела на него, и впервые за все время в ее взгляде промелькнуло не усталое раздражение, а что-то похожее на жалость.

— Я не хвасталась, Макс. Я защищалась. От обвинений в том, что я тунеядец и нахлебник. Ты бы предпочел, чтобы я молчала?

Он промолчал, сел на кровать и провел руками по лицу.

— Просто не надо раскачивать лодку. Скоро съедем, и все.

— Когда, Макс? — спросила Катя уже без надежды. — Когда именно?

Он не ответил. Ответом была тишина из гостиной, где Валентина Петровна, судя по звукам, с каким-то остервенением переставляла что-то на полках. Катя выглянула в коридор. Свет в гостиной горел. На привычном месте, на комоде под зеркалом, где всегда стояла фотография отца Максима в скромной деревянной рамке, теперь было пусто. Вместо нее красовалась большая, вышитая бисером картина с лебедями.

Предчувствие, холодное и тяжелое, сжало Кате горло. Это было уже не про посуду и не про деньги. Это было про память. Про то последнее, что связывало ее с этим домом не через конфликт, а через тихую, светлую нить. Отец Максима, молчаливый и добрый человек, всегда относился к ней с теплотой. Его фотография была молчаливым напоминанием, что здесь когда-то жил и другой дух. Теперь и это забрали. Война вступала в новую фазу. Самую опасную.

Тишина после хлопнувшей входной двери была густой и звенящей, как после взрыва. Катя сидела на диване, не в силах пошевелиться. В ушах еще стоял гул от крика Максима, а перед глазами плясали бешеные искры. Она смотрела на дверь, за которой растворился ее муж, и чувствовала, как почва уходит из-под ног. Он не уходил на работу. Он просто ушел.

Валентина Петровна стояла посреди гостиной, как столб. Ее лицо, еще секунду назад багровое от ярости, стало серым, восковым. Она смотрела на то место, где только что был ее сын, ее глаза были широко раскрыты, в них читался не гнев, а животный, детский испуг. Казалось, она не понимала, что только что произошло.

— Он… ушел? — прошептала она, и голос ее был тонким, потерянным. Она повернулась к Кате, ища подтверждения или объяснения.

Катя молчала. Поднялась с дивана, пошла в их комнату. Она услышала за своей спиной шаркающие шаги свекрови, которая потянулась следом, будто привязываясь к единственному живому существу в этой внезапно опустевшей квартире.

— Куда он? — спросила Валентина Петровна уже громче, с ноткой нарастающей паники. — Куда он мог пойти? Он ничего не взял! Куртки нет!

Катя зашла в спальню. Да, его ветровка висела на стуле. Ключи, вероятно, в кармане джинс. Она подошла к окну, отодвинула занавеску. Во дворе было пусто.

— Не знаю, — ответила она наконец, и собственный голос показался ей чужим, плоским. — Не знаю, куда.

Она чувствовала, как взгляд свекрови впивается ей в спину. В этом взгляде уже не было прежней ненависти. Был страх. И этот страх был заразен. Внезапная ясность ударила Катю: они обе только что проиграли. Проиграли тому тихому, накапливающемуся годами отчаянию, которое вырвалось наружу. Максим был не буфером. Он был миной, и они вдвоем привели ее в действие.

Валентина Петровна, не сказав больше ни слова, развернулась и ушла в свою комнату. Дверь закрылась негромко, но окончательно.

Катя осталась одна. Она подошла к комоду, где стояла фотография. Провела пальцем по холодному стеклу. «Прости, — мысленно сказала она мужчине на снимке. — Мы все тут сходим с ума».

Она попыталась позвонить Максиму. Абонент временно недоступен. Значит, выключил телефон. Это было хуже всего. Он отрезал все мосты.

Вечер наступил сам по себе, серый и беззвучный. Катя не включала свет. Сидела в темноте, прислушиваясь к каждому шороху в подъезде. Никто не возвращался. Из комнаты свекрови не доносилось ни звука. Такое ощущение, будто квартира вымерла.

Голод напомнил о себе тупой болью под ложечкой, но идти на кухну, готовить что-то, встречаться с Валентиной Петровной — сил не было. Катя свернулась калачиком на кровати, накрылась одеялом с головой и просто лежала, уставившись в темноту. В голове проигрывался скандал снова и снова, кадр за кадром. Ее слова, слова свекрови, удар кулаком по шкафу, лицо Максима — искаженное болью, которое она видела впервые. Она всегда думала, что он просто устал, раздражен. А оказывается, внутри копилась эта ярость. На них обеих.

Где-то за полночь она наконец услышала скрип двери в коридоре. Сердце екнуло. Но это были не шаги Максима. Это была Валентина Петровна. Катя прислушалась. Слабый свет из-под двери свидетельствовал, что в гостиной или на кухне включили лампу. Послышался тихий, осторожный звук передвижения стула.

Любопытство и какое-то странное беспокойство заставили Катью встать. Она краем глаза заметила в щели под дверью полоску света. На цыпочках, стараясь не скрипеть, она вышла в коридор. Свет лился из гостиной. Дверь была приоткрыта.

Катя замерла на пороге, затаив дыхание.

Валентина Петровна сидела за столом, спиной к двери. Перед ней, в луче света от настольной лампы, стояла та самая фотография. Она не просто смотрела на нее. Она держала тяжелую деревянную рамку в руках, прижав к груди. Ее плечи тихо, едва заметно вздрагивали.

Сначала Катя подумала, что это игра света. Но потом она услышала звук. Не рыдания, а тихие, сдавленные всхлипы. Как у ребенка, который боится, что его услышат.

И затем — шепот. Настолько тихий, что его едва можно было разобрать. Но в полной ночной тишине слова долетели до Кати четко, как удары колокола.

— Прости меня, Саня… — шептала Валентина Петровна, прижимая рамку ко лбу. — Прости… Я не справляюсь… Совсем не справляюсь… Я как твоя мать стала… Она меня тоже ненавидела… Ты же помнишь? Помнишь, как она говорила? «Место знай, голодранка»… Вот и я… те же слова… Прости… Я не хотела… Просто страшно… Страшно одной… А она… она его забирает… И я… я не знаю, как иначе…

Голос ее оборвался. Она прижалась щекой к стеклу фотографии, и тихие рыдания наконец вырвались наружу.

Катя отшатнулась, прижав ладонь ко рту. Ей нужно было уйти, немедленно, чтобы не услышать ничего больше. Но ноги будто приросли к полу. Она смотрела на сгорбленную спину этой женщины, которая днем была ее тюремщиком, а ночью оказалась просто испуганной, одинокой старухой, запертой в клетке собственной боли и страха повторить судьбу той, кто мучил ее саму.

«Я как твоя мать стала…»

Вот оно. Скрытая пружина всего. Не злоба. Не желание власти. А панический ужас перед одиночеством и перед превращением в того монстра, которого она сама боялась всю жизнь. Ее тирания была криком о помощи. Криком, который никто не слышал. Даже сын. Особенно сын.

Катя бесшумно отступила в коридор и вернулась в комнату. Она села на кровать, обхватив голову руками. Вся ярость, вся обида, все правота, которые кипели в ней еще несколько часов назад, вдруг ушли, оставив после себя ледяную, тяжелую пустоту и странную, щемящую жалость. Не к себе. К той женщине за стенкой, которая плакала над фотографией мужа, боясь стать похожей на свою свекровь. Война кончилась. Не потому, что одна победила, а другая проиграла. А потому, что внезапно стало ясно — они воюют не друг с другом. Они воюют с призраками. И в этой войне не может быть победителей. Только проигравшие. Катя долго сидела так, пока за окном не начал светать. Потом она тихо легла и закрыла глаза. Решение созревало где-то в глубине, медленно и неумолимо. Оно было не про побег и не про капитуляцию. Оно было про что-то другое. Но что именно, она пока не знала. Знало только одно: утром нужно будет что-то сказать. Сделать первый шаг. Не потому, что она слабее. А потому, что она, в отличие от Валентины Петровны, видела картину целиком. И этот груз понимания теперь лежал на ней.

Утро пришло серое и нерешительное, словно стесняясь вломиться в квартиру, где воздух все еще был густ от вчерашних криков и слез. Катя не спала. Она лежала и смотрела, как за окном постепенно светлеет, различая знакомые очертания шкафа, комода, тумбочки. Тело ныло от усталости, но мысли были пугающе ясны.

Она встала первая. Тихо, как в ту субботу, что теперь казалась такой далекой. Но на этот раз она не кралась. Она просто шла босиком по холодному паркету, сознавая каждый шаг. В коридоре было тихо. Дверь в комнату свекрови закрыта.

Катя зашла на кухню. Включила свет. Умыла лицо ледяной водой, словно смывая последние следы ночного оцепенения. Потом поставила на плиту чайник. Не один. Два. Маленький, эмалированный, для себя. И большой, свистящий, который любила Валентина Петровна.

Пока вода грелась, она достала три чашки. Не фамильный фарфор. И не свою разбитую керамику. Простые, нейтральные, однотонные, стоявшие в буфете для гостей. Поставила их на поднос. Рядом — сахарницу, блюдце с сухим печеньем. Все без излишеств. Все как есть.

Чайник свистнул. Катя заварила чай. В свою чашку — пакетик с мятой. В большую, для свекрови, — черный листовой, крепкий, как она пила всегда. Третью чашку оставила пустой. Для Максима. На всякий случай.

Поднос получился тяжелым. Она взяла его обеими руками и пошла в гостиную. Поставила на журнальный столик. Светало. В комнате царил привычный порядок, нарушаемый только пустым местом на комоде, где теперь красовались вышитые лебеди. Фотография стояла тут же, на столе, куда ее, видимо, поставила ночью Валентина Петровна.

Катя села в кресло и стала ждать. Руки лежали на коленях, ладони были влажными. Она не строила планов, не репетировала фраз. Просто ждала.

Шаги послышались минут через двадцать. Медленные, шаркающие. Валентина Петровна появилась в дверях. Она выглядела на все свои годы и даже больше. Лицо было опухшим от слез, глаза покрасневшие, тусклые. На ней был тот же клетчатый халат, но сегодня он висел на ней мешком, не как доспехи, а как саван. Она остановилась, увидев Катю и поднос. Ее взгляд скользнул по чашкам, по фотографии на столе. Ничего не выразил. Только усталость.

— Чай готов, — тихо сказала Катя. — Садитесь, пожалуйста.

Валентина Петровна не двигалась. Она смотрела на Катю, и в ее глазах читалась борьба — между привычной спесью и тем унизительным откровением, которое случилось ночью и о котором, как ей, наверное, казалось, никто не знал.

— Я… не хочу, — хрипло выговорила она наконец.

— Как знаете, — кивнула Катя. — Но он остынет.

Она налила чай в свою чашку. Пар поднялся белой струйкой. Валентина Петровна все стояла. Потом, сделав над собой невероятное усилие, переступила порог и опустилась на диан. Не рядом с Катей. Напротив. Будто через пропасть.

Она не притронулась к чаю. Сидела, сгорбившись, глядя в окно. Катя тоже молчала. Давила в себе желание спросить про Максима. Про то, что слышала ночью. Ждала.

— Он не вернулся, — вдруг произнесла свекровь, не меняя позы. Голос был пустым. — Я звонила. Телефон выключен.

— Я знаю, — сказала Катя. — Я тоже звонила.

Еще одно долгое молчание. По улице за окном проехала машина, шины хлюпнули по мокрому асфальту.

— Ты… — начала Валентина Петровна и замолчала, словно подбирая слова. — Ты вчера сказала… что ты не моя мать.

— Я не ваша мать, — подтвердила Катя. — И не ваша соперница.

— Тогда кто? — В голосе прорвалась внезапная, детская обида. — Кто ты такая, чтобы приходить в мой дом и все менять?

Катя поставила чашку. Звук был мягким, но в тишине прозвучал громко.

— Я та, кто любит вашего сына. Просто. И точка. Я не пришла вас сменять. Я пришла жить рядом.

— Не получилось, — горько выдохнула Валентина Петровна. — Смотри, что вышло. Он ушел. От нас обеих.

В ее словах было столько отчаяния, что Катя невольно сжалась. Это была правда. Самая горькая.

— Он вернется, — сказала Катя, хотя не была уверена. — Но он вернется не в тот дом, из которого ушел. В тот он, кажется, больше не хочет.

Валентина Петровна медленно повернула голову. Смотрела на Катю долго, пристально, будто впервые видя.

— И что ты предлагаешь? — спросила она беззвучно.

Катя вдохнула. Это был момент.

— Я не предлагаю ничего. Просто констатирую. Мы можем дальше делить его, как последнюю игрушку в песочнице. И тогда он, в конце концов, уйдет по-настоящему. Навсегда. А можем… — она запнулась, подбирая не пафосные, а самые простые слова, — можем попробовать научиться. Не любить друг друга. Это, наверное, невозможно. А просто… не ранить. Каждый день.

Валентина Петровна снова отвела взгляд в окно. Щека у нее дернулась.

— Я старая, — пробормотала она. — Я не умею по-другому. Я всю жизнь только так и знала.

Эти слова, простые и беспомощные, были самым страшным признанием.

— Можно научиться, — тихо сказала Катя. — Если захотеть. И если перестать бояться.

— Чего бояться? — резко спросила свекровь.

— Быть ненужной. Быть одинокой. Стать похожей на ту, кого боялась.

Валентина Петровна резко дернула головой, и в ее глазах мелькнул испуг. Катя поняла — она догадывается, что ее ночные слезы не остались тайной. Но не стала развивать тему. Достаточно.

В этот момент на кухне щелкнул замок входной двери.

Обе женщины замерли, как одинокая статуя. Шаги в прихожей. Тяжелые, усталые. Максим.

Он появился в дверях гостиной. Вид у него был помятый, осунувшийся. На нем была та же одежда, что и вчера. Он пах холодом и уличной сыростью. Его взгляд перебегал с матери на жену, с жены на поднос с чаем, на фотографию отца. Лицо его было каменным, нечитаемым.

— Вы тут… мирно, — хрипло произнес он. В голосе не было ни ярости, ни укора. Была только глубокая, всепоглощающая усталость.

— Максим… — начала мать, приподнимаясь.

— Сиди, мама, — остановил он ее мягко, но так, что она сразу опустилась. Он прошел в комнату, минуту покопался там. Вернулся с рюкзаком, в который, видимо, наскоро сбросил какие-то вещи. — Я поеду к Лехе. На пару дней. Пока… пока не пойму.

— Поймешь что? — вырвалось у Кати, хотя она поклялась себе молчать.

— Пойму, как жить дальше, — посмотрел он на нее прямо. В его глазах она увидела не бегство, а попытку обрести хоть какую-то точку опоры вне этого поля боя. — Я не могу больше так. Между двух огней. Вы там решите… что-нибудь. Или не решите. Но я не вернусь, пока не буду уверен, что вернулся не на линию фронта.

Он повернулся к выходу.

— Сынок! — крикнула Валентина Петровна, и в этом крике был чистый, неподдельный ужас.

Максим остановился. Не оборачиваясь, сказал:

— Я вас обе люблю. Но я не могу быть вашим полем битвы. Решите, что для вас важнее: правота или я.

Он вышел. Дверь закрылась тихо, без хлопка. От этого было еще хуже.

В гостиной снова воцарилась тишина. Но это была уже другая тишина. Не враждебная. А опустошенная. Безвыходная.

Валентина Петровна сидела, уставившись в пол, и по ее лицу медленно катились слезы. Беззвучные. Катя смотрела на дверь. Внутри было холодно и пусто. Он поставил им ультиматум. Честный. Страшный.

Прошло, наверное, минут десять. Свекровь подняла голову, смахнула слезы тыльной стороной ладони, грубо, по-мужицки.

— Что… что он имеет в виду? — спросила она, и в голосе ее было полное смятение. — Как это «решить»?

Катя встала. Подошла к окну. На улице уже совсем рассвело.

— Он имеет в виду, что устал быть нашим яблоком раздора. Он хочет, чтобы мы нашли какой-то… модус вивенди.

— Чего? — не поняла Валентина Петровна.

— Способ существовать рядом, — упростила Катя. Она обернулась. — Он больше не буфер. Он просто ушел. И вернется, только если что-то изменится.

— А что может измениться? — в голосе свекрови снова зазвучала привычная горечь. — Я старая. Ты молодая. Мы разные.

Катя медленно вернулась к столу. Взгляд ее упал на фотографию.

— Можно начать с малого, — сказала она. — Вы хотите, чтобы фото отца не стояло в пыли на комоде? Чтобы его было видно?

Валентина Петровна насторожилась.

— А что с ним можно сделать?

Катя взяла в руки свой планшет, который лежал рядом на диване. Открыла его, несколько раз ткнула пальцем. На экране загорелась фотография — не отца Максима, а просто пробная, с пейзажем.

— Видите? — Она повернула экран к свекрови. — Это цифровая фоторамка. Туда можно загрузить сотни фотографий. Они будут меняться. И ее можно поставить куда угодно. И не нужно пыль вытирать.

Валентина Петровна смотрела на мерцающий экран с недоверием и смутным любопытством.

— И… как туда фото попадают? — нерешительно спросила она.

— С телефона. Или с компьютера. Через… по воздуху, — Катя поймала себя на том, что говорит сложно. — Я могу научить. Если хотите.

Свекровь молчала. Она смотрела то на планшет, то на старую деревянную рамку, то на Катю. В ее взгляде шла борьба. Гордость против страха одиночества. Привычка командовать против потребности в помощи.

— У этого твоего… планшета… — начала она наконец, глядя в сторону и будто обращаясь к стене, — экран не портится, если пальцем тыкать?

Вопрос был таким нелепым, таким детским и таким человечным, что Катя почувствовала, как у нее в груди что-то обрывается. Не смех. И не слезы. Что-то другое. Хрупкое и важное.

— Нет, — сказала она, и голос ее дрогнул. — Не портится. Он для этого и сделан.

— Ну… — Валентина Петровна потянулась к своей остывшей чашке, налила чаю. Рука дрожала. — Тогда… может, попозже. Когда… когда сил будет.

— Хорошо, — кивнула Катя. — Когда захотите.

Она взяла свой планшет и пустую чашку Максима, чтобы унести на кухню. Конфликт не был исчерпан. Война не закончилась победой. Но в воздухе, пахнущем остывшим чаем и старыми обидами, появилась тончайшая, едва уловимая ниточка. Не любви. Не дружбы. Просто возможности. Возможности когда-нибудь, может быть, начать разговаривать. Не как свекровь и невестка. А как две женщины, которые обе, каждая по-своему, любят одного мужчину. И которые слишком устали воевать.

Неделя без Максима тянулась, как густой, непрозрачный сироп. Каждый день был похож на предыдущий: тишина, нарушаемая только бытовыми звуками, и настороженное, но уже беззлобное сосуществование. Катя работала, заказав себе на дом простую пластиковую рамку для планшета, превратив его в подобие цифровой фоторамки. Она не торопилась предлагать помощь снова, давая свекрови время и пространство.

Валентина Петровна, в свою очередь, словно съежилась, стала меньше, тише. Она не устраивала чистоту с яростью, не комментировала каждое действие Кати. Иногда, проходя мимо открытой двери комнаты, Катя видела ее сидящей в гостиной и просто смотрящей в окно. Это молчаливое ожидание было красноречивее любых скандалов.

На пятый день Катя, возвращаясь из магазина, купила не только свой обычный йогурт, но и пачку печенья «Юбилейное», которое однажды видела на столе у свекрови. Она молча поставила его на кухонный стол рядом с сахарницей. На следующее утро пачка была открыта, а несколько печений исчезли.

Это был знак. Неприятие, но и не отказ.

Вдохновившись, Катя предприняла более смелый шаг. Она разыскала на антресолях старый картонный короб, надписанный рукой Максима: «Фотоархив». Аккуратно стряхнув пыль, она принесла его в комнату. Там, среди школьных снимков Максима, открыток и пожелтевших бумаг, она нашла несколько потрепанных конвертов с фотографиями. Большинство – черно-белые, некоторые цветные, выцветшие.

Она стала разбирать их медленно, с почти благоговейной осторожностью. Вот молодой, улыбчивый мужчина с ясными глазами – Александр, отец Максима. Он стоит у какой-то стройки, в каске. Вот он же, но уже с маленьким Максимом на плечах. Вот Валентина Петровна – невероятно молодая, стройная, в платье в горошек, смотрит в объектив с застенчивой, счастливой улыбкой, которой Катя никогда не видела. Рядом с ней – та самая, суровая, первая свекровь, та, что говорила «место знай». Она смотрела в кадр холодно, будто оценивая, достойна ли невестка памяти на пленке.

Сердце Кати сжалось. Она взяла фотографию молодой Валентины и долго смотрела на это лицо, еще не знающее ни потерь, ни горечи, ни страха одиночества. Девушка с той фотографии и женщина в клетчатом халате – казались разными людьми. Что-то было сломано, и сломано давно.

Катя отсканировала лучшие снимки на своем многофункциональном устройстве. Особенно те, где была семья вместе: родители Максима, смеющиеся, смотрящие друг на друга; Максим-первоклассник с букетом; общее застолье с какими-то родственниками. Она аккуратно обработала снимки, убяв царапины и пятна времени, сохранив их дух. Собрала в отдельную папку на планшете. Это был ее молчаливый ответ на ночной плач свекрови. Не словами. Делом.

На седьмой день вечером, когда за окном уже совсем стемнело, Катя услышала в прихожей шум ключей. Сердце упало, потом забилось часто-часто. Шаги. Не один человек.

Она вышла в коридор. В дверях стоял Максим. За ним, чуть поодаль, виднелась фигура его друга Лехи, который кивнул Кате и быстро удалился, оставив их наедине.

Максим выглядел… отдохнувшим. Не веселым, но собранным. В его глазах появилась та самая твердость, которой так не хватало раньше. Он снял куртку, повесил ее на крючок, повернулся к Кате.

— Здравствуй, — сказал он просто.

— Здравствуй, — ответила она, не двигаясь с места.

Из гостиной появилась Валентина Петровна. Она замерла у двери, вцепившись в косяк белыми пальцами. Лицо ее было бледным, взгляд – умоляющим и испуганным одновременно.

— Сынок… — выдохнула она.

— Мама, — кивнул Максим. Его голос был спокойным, но в нем звучала незнакомая, взрослая решимость. — Давайте поговорим. Все вместе.

Они сели в гостиной. Так же, как и в то утро: Максим в кресле, женщины на диване, но теперь между ними не было пропасти в целый метр. Они сидели ближе. Как союзники перед трудным разговором, а не как враги.

— Я неделю думал, — начал Максим, глядя на свои сцепленные руки. — Думал о том, как мы живем. Вернее, как существуем. Я устал быть связующим звеном, которое все время рвется. Я хочу быть просто мужем и сыном. А не буфером и не судьей.

Он поднял взгляд, перевел его с матери на жену.

— Я не буду больше делать вид, что не слышу колкостей. И не буду просить Катю «потерпеть». Потому что это неправильно. И маму я тоже не буду уговаривать «не обращать внимания». Потому что это тоже неправильно.

Валентина Петровна опустила глаза. Катя молча слушала, чувствуя, как в груди разливается теплое облегчение. Наконец-то. Наконец-то он говорит.

— Я люблю вас обеих, — продолжил Максим, и голос его дрогнул. — И мне больно видеть, как вы друг друга раните. Но я понял одну вещь. Я не могу изменить то, что было. Не могу вернуть папу, не могу стереть мамино одиночество, не могу сделать так, чтобы Катя появилась в моей жизни раньше. Но я могу попробовать повлиять на то, что будет.

Он помолчал, давая словам улечься.

— Поэтому я принял решение. Наш ремонт будет закончен через две недели. Я договорился с бригадой, нашел другого прораба. Мы съедем. Как и планировали изначально.

Валентина Петровна ахнула, будто от удара. Ее лицо исказилось от боли.

— Но… — начала она.

— Но, мама, это не значит, что мы тебя бросаем, — мягко, но твердо перебил Максим. — Это значит, что нам всем нужны границы. Здоровые. Ты будешь приходить к нам в гости. Мы будем приходить к тебе. Мы будем звонить, общаться. Но у Кати и у меня должен быть наш дом. А у тебя – твой. Ты – хозяйка здесь. И мы это уважаем.

В комнате повисла тишина. Катя видела, как по лицу свекрови текут слезы, но это были не истеричные слезы обиды, а тихие слезы принятия тяжелой правды.

— Я… я боюсь остаться одна, — прошептала Валентина Петровна, и в этом признании не было ни капли упрека, только чистый страх.

— Ты не останешься одна, — сказал Максим. — Мы рядом. Но мы не можем жить на одной кухне. Это губит нас всех.

Катя наблюдала эту сцену, понимая, что именно так и должен был поступить взрослый мужчина. Не бежать, а взять ответственность и расставить точки. Она почувствовала к нему волну нежности и уважения.

— Валентина Петровна, — тихо сказала она. Все взгляды устремились на нее. — Вы помните, вы спрашивали про планшет?

Свекровь кивнула, смущенно вытирая щеки.

Катя встала, принесла планшет в рамке. Включила его. На экране плавно возникла та самая фотография – молодые Александр и Валентина, счастливые, смотрящие друг на друга.

Валентина Петровна ахнула, прикрыла рот рукой. Ее глаза наполнились слезами, но уже другими – от удивления и щемящей нежности.

— Я отсканировала несколько старых фотографий, — объяснила Катя, перелистывая их легким движением пальца. — Вот ваш Александр на стройке. Вот Максим маленький. Вот вы… Вот семейный обед. Я могу научить вас, как их листать. И как добавлять новые. С телефона. Вы сможете поставить эту рамку где угодно и видеть не одну фотографию, а все самые хорошие моменты.

Она протянула планшет свекрови. Та, дрожащими руками, взяла его, как драгоценность. Ее пальцы осторожно коснулись экрана, и фотография сменилась на следующую.

— И… экран не портится? — тихо, по-детски переспросила она.

— Нет, — улыбнулась Катя. — Он для этого и сделан.

Валентина Петровна подняла на нее глаза. В них не было ни злобы, ни покорности. Была сложная, глубокая благодарность и та самая, едва зародившаяся, надежда.

— Спасибо, — выдохнула она. И это было не просто слово. Это был мост, перекинутый через пропасть лет, обид и непонимания.

Максим смотрел на них, и на его лице появилось выражение глубочайшего облегчения. Он встал, подошел, обнял за плечи и мать, и жену. Неловко, но искренне.

— Вот так, — сказал он хрипло. — Вот так, я думаю, мы и будем жить. Не идеально. С трудностями. Но честно. И не воюя.

Этой ночью Максим вернулся в их общую кровать. Он крепко обнял Катю, прижался лбом к ее виску.

— Прости, что так долго был слеп, — прошептал он.

— Прости, что так долго молчала, — ответила она.

На следующее утро Катя проснулась от непривычных звуков. На кухне кто-то двигался. Она вышла. Валентина Петровна, уже одетая, ставила на стол не просто чайник, а полный завтрак: сырники, сметану, кофе. Увидев Катю, она смутилась.

— Думала, вы с Максимом проголодались… после недели разлуки, — пробормотала она, отводя взгляд. И добавила, совсем тихо: — Сырники у меня всегда хорошо получались.

Это не было капитуляцией. Это было предложением перемирия на новых условиях. На условиях уважения к границам и к памяти, которая теперь могла быть не яблоком раздора, а общим достоянием, оживающим на экране простого планшета.

Война закончилась. Не громкой победой, а тихим, усталым миром. И в этом мире было место и для личных тапочек, и для фамильного фарфора, и для цифровой рамки с фотографиями, которые наконец-то перестали быть оружием и снова стали просто памятью. Счастливой.

Две недели до окончания ремонта пролетели в странном, новом ритме. В квартире воцарилось перемирие, хрупкое, как первый лед, но уже не трещащее под каждым шагом. Правила игры изменились, и это чувствовали все.

Максим стал другой. Не чужой, а просто более твердый, присутствующий. Он больше не прятался в телефоне. Вечерами они с Катей сидели в своей комнате, обсуждая детали отделки, выбирая краску для стен в новой квартире. Он советовался с ней, и это было ново и приятно. Иногда он выходил на кухню, где Валентина Петровна смотрела сериал, садился рядом, и они молча смотрели минут двадцать. Никаких глубоких разговоров. Просто совместное присутствие. И это было достаточно.

Валентина Петровна больше не комментировала каждый звук и каждое действие. Она как будто отступила, уступила пространство. Но не с надломом, а с настороженным, изучающим спокойствием. Она наблюдала. Особенно за тем, как Катя учила ее обращаться с планшетом в рамке.

Произошло это на третий день после возвращения Максима. После ужина, который прошел почти безмолвно, но и без напряжения, Катя принесла планшет.

— Вот, Валентина Петровна, — сказала она, ставя его на стол. — Хотите, покажу, как добавлять фотографии?

Свекровь кивнула, не глядя, вытирая уже вымытые тарелки. Но ее руки двигались медленнее, она прислушивалась.

Обучение шло трудно. Пальцы Валентины Петровны, ловкие на кухне, дрожали над сенсорным экраном.

— Не нажимай, а проведи. Легко, — терпеливо объясняла Катя, водя пальцем свекрови по стеклу. — Вот так. Видите, перелистнулось?

— Ой, — вздрогнула Валентина Петровна, когда изображение сменилось. — А если я не туда?

— Ничего страшного не случится, — успокоила ее Катя. — Вот эта кнопка возвращает назад. Всегда.

Они сидели так почти час. Максим, проходя мимо, замедлил шаг, посмотрел на сцену: его жена, склонившаяся над планшетом, и его мать, впервые в жизни сконцентрированная не на критике, а на попытке понять. Он ничего не сказал, просто положил руку Кате на плечо на секунду и прошел дальше. Это был самый красноречивый жест за последние полгода.

Через несколько дней Валентина Петровна уже сама, озираясь, как будто делала что-то запретное, включала рамку и листала фотографии. Она подолгу задерживалась на снимках молодого Александра. Иногда ее губы шевелились, будто она с кем-то разговаривала. Катя делала вид, что не замечает.

Ремонт в их квартире действительно подходил к концу. Пришел день, когда нужно было принимать работу. Максим уехал туда с утра, а Катя осталась доделывать очередной заказ. Она работала за столом, когда в дверь позвонили.

Сердце на мгновение упало. Неужено тетя Люда? Сейчас, когда все так хрупко?

Но это была не она. На пороге стояла курьерша с огромным бумажным пакетом из дорогого магазина посуды.

— Катя Сергеевна? Вам.

Катя, удивленная, подписала квитанцию и внесла тяжелый пакет в комнату. Вскрыла. Там, упакованная в несколько слоев мягкой бумаги, лежала керамическая кружка. Толстостенная. На ней была нарисована сова. Не точь-в-точь как старая, но очень похожая. Только глаза у совы были не желтые, а зеленые, и сидела она не на ветке, а на стопке книг. К кружке была приложена открытка, простая, без рисунка. Крупным, знакомым, старательным почерком было выведено:

«Катя. Чтобы было из чего чай пить, пока своя не нарастет. В.П.»

Катя взяла кружку в руки. Она была тяжелой, уютной. Не фамильным фарфором. Не заменой. Это был жест. Не «прости» и не «давай дружить». Это было что-то вроде: «Я вижу тебя. Я признаю, что у тебя есть свои вещи. И мне не все равно, что я их разбила».

Она вышла на кухню. Валентина Петровна мыла пол, отвернувшись.

— Спасибо, — тихо сказала Катя. — Очень красивая.

Свекровь не обернулась, только сильнее нажала на швабру.

— Пустяки. Увидела в магазине, показалось, что тебе понравится. Чтоб не говорили, что у меня невестка из глиняных кружек пьет.

В последней фразе прозвучал отзвук старой интонации, но уже без жала. Скорее, как ритуал, привычная форма, лишенная прежнего содержания.

Вечером того же дня раздался звонок в дверь. И на этот раз это была тетя Люда. Она влетела, как всегда, с порога засыпая новостями и оглядывая все вокруг хищным, оценивающим взглядом.

— Валя, ты не поверишь, что Марья-то Ивановна выкинула! А, Катя, ты тут… Ну здравствуй.

Катя, сидевшая с планшетом в гостиной, кивнула. Валентина Петровна вышла из кухни, вытирая руки.

— Люда, проходи. Чай будешь?

— А то как же! — гостья уселась на диван, тут же заметив цифровую рамку. — Ой, это что у тебя новенькое? Модная штука!

— Это… фоторамка, — сказала Валентина Петровна, садясь напротив. — Современная.

— Фотографии показывает? А где же у вас та, большая, в деревяшке? Александра?

Катя замерла, приготовившись к худшему. Но Валентина Петровна лишь спокойно поправила подол халата.

— Там же и стоит, в рамке. Только не одна, а много. И Саша, и Максим маленький, и… другие. Катя все старые фото туда загрузила. Удобно.

Тетя Люда не ожидала такого ровного, простого ответа. Ее взгляд метнулся к Кате, ища хоть каплю напряжения, но не нашел.

— А… ну да, удобно… — растерялась она. — Молодежь теперь вся на digital перешла.

— И я перехожу, — неожиданно сказала Валентина Петровна, и в ее голосе Катя уловила слабую, но отчетливую нотку гордости. — Катя научила. Теперь я сама могу фото добавлять. С телефона.

— С телефона?! — тетя Люда была явно поражена. Это выходило за рамки ее понимания мира. — Ну ты даешь, Валя!

— А что такого? — пожала плечами свекровь, наливая чай. — Время не стоит. И сын говорит, скоро съедут. Надо же как-то связь поддерживать. Вот и буду им фотки свежие отправлять. А они мне свои.

Она сказала это так просто, так естественно, будто не было ни полугода войны, ни слез, ни скандалов. Будто это всегда и был план. Катя смотрела на нее, понимая, какой это подвиг – перед лицом своего «зрителя», перед подругой, перед самой собой, признать, что что-то изменилось. И не просто признать, а встать на сторону этих изменений.

Тетя Люда ушла быстро, недопив чаю. Видимо, спешила поделиться ошеломляющей новостью: Валентина Петровна Лазарева освоила цифровые технологии и не ругается с невесткой.

Когда дверь закрылась, в гостиной снова стало тихо. Валентина Петровна вздохнула, убирая чашки.

— Надоела, — буркнула она. — Все ей давай расскажи, все покажи. Как будто больше не о чем говорить.

— Она просто привыкла по-старому, — осторожно сказала Катя.

— По-старому… — свекровь задумалась, глядя на рамку, где сейчас плыло фото Максима-первоклассника. — По-старому уже не получается. Да и не надо, наверное.

Она взяла поднос и пошла на кухню. На пороге обернулась.

— Завтра принимаете ремонт?

— Да, — кивнула Катя.

— Ну… удачи. Чтобы все хорошо было.

И она вышла.

Катя осталась одна. Она подошла к окну. На улице зажигались фонари. Она думала о том, как завтра они впервые за полгода войдут в свой собственный дом. Стены там будут пахнуть не старыми конфликтами и чужими духами, а свежей краской и своими мечтами. И будет тихо. И будет их пространство.

Но она также думала о том, что оставляет здесь. Не врага. А сложную, раненую женщину, которая, возможно, впервые за много лет сделала шаг навстречу, а не в сторону от себя самой. И этот шаг был дороже любой победы.

Максим вернулся поздно, уставший, но с сияющими глазами.

— Все отлично. Завтра можно начинать перевозить вещи. Через пару дней спим на новом месте.

Он обнял ее, и она почувствовала, как с его плеч наконец упала невидимая, тяжкая ноша.

— Мама как? — спросил он тихо.

— Она купила мне кружку, — сказала Катя. — И рассказала тете Люде про планшет. С гордостью.

Максим закрыл глаза, прижался лбом к ее виску.

— Спасибо тебе, — прошептал он. — За то, что не сдалась. И за то, что не дала мне сдаться.

На следующее утро они собрали первые коробки с книгами и одеждой. Валентина Петровна помогала молча, аккуратно заклеивая скотчем уже упакованное. Когда машина была загружена и нужно было ехать, она осталась стоять в дверях квартиры.

— Вы… заходите, — сказала она, глядя куда-то мимо них. — Не стесняйтесь. Я тут одна… все равно.

— Обязательно, мам, — Максим обнял ее, крепко, по-взрослому. — Вечером позвоню. И фото новой кухни пришлю.

Она кивнула, быстро вытерла ладонью уголок глаза и отступила в прихожую.

Катя сделала шаг вперед. Не для объятий. Они еще не доросли до этого. Она просто протянула руку. Валентина Петровна, после секундной растерянности, пожала ее. Рука была сухой, теплой, сильной.

— До встречи, Валентина Петровна.

— До встречи, Катя.

Дверь закрылась. Они поехали в свою новую жизнь. В заднее стекло машины Катя смотрела на уменьшающееся окно третьего этажа. В нем, ей показалось, на мгновение мелькнула знакомая клетчатая фигура.

Она повернулась вперед. Впереди был их дом. А позади оставался не враг и не тюрьма. Оставалась свекровь. Просто свекровь. Со своей болью, своей историей и своей, едва проклюнувшейся, надеждой. И, возможно, это было самое важное, что они обрели за эти полгода. Не свободу друг от друга. А шанс когда-нибудь, в будущем, стать если не родными, то хотя бы просто своими. Для начала – этого было достаточно.