Найти в Дзене

ОДНАЖДЫ В ТАЁЖНОМ ЛЕСУ...

— Ну и стужа нынче, Петрович, — прошамкал дед Захар, и голос его, глухой и дребезжащий, казалось, тут же замерзал в воздухе, превращаясь в крошечные ледяные иголки. — Аж птицы на лету стынут. Вон, намедни синичка у меня на крыльце упала — камнем вниз. Я поднял, а она уже как стеклянная. Звенит, если пальцем щелкнуть. Захар сильнее закутался в свой драный овчинный воротник, который помнил еще, наверное, времена коллективизации. Лицо деда, красное, обветренное, скрывалось в облаке пара. — Гляди, — он указал узловатым пальцем в сторону покосившегося плетня. — Вон ворона сидит. Будто чучело набитое. Не шелохнется. Глаз не моргает, перья не топорщит. Ждет, сердешная, когда отпустит, или уж смерти ждет. Иван Петрович остановился, опираясь на ледоруб. Мороз и правда давил немилосердно. Казалось, само небо опустилось ниже, придавив землю свинцовой тяжестью холода. — Это не просто стужа, Захар, — ответил Иван Петрович, выдыхая густые клубы пара. Они оседали инеем на его усах и бороде, мгновенн

— Ну и стужа нынче, Петрович, — прошамкал дед Захар, и голос его, глухой и дребезжащий, казалось, тут же замерзал в воздухе, превращаясь в крошечные ледяные иголки. — Аж птицы на лету стынут. Вон, намедни синичка у меня на крыльце упала — камнем вниз. Я поднял, а она уже как стеклянная. Звенит, если пальцем щелкнуть.

Захар сильнее закутался в свой драный овчинный воротник, который помнил еще, наверное, времена коллективизации. Лицо деда, красное, обветренное, скрывалось в облаке пара.

— Гляди, — он указал узловатым пальцем в сторону покосившегося плетня. — Вон ворона сидит. Будто чучело набитое. Не шелохнется. Глаз не моргает, перья не топорщит. Ждет, сердешная, когда отпустит, или уж смерти ждет.

Иван Петрович остановился, опираясь на ледоруб. Мороз и правда давил немилосердно. Казалось, само небо опустилось ниже, придавив землю свинцовой тяжестью холода.

— Это не просто стужа, Захар, — ответил Иван Петрович, выдыхая густые клубы пара. Они оседали инеем на его усах и бороде, мгновенно склеивая волоски. — Это земля отдыхает. Глубокий сон у нее нынче. Видишь, как дым из труб идет? Столбом, ровно в небо, будто молитва к Господу. Ни ветринки, ни шелохнет. Значит, тихо все будет. Ясно. Но строго.

— И страшно, — добавил Захар, зябко поеживаясь, хотя на нем было надето три свитера. — В такую тишину, говорят старики, леший свои свадьбы гуляет. Лес трещит, стонет, будто живой. Ты бы, Иван, дома сидел. Нечего на льду делать. Там сейчас смерть ходит, белая, слепая.

— Дома, Захар, стены давят, — Иван вздохнул, и в этом вздохе была вся его тоска последних десяти лет. — Дома тишина другая. Мертвая. А там, — он махнул рукавицей в сторону белой бесконечности, скрывающей озеро, — там дышится. Там я живой.

С этими словами они разошлись. Скрип валенок Ивана по промороженному снегу звучал пронзительно и резка, как стон перетянутой скрипичной струны, готовой вот-вот лопнуть.

Зима в том году выдалась не просто суровой — она была лютой, ветхозаветной. Старые срубы, простоявшие век, по ночам стреляли так, словно кто-то невидимый и огромный бил по углам гигантским молотом, проверяя человеческое жилье на прочность. Деревья в лесу, обступившем маленькую деревню плотным, угрюмым кольцом, стояли в тяжелых белых шубах, смиренно опустив ветви под неподъемной тяжестью снега. Ели напоминали древних монахов в белых рясах, застывших в вечной молитве.

Пейзаж казался нарисованным тушью и мелом, лишенным полутонов. Белое, ослепительно, больно белое поле озера сливалось с таким же белым, выцветшим от мороза небом. Горизонта не существовало — была лишь бесконечная белая мгла. Лишь там, где зубчатая стена тайги вгрызалась в небесный свод, виднелась тонкая полоска густого, чернильного синего цвета. Солнце в такие дни всходило лениво, нехотя. Оно было не золотым, а багровым, зловещим, словно раскаленный медный таз, остывающий на морозе. Света от него было мало — только холодный, тревожный отблеск на вершинах сугробов, отбрасывающий длинные, уродливые синие тени.

Ивану Петровичу было шестьдесят пять. Для здешних мест, где жизнь перемалывает людей, как жернова зерно, — возраст почтенный, но не предельный. Люди здесь, словно законсервированные морозами и тяжелым трудом, жили долго, если не умирали молодыми от глупости, пьяной лихости или несчастного случая в тайге.

Иван был скроен ладно, крепко, как вековой дуб, у которого корни ушли глубоко в каменистую почву, и никакая буря его не вырвет. Широкие плечи, руки, привыкшие держать и топор, и руль трактора, и тонкую леску, были покрыты мозолями, жесткими, как кора. Лицо его, изрезанное глубокими морщинами, напоминало топографическую карту местности, где каждый овраг — это прожитый год, каждая линия — потеря или радость. Борода, когда-то черная, как вороново крыло, теперь была похожа на куст можжевельника, густо припорошенный январским снегом — седая, жесткая, непокорная.

В доме Ивана всегда пахло особым, мужским уютом: сушеными травами — чабрецом, душицей, зверобоем, развешанными пучками под потолком, — и немного дымком от печи. Но главным запахом последних лет была пустота. Он жил один. Жена, светлая душа Анна, его Нюра, ушла в мир иной десять лет назад. Ушла тихо, во сне, просто перестала дышать, оставив после себя недовязанный носок на спицах, запах лаванды в шкафу и звенящую, оглушающую тишину в доме.

Детей Господь не дал. Это была их общая, молчаливая боль, которую они несли сквозь годы, стараясь не бередить рану разговорами. С тех пор семьей Ивана стали озеро, лес и старый, ворчливый кот Васька. Но и Васька умер в прошлом году, окончательно оборвав последнюю тонкую нить, связывающую Ивана с теплым, домашним миром.

Одиночество для Ивана не было врагом, которого нужно бояться. Оно стало соседом. Молчаливым, суровым, но честным соседом, с которым можно ужиться, если соблюдать нехитрые правила: не ныть, не жалеть себя, не спиваться и всегда быть занятым делом. Пока руки работают — душа держится.

В то утро Иван собрался затемно, когда звезды еще кололи небо ледяными иглами. Озеро манило его магнитом. Там, среди ледяной пустыни, он чувствовал себя не сиротой, а частью вечности, песчинкой в великом замысле творца.

Он основательно экипировался: надел толстый вязаный свитер из собачьей шерсти, поверх — добротный овчинный тулуп, подпоясался широким офицерским ремнем, скрипнувшим кожей. На ноги — подшитые войлоком валенки, в которых не страшны никакие заносы. Взял пешню — тяжелый кованый лом с гладкой, отполированной годами деревянной ручкой, похожий на копье древнего воина, и шарабан со снастями.

Путь до озера был испытанием на прочность. Снег под ногами не просто скрипел — он визжал, жалуясь на каждый шаг. Воздух был таким плотным и морозным, что, казалось, его можно резать ножом и намазывать на хлеб. Вдыхать нужно было осторожно, через нос, согревая воздух в носоглотке, чтобы не обжечь легкие ледяным огнем. Иван шел привычной тропой, петлявшей между сугробами высотой в человеческий рост. Вокруг царило абсолютное, звенящее безмолвие. Ни птичьего крика, ни шелеста ветки. Мир замер, словно кто-то нажал на паузу перед великим событием.

Выйдя на открытый лед, Иван щурился от простора. Здесь не было деревьев, чтобы сдержать ветер. Ветер здесь был полноправным хозяином. Он не свистел, а гудел, низко и утробно, перекатывая по гладкому насту поземку — белые, бесконечные змейки снежной пыли. Иван выбрал место недалеко от каменной гряды острова, где, по его приметам, должен был стоять крупный окунь-горбач.

Ударил пешней. Раз. Другой. Лед был толстым, слоистым, звонким, как хрусталь. Удары отдавались в плечи приятной тяжестью. Работа согревала. Кровь быстрее побежала по жилам, прогоняя утреннюю сонливость, разгоняя мрачные мысли. Когда лунка была готова, черная вода в ней задышала паром, словно открылся глаз бездны. Иван очистил края черпаком, сел на ящик, размотал удочку и замер, сливаясь с пейзажем.

Час прошел в медитативном созерцании кивка. Второй. Рыба клевала вяло, лениво, словно тоже берегла силы в этот запредельный мороз. Но Ивану важен был не улов, а сам процесс. Единение. Тишина.

Вдруг краем уха он уловил звук. Он был чужеродным, неправильным в этой ледяной симфонии природы. Не треск льда, не гул ветра. Это был звук живой, концентрированной ярости. Рык. И жалобный, высокий, пронзительный визг.

Иван медленно поднял голову, стараясь не делать резких движений. Далеко, у самой кромки леса, где сухой камыш торчал из-под снега желтыми копьями, разворачивалась драма.

На белоснежном фоне метались черные точки. Словно кто-то рассыпал перец по белой скатерти и подул на него. Их было много. Шесть, может быть, семь теней. Они кружили вокруг кого-то одного, прижатого к ледяному нагромождению торосов. Движения их были дергаными, быстрыми.

— Волки? — одними губами прошептал Иван. Липкий холодок пробежал по спине, и это был не мороз. Это был древний страх, живущий в подкорке любого человека.

Волки в этих краях появлялись редко, но в голодные зимы закон тайги менялся, и серые хищники выходили к жилью. Однако, приглядевшись, Иван нахмурился, щуря свои дальнозоркие глаза. Волки охотятся молча. Слаженно, как спецназ, без лишних звуков. Эти же твари брехали. Лаяли. Громко, с надрывом, с истеричной, базарной злобой.

Тот, кто был в центре, отбивался. Крупный пес, грязно-серого, почти пепельного окраса. Он стоял, прижавшись боком к ледяной глыбе, не давая зайти себе в тыл. Он был истощен — ребра выпирали даже сквозь густую шерсть, напоминая стиральную доску, но в его позе не было покорности жертвы. Он огрызался, делал короткие выпады, щелкая челюстями в сантиметре от носов нападавших, сбивая их спесь.

Сердце Ивана екнуло. Внутри проснулось что-то древнее, упрямое, мужицкое. Оставить живую душу в такой беде? Позволить своре разорвать одиночку? Это было против всех неписаных законов севера, против совести.

— Ну нет, — выдохнул он. — Не бывать этому.

Иван быстро, но без суеты, чтобы не запутать леску, смотал удочку. Схватил пешню — оружие тяжелое, страшное в умелых руках, способное пробить череп быку. И двинулся к берегу. Сначала шагом, потом, по мере приближения, перешел на тяжелый, развалистый бег, проваливаясь в снег.

Идти быстро по глубокому снегу было мукой. Валенки проваливались, наст ломался с сухим хрустом, сердце колотилось в горле, отдаваясь в висках. С каждым шагом лай становился все громче, превращаясь в сплошной гул ярости и визга. Стая сжимала кольцо. Осажденный пес уже едва стоял на лапах. Снег под ним был окрашен алым — ярким, пугающим пятном на стерильной белизне, словно кто-то разлил клюквенный сок.

— А ну пошли! — гаркнул Иван своим густым, прокуренным басом, когда до клубка тел оставалось метров тридцать. — А ну брысь, падаль!

Крик его раскатился над озером, подобно грому. Звери обернулись как по команде. И тут Иван замер на долю секунды, осознавая страшную правду.

Это были не волки. Это были одичавшие собаки. Самое страшное, что может встретиться в лесу. Волк боится человека генетически, веками впитывая страх перед запахом пороха и железа. Собака знает человека. Она знает его повадки. Она знает, что человек слаб, что у него нет когтей, что его кожа тонка, а горло хрупко. Она знает, как он пахнет, когда боится. И она не боится в ответ.

В глазах этих псов горел тот же мутный огонь голода и безумия, смешанный с предательством. Стая была разношерстной: пара крупных дворняг, что-то похожее на гончую с висячими ушами и мелкие, вертлявые шавки, которые обычно и кусают больнее всего, заходя со спины.

Вожак стаи, огромный, косматый пес с рваным ухом и бельмом на левом глазу, не отступил. Он не поджал хвост. Он оскалился, обнажая желтые, крупные клыки, с которых капала слюна, и сделал шаг навстречу Ивану. Он не рычал. Он глухо, вибрирующе ворчал, словно заведенный мотор, готовясь к прыжку.

Иван перехватил пешню обеими руками, как боевой топор. Он знал: покажешь страх хоть на секунду — разорвут. Свалят и порвут на куски.

— Прочь! — снова крикнул он, и голос его сорвался на хрип. Он поднял железный лом над головой, становясь похожим на разъяренного богатыря.

Вожак дрогнул. Вид уверенного двуногого гиганта с железной палкой, идущего напролом, сбил его программу. Дикий инстинкт требовал крови, но память о человеческой силе, вбитая когда-то пинками и палками бывших хозяев, останавливала.

В этот момент раненый пес у тороса, собрав последние крохи сил, рванулся вперед и клацнул зубами возле шеи ближайшего агрессора — рыжей дворняги. Тот с визгом отскочил. Строй стаи рассыпался, монолитность треснула.

Иван воспользовался заминкой. Он с грозным, первобытным ревом побежал прямо на вожака, размахивая пешней. Воздух со свистом рассекал металл. Стая дрогнула. Вожак, оценив риски, гавкнул — коротко, отрывисто, по-командирски — и резко развернулся к лесу. Не убежал в панике, а именно отступил. За ним, огрызаясь и оглядываясь, потянулись остальные, растворяясь в прибрежных кустах.

Иван остановился, тяжело опираясь на пешню. Сердце колотилось так, что больно ударяло в ребра. Тяжело дыша, он вытирал пот со лба, несмотря на тридцатиградусный мороз. Пар валил от него, как от паровоза на станции. Он посмотрел на спасенного.

Пес лежал на снегу, вытянув лапы. Он был крупным, похожим на странную помесь овчарки и лайки. Благородная голова, мощная грудь, но сейчас это было лишь изможденное тело, мешок с костями. Шерсть свалялась колтунами, на боку зияла рваная рана, из которой сочилась темная кровь. Пес смотрел на Ивана не с благодарностью, а с усталым, философским безразличием. В его янтарных глазах читалось: «Ну что ж, добивай, если хочешь. Мне всё равно. Я сделал все, что мог».

— Ну что, брат, — тихо сказал Иван, опускаясь на колени рядом. Снег захрустел под тяжестью. — Досталось тебе? Крепко они тебя...

Пес слабо шевельнул кончиком хвоста. Едва заметно, только обозначил движение. Иван снял толстую рукавицу и осторожно, тыльной стороной ладони, чтобы не напугать, поднес руку к морде зверя. Тот не оскалился. Он только тяжело вздохнул, выпустив облачко пара, лизнул шершавым горячим языком воздух и закрыл глаза.

— Не помирай, рано еще, — пробормотал старый рыбак. — Не время нынче помирать. Мы еще повоюем.

Он снял с себя тулуп, оставшись в одном свитере на ледяном ветру, который тут же начал пробирать до костей. Закутал пса, как ребенка, осторожно подтыкая края. Подхватил тяжелую, обмякшую ношу на руки. Пес весил немало, килограммов сорок, не меньше, но Иван не чувствовал тяжести. Адреналин и острая, щемящая жалость придали ему сил. Он шел к дому, чувствуя сквозь овчину слабое биение чужого сердца, которое теперь зависело только от него.

Дома Иван устроил пса на кухне, в "святая святых", поближе к теплому боку русской печи. Постелил старое ватное одеяло, пахнущее пылью и летом. Пес лежал тихо, только иногда его тело била мелкая дрожь озноба.

Иван превратился в лекаря. Он вспомнил все, чему учила его жизнь в деревне. Осмотрел рану внимательно, как хирург, при свете лампы.

— Похоже, клыки, но, слава Богу, не глубоко. Мышцу порвали, но жилы целы, кость не задета, — бормотал он сам себе, успокаиваясь.

Он промыл рану теплой кипяченой водой, обработал крепким настоем трав, который заготавливал сам — подорожник, ромашка, тысячелистник. Запахло аптекой и летним лугом, перебивая запах псины и крови. Пес терпел. Он был настоящим стоиком. Только иногда тихо, жалобно скулил, когда рука Ивана касалась особо болезненного места, и лизал воздух, пытаясь унять боль.

— Терпи, казак, атаманом будешь, — ласково приговаривал Иван, смазывая края раны густой, пахучей мазью из живицы и барсучьего жира. — Заживет как на собаке, уж прости старика за каламбур.

Накормить гостя оказалось сложнее. От хлеба пес отказался, отвернув морду. А вот теплый, наваристый куриный бульон, который Иван сварил специально, пожертвовав последней курицей в морозилке, полакал. Медленно, с трудом, делая паузы, но миску опустошил.

Дни потекли своим чередом, но теперь в жизни Ивана появился новый центр притяжения. Смысл. Он назвал пса Бураном — за его серый, неровный, как снежная буря, окрас и за то, при каких штормовых обстоятельствах они встретились.

Буран шел на поправку медленно, с откатами. Первые три дня он почти не вставал, только спал, вздрагивая и перебирая лапами во сне — видимо, снова дрался с призраками, снова переживал ту битву на льду. Иван разговаривал с ним постоянно. Рассказывал о погоде, читал вслух новости из газеты, делился планами на весну, вспоминал жену Анну, рассказывал охотничьи байки.

— Видишь, Буран, я ведь почему рыбалку люблю? Там врать не надо. Река, она фальшь чувствует. И зверь чувствует. Вот люди — те обманываться рады...

Пес слушал. Он не отрывал взгляда своих умных, янтарных глаз от лица человека. В этом взгляде было что-то пугающе разумное, человеческое. Казалось, он понимает не просто интонацию, а именно слова, смысл, сложный подтекст.

На четвертый день случилось маленькое чудо. Буран попытался встать. Лапы разъезжались по крашеному полу, когти скребли доски, оставляя белые полосы, но он упрямо, с рычанием поднялся и, пошатываясь, как пьяный, доковылял до миски с водой. Иван, наблюдавший за этим из угла, улыбнулся в усы, чувствуя, как теплеет на душе.

— Жить будет. Порода крепкая, стержень есть.

Но тревога не покидала рыбака. Та стая на льду... Это не выходило у него из головы. Одичавшие собаки обычно держатся свалок, ближе к теплу и легкой еде. Они трусливы поодиночке и истеричны в стае, их действия хаотичны. Эти же... Эти работали как отлаженный механизм, как боевое подразделение. И тот вожак... В его поведении было что-то не звериное. Он не просто убежал, он отступил по тактической команде. А еще Ивану показалось — лишь на миг, в суматохе схватки — что он видел на шее вожака что-то блестящее. Ошейник? Или металлический карабин? У дикой собаки?

Неделю спустя в деревню приехал Павел. Это был молодой парень, лет двадцати пяти, новый егерь, назначенный из района. Старый егерь, Кузьмич, ушел на пенсию по здоровью, оставив огромное лесное хозяйство на этого городского, горячего, идейного выпускника лесотехнического института. Павел был румян, энергичен, полон романтических представлений о тайге и еще не «обстрелян» местной суровой жизнью, но старался изо всех сил казаться своим, бывалым.

Он зашел к Ивану проведать, познакомиться с местными авторитетами, узнать обстановку, так сказать, "на земле".

— Чайку, Павел Сергеич? — предложил Иван, ставя на стол вазочку с драгоценным вареньем из лесной земляники.

— Можно просто Паша, дядя Ваня, — улыбнулся парень, отряхивая снег с форменной шапки с кокардой. — А это у вас кто? Волк?! — он отшатнулся, увидев серую тень в углу.

Буран, лежавший у печи, поднял тяжелую голову и глухо, предупреждающе рыкнул. Шерсть на загривке встала дыбом.

— Тише, Буран, свои. Это Буран. Найденыш. Спасал его на озере от стаи неделю назад, — Иван налил крепкого, черного как деготь чая в большую кружку.

— От волков? — глаза Павла загорелись охотничьим азартом. Ему не терпелось проявить себя.

— Если бы, — покачал головой Иван, и лицо его помрачнело. — Собаки. Одичавшие. Целая свора. Злые, как черти, и умные, как люди. А может, и умнее.

Павел нахмурился, мальчишеское веселье слетело с его лица.

— Слышал я про них. В соседней деревне, в Малиновке, говорят, кур подушили, да так хитро — ни шума, ни лая. Как призраки пришли и ушли. А на днях у дальнего кордона лесхоза я следы видел. Странные следы, дядя Ваня. Идут след в след, цепочкой, как волки, но лапа собачья, растопыренная. И еще...

— Что еще? — Иван подался вперед, чувствуя, что его догадки подтверждаются.

— Следы человека рядом были. Лыжня старая, охотничья, широкая. И не туристическая пластиковая, а деревянная, самодельная, подбитая камусом. Сейчас такие редко кто делает.

Иван отставил кружку. Звон фарфора о блюдце прозвучал в тишине как выстрел.

— Человека, говоришь?

— Да. Может, браконьер какой? Или просто лыжник-экстремал забрел. Но собаки-то рядом крутились. Следы переплетаются. Будто они вместе шли, одной компанией.

Пазл в голове Ивана со щелчком сложился, но картинка выходила пугающей, зловещей. Стая собак-убийц и человек, идущий с ними бок о бок. Вожак над вожаком.

— Надо бы проверить, Паша, — серьезно сказал Иван. — Не к добру это. Если кто-то этих псов прикормил и натравливает... Или использует для чего-то... Беда будет большая.

— Я планирую в рейд завтра, в сторону Черного оврага, — сказал егерь, доставая потрепанную карту. — Там самые глухие места. Хотите со мной? Вы лес этот лучше меня знаете, я тут пока еще путаюсь.

— Сходим, — кивнул Иван. — Только пса с собой возьмем. Он их чует. И должок у него к ним есть. Личный счет.

Утро выдалось ясным, морозным и пронзительно тихим. Лес стоял торжественный, строгий, словно белокаменный храм. Иван, Павел и Буран вышли на рассвете, когда солнце только коснулось верхушек сосен. Пес, чувствуя волю после недели заточения, преобразился. Он шел впереди, низко опустив нос, время от времени останавливаясь и жадно принюхиваясь к ветру, читая невидимую книгу запахов, недоступную человеку.

Они прошли километра три по целине, пробивая путь лыжами, когда Буран замер. Шерсть на его загривке снова встала дыбом, превратившись в жесткий гребень. Он тихо, утробно зарычал, глядя в сторону густого, непролазного ельника.

— Чует, — шепнул Иван, снимая ружье с плеча (на всякий случай взял старую, проверенную двустволку). — Близко они.

Они свернули с тропы в чащу. Снег здесь был глубже, идти стало труднее, колючие еловые ветки били по лицу, осыпая снегом за шиворот. Вскоре они наткнулись на следы. Много следов. Собачьи лапы истоптали поляну до черноты, превратив снег в грязное месиво, а посередине четко, как шрам на лице земли, виднелась лыжня.

— Вот они, — Павел присел на корточки, касаясь наста пальцами без перчатки. — Свежие. Утром прошли. Час-два назад, не больше. Снег еще не схватился.

— И лыжня свежая, — добавил Иван. — Кто-то ведет их. Или они его конвоируют.

Они двинулись по следу, соблюдая тишину. Лыжня уводила все дальше в глушь, к Черному оврагу — месту мрачному, сырому и нелюдимому. Местные туда не ходили даже за грибами, обходили десятой дорогой. Говорили, что там «нечисто», компас шалит, кружит, да и бурелом там такой, что ногу сломать проще простого.

Пока шли, Иван вспомнил старую, почти забытую историю. Много лет назад, еще когда он был молодым, в деревне жил Тимофей. Нелюдимый мужик, гениальный резчик по дереву. Руки у него были золотые, а характер — тяжелый, как чугун. Жена у него была красавица, городская, Елена. Тонкая, звонкая, вся какая-то неземная, словно птица залетная. Все завидовали их странному счастью, а потом случилась беда. Елена пропала. Нашли только ее вещи на берегу реки, аккуратно сложенные стопкой. Платье, туфельки.

Все решили, что она утопилась. Или что Тимофей ей помог. Ревнив он был страшно, до безумия, это все знали. Доказательств не было, тело не нашли, милиция дело закрыла за отсутствием состава преступления, но молва — страшная сила, страшнее приговора суда. Деревенские начали коситься на Тимофея, шептаться за спиной, плевать вслед. Кто-то окна ему бил по ночам, кто-то собаку отравил. Тимофей терпел-терпел, замкнулся, почернел лицом, стал похож на тень, а потом исчез. Ушел в лес и с концами. Говорили, сгинул на болотах, волки задрали.

— Дядя Ваня, вы чего задумались? — шепотом окликнул его Павел.

— Да так... Тени прошлого, Паша. Вспомнилось одно дело.

След привел их к старому охотничьему зимовью, наполовину вросшему в землю. Крыша, покрытая дранкой, давно поросла толстым слоем мха и маленькими елочками. Труба покосилась. Вокруг зимовья снег был утоптан так, что превратился в ледяной каток.

Буран зарычал громче, уже не скрываясь, рванул поводок. Из-за угла зимовья вышла собака. Тот самый вожак с рваным ухом. Он стоял спокойно, уверенно, как часовой на посту. За ним, как бесшумные тени, показались другие. Они не лаяли. Они стояли молчаливой серой стеной, преграждая путь. Глаза их горели зеленым огнем.

А потом дверь зимовья со скрипом отворилась, и на порог вышел человек.

Это был старик, похожий на древнего лешего из сказок. Заросший седой бородой до самых глаз, волосы спутаны в колтуны, похожие на войлок. Одет он был в звериные шкуры, грубо сшитые жилами, поверх которых был наброшен старый, выцветший до белизны морской бушлат с потускневшими пуговицами. В руках он держал посох, украшенный причудливой, тонкой резьбой — звери, птицы, лики святых переплетались в сложном узоре.

— Зачем пришли? — голос старика был скрипучим, как несмазанная дверная петля, и тихим, словно шелест сухой травы. Казалось, он давно отвык говорить. — Гостей я не звал. И не ждал.

Иван вгляделся в лицо отшельника. Сквозь бороду, грязь и годы проступали знакомые черты. А главное — глаза. Эти колючие, светло-серые, пронзительные глаза он помнил.

— Тимофей? — неуверенно спросил он, опуская ружье дулом вниз. — Ты ли это?

Старик вздрогнул. Он прищурился, вглядываясь в Ивана, словно пытаясь вспомнить другой мир.

— Иван? Рыбак?

— Я. Живой, значит... А мы думали, сгинул ты. Похоронили мысленно двадцать лет назад. Свечки ставили.

— Для вас сгинул, — отрезал Тимофей, и в голосе прозвучала сталь. — А я здесь живу. С теми, кто не предает. С теми, кто не судит.

Он кивнул на собак. Вожак подошел к ноге хозяина и сел, преданно заглядывая ему в лицо. Тимофей положил руку ему на холку, и пес закрыл глаза от удовольствия.

— Это твоя стая? — спросил Павел, делая шаг вперед, рука его рефлекторно легла на кобуру. — Твои псы округу терроризируют? Скот дерут?

— Они защищают свою территорию! — рявкнул Тимофей, и в голосе прорезалась старая, забытая мощь. — И меня. От вас, людей. Злых, завистливых, пустых. Они едят то, что дает лес.

— Они чуть моего пса не задрали, — спокойно, но твердо сказал Иван, указывая на Бурана, который стоял рядом, готовый к прыжку. — И на людей уже косятся. Не дело это, Тимофей. Ты ведь человек, а не зверь. Зачем злобу копишь?

Тимофей рассмеялся, и смех этот был страшен — сухой, лающий, лишенный радости.

— Человек? Вы меня человеком считали, когда камни в окна кидали? Когда шептались по углам, что я жену убил? А я ведь любил ее... Больше жизни любил. Больше света белого.

Тимофей сжал посох так, что костяшки пальцев побелели.

— Знаете, почему она ушла? Не потому что я плохой. Не потому что убил. Она просто... устала. Сломалась. От глуши, от комаров, от этой тишины, что на уши давит. Она хотела другой жизни, театров, света, платьев красивых. Она инсценировала все. Оставила платье на берегу, чтобы меня не искать, а сама уехала на попутке. Сбежала в новую жизнь. А я остался. Один. С клеймом убийцы.

Иван молчал. Он помнил те дни. Помнил, как сам, грешным делом, думал, что Тимофей виноват. Стыд обжег щеки горячей волной.

— Я нашел ее письмо, — продолжал Тимофей, голос его задрожал, срываясь на плач. — Через год нашел. Спрятала она его в доме, под половицей, да плохо. Писала: «Прости, Тима, не могу так больше, задыхаюсь, не ищи, я для тебя умерла». А вы... вы меня затравили. Вот я и ушел. А собаки... они прибились. Брошенные дачниками, битые, как и я. Мы друг друга поняли. Мы одной крови стали. И теперь мы — сила.

— Сила в правде, Тимофей, а не в злобе, — тихо сказал Иван. — Собаки твои одичали. Они кровь почувствовали. Сегодня пса порвали, завтра ребенка заблудившегося тронут. Ты этого хочешь? Хочешь стать тем чудовищем, которым тебя считали? Доказать, что они были правы? Что ты — убийца?

Тимофей молчал. Собаки чувствовали напряжение хозяина и начали глухо рычать, сжимая кольцо. Буран ответил им звонким, бесстрашным лаем, заслоняя собой Ивана.

— Уходи, Иван, — глухо сказал Тимофей. — Уходите оба. Пока целы. Я не удержу их долго.

— Не уйду, — твердо ответил рыбак. — Пока мы не договоримся. Тимофей, я знаю, тебе больно. Обида — она как ржавчина, душу разъедает, железо в труху превращает. Но посмотри на себя. Ты живешь в норе. Мстишь тем, кто уже давно забыл о прошлом. Старики, что тебя травили, умерли. Молодежь и не знает той истории. Кому ты мстишь? Призракам? Себе?

Павел стоял молча, понимая, что сейчас говорит не закон, а совесть, и вмешиваться нельзя. Это был разговор двух душ.

— У тебя есть выбор, Тимофей, — продолжал Иван, делая осторожный шаг к отшельнику через невидимую черту. — Остаться здесь и ждать, пока случится беда, и тогда придут уже не мы с разговорами, а ОМОН с автоматами. Или... или попробовать простить.

— Простить? — Тимофей горько усмехнулся. — Как это просто звучит у тебя.

— Не просто. Это самое сложное, что может сделать мужик. Сложнее, чем выжить в лесу зимой. Но только это освобождает. Послушай, вернись. Расскажи правду про Елену. Покажи письмо. Люди поймут. Мы поймем.

Тимофей посмотрел на своих собак. Потом на Ивана. В его глазах, привыкших к сумраку леса, блеснули слезы.

— Я не могу вернуться. Я отвык. Я разучился жить среди людей. Я языка их не понимаю. Я боюсь.

— Мы поможем, — вмешался Павел, голос его звучал мягко, но уверенно. — Я как егерь помогу. Дом подправим, крышу перекроем, печь переложим. Документы восстановим. Никто тебя не тронет, слово даю.

Иван подошел совсем близко. Собаки напряглись, готовые к броску, но Тимофей сделал властный жест рукой, и они сели, повинуясь беспрекословно.

— Хватит воевать, Тимофей. Война закончилась. Ты победил, ты выжил. Теперь пора жить. Пора домой.

Тимофей опустил голову. Плечи его затряслись. Он плакал, беззвучно, страшно, сотрясаясь всем телом, выплакивая боль двадцати лет. Иван положил тяжелую руку ему на плечо.

— Все будет хорошо. Отпускай стаю. Они не должны быть твоим оружием.

Тимофей поднял лицо, мокрое от слез и грязи.

— Они не уйдут просто так. Их надо... распустить. Дать вольную.

Он повернулся к вожаку. Присел перед ним, заглянул в глаза.

— Гуляй, — сказал он твердо, но с бесконечной тоской. — Уходите. Вы свободны. Я больше не вожак. Наша охота окончена.

Вожак склонил голову набок, не понимая. Он скулил, тыкался носом в руку.

— Уходите! — крикнул Тимофей и, чтобы разорвать связь, бросил в сторону леса снежок. — Пошли вон! Живите сами!

Стая неохотно, оглядываясь, поднялась. Вожак последний раз посмотрел на хозяина долгим, прощальным взглядом, потом на Ивана, словно запоминая, развернулся и побежал в чащу. За ним последовала его армия.

— Они найдут свое место, — сказал Павел. — В лесу места много, дичи хватает. Если к деревням лезть не будут — не трону. Пусть живут.

Тимофея забрали в деревню. Первое время он жил у Ивана, привыкая к теплу, к свету, к человеческой речи. Деревенские поначалу сторонились, смотрели как на воскресшего мертвеца, крестились при встрече. Но когда Павел и Иван рассказали правду о жене, показали то самое письмо (оно сохранилось в банке из-под чая, пожелтевшее, но читаемое), и рассказали о том, как он жил все эти годы, народ сменил гнев на милость. Жалость в русских деревнях всегда сильнее злобы. Да и Иван за него поручился своей репутацией, а слово Ивана весило много.

Буран остался с Иваном. Он полностью поправился, окреп, шерсть заблестела, мышцы налились силой. Он стал настоящим красавцем, гордостью хозяина. Иван души в нем не чаял. Они вместе ходили на рыбалку, вместе топили печь, вечерами Иван читал вслух книги, а Буран слушал, положив голову на лапы. Они стали одним целым.

Прошло три месяца. Зима неохотно, с боями сдавала позиции. Снег осел, стал серым, ноздреватым, как губка. В воздухе запахло мокрой корой, прелой листвой и талой водой. Весна шла.

Однажды Буран начал вести себя странно. Он подбегал к Ивану, хватал его зубами за штанину, тянул к двери, скулил и бежал к калитке, оглядываясь.

— Что такое? Гулять хочешь? — удивлялся Иван. — Мы же только пришли.

Но пес звал не просто гулять. Он звал куда-то конкретно, настойчиво, требовательно. Иван, наученный опытом доверять чутью друга, оделся. Взял широкие охотничьи лыжи (в лесу снег был еще глубоким и рыхлым) и пошел за собакой.

Буран вел его уверенно, совсем в другую сторону от озера и мрачного Черного оврага. Они шли долго, часа два. Лес здесь был старым, дремучим, ели стояли стеной, закрывая небо. Иван редко бывал в этой части — здесь не было ни ягодников, ни хорошей охоты, да и дороги нормальной не было.

Вскоре деревья расступились, и они вышли на большую, залитую весенним солнцем поляну. Посреди нее возвышались печальные памятники прошлого — остатки каменных фундаментов и остовы печных труб, торчащих из снега как гнилые зубы.

— Развалины Старой Сосновки, — догадался Иван. — Деревня, что сгорела еще до войны, в тридцатых.

Здесь никто не жил уже лет семьдесят. Место считалось пустым, забытым Богом и людьми. Зачем пес привел его сюда?

Буран подбежал к остаткам одной из печей, от которой сохранился лишь крепкий кирпичный угол, и начал яростно рыть снег и мерзлую землю.

— Что ты там нашел? Клад, что ли? Барсука? — усмехнулся Иван, подходя ближе.

Пес не унимался. Летели комья грязи и снега. Вскоре из-под земли показался край чего-то железного. Иван помог псу, разгреб землю руками, ломая ногти. Откопал предмет. Это был старый, проржавевший металлический ящик, похожий на те, в которых раньше хранили инструменты, или, может быть, патроны.

Сердце Ивана забилось быстрее. Предчувствие чего-то важного, судьбоносного охватило его. Он с трудом, поддев ножом, открыл заевшую, прикипевшую крышку. Внутри, туго завернутые в промасленную тряпку и несколько слоев плотной клеенки, лежали бумаги.

Иван развернул сверток дрожащими руками. Бумага пожелтела, стала хрупкой, готовой рассыпаться, но чернила — старые, фиолетовые — сохранились неплохо. Это были не дневники и не письма. Это были метрики. Свидетельства о рождении, старые купчие на дом, церковные выписки.

Иван начал читать и обомлел. Буквы заплясали перед глазами. Фамилия в документах была его — Смирнов.

— Петр Иванович Смирнов... Анна Сергеевна Смирнова... — шептал он, не веря своим глазам.

Это были документы его деда и бабушки. Он знал, что они жили где-то здесь, в этом районе, но думал, что все бумаги, вся память сгорела при том страшном пожаре, уничтожившем деревню. Но, видимо, кто-то из предков успел спрятать самое ценное, закопать «капсулу времени», надеясь вернуться.

Среди бумаг лежал сложенный вчетверо лист — выписка из церковной книги, заверенная печатью. Иван развернул его. Там был список детей Петра и Анны.

«Иван (это был его отец), Мария, Василий...»

Иван замер. Ветер зашумел в верхушках сосен, нашептывая тайны прошлого. Отец никогда не говорил, что у него были брат и сестра. Он всегда, всю жизнь говорил, что был единственным, кто выжил в те годы, что остался круглым сиротой. Но вот документ: Василий Петрович Смирнов, 1948 года рождения. Родился уже после войны, видимо, в эвакуации или сразу после возвращения, о чем отец мог и не знать, так как их разбросало по детдомам.

— Значит, у меня был дядя? — спросил Иван у Бурана. Пес гавкнул звонко, словно подтверждая: «Да, смотри, ищи! Я привел тебя к корням».

Но если был дядя, значит, могли быть и дети? Могли быть двоюродные братья, сестры? Родная кровь?

Иван бережно, как величайшую драгоценность, спрятал документы за пазуху, ближе к сердцу, чтобы согреть историю своим теплом.

— Спасибо, брат, — он потрепал Бурана по холке, зарываясь пальцами в густую шерсть. — Ты даже не представляешь, что ты нашел. Ты мне род вернул. Ты не просто жизнь спас, ты судьбу мою переписал.

Следующие недели прошли в сумасшедших хлопотах. Тихая, размеренная жизнь Ивана закончилась. С помощью Павла, который подключил свои связи в городе и умение работать с базами данных, и районного архивариуса — дотошной старушки, обожавшей исторические загадки, — Иван начал поиски. Документы, найденные на развалинах, стали той ниточкой, за которую они потянули и вытащили целый клубок судеб.

Оказалось, что Василий Петрович Смирнов действительно жил. После смерти родителей в голодные послевоенные годы его забрали в детский дом в другой области. Связь с братом (отцом Ивана) была потеряна из-за банальной, трагической бюрократической ошибки — перепутали одну букву в фамилии при переезде детдома. Смирнов стал Смирновым, но через "е".

Василий вырос, стал инженером-строителем, строил ГЭС на Урале. Он умер пять лет назад, так и не узнав о брате. Но у него остались дети. И внуки.

Иван сидел у телефона в сельсовете, сжимая пластмассовую трубку потной от волнения ладонью. Вокруг собрались и Павел, и Тимофей, который теперь выглядел почти как обычный деревенский мужик, и даже продавщица Клава, закрывшая магазин ради такого события. Ему нашли номер дочери Василия — Ольги.

— Алло? — женский голос на том конце провода звучал настороженно, далеко, сквозь треск помех.

— Здравствуйте, Ольга Васильевна, — голос Ивана дрогнул, горло перехватило спазмом. — Меня зовут Иван Петрович. Я... я звоню из деревни Залесье. Я, кажется, ваш двоюродный брат.

Повисла тишина. Длинная, звенящая тишина, в которой слышно было дыхание тысяч километров проводов.

— У папы был брат? — тихо, с неверием спросила Ольга. — Он всегда говорил... Он мечтал найти родных. Всю жизнь искал, запросы писал, но ответы приходили пустые: «Сведений не имеется».

Разговор длился час. Они плакали, смеялись, перебивали друг друга, удивлялись совпадениям (Ольга тоже любила рыбалку, а ее сын рисовал, как дед!). Она рассказала, что у нее большая семья: муж-архитектор, двое сыновей-подростков и маленькая дочка. Они живут в большом, шумном Екатеринбурге, но всегда мечтали о корнях, о домике в деревне, о тишине.

— Приезжайте, — сказал Иван, и сердце его пело. — Места у нас красивые. Озеро, лес, воздух — хоть ложкой ешь. Дом у меня большой, пятистенок, всем места хватит. Баню истоплю.

— Мы приедем, — пообещала Ольга твердо. — Обязательно приедем. На майские праздники. Ждите. Мы теперь одна семья.

Весна в том году была бурной, как никогда. Лед на озере сошел с грохотом, ломаясь на гигантские льдины, освобождая темную, живую, мощную воду. Природа просыпалась яростно, наверстывая упущенное за лютую зиму.

На майские праздники к дому Ивана подкатил запыленный серебристый микроавтобус. Из него высыпала шумная, пестрая ватага: красивая женщина с глазами как у отца Ивана, высокий мужчина и трое детей.

Иван стоял на крыльце, в новой клетчатой рубашке, чисто выбритый, пахнущий одеколоном «Шипр», который берег для особых случаев. Рядом сидел Буран, гордо выпятив грудь, с новой кожаной шлейкой. И Тимофей тоже стоял рядом, опираясь на посох, но уже без своей дикой бороды — аккуратно подстриженный, похожий на старого интеллигентного профессора геологии.

— Дядя Ваня! — Ольга бросилась к нему на шею, не стесняясь слез.

Иван обнял ее, чувствуя, как уходит из сердца вековая тоска, холод, который жил там годами. Он больше не был один. У него была семья. Настоящая, большая, живая.

Вечером они сидели за большим столом во дворе, под старой яблоней, которая как раз зацвела, осыпая их белыми лепестками. Иван наварил тройной ухи из свежего улова, Тимофей принес свои знаменитые резные игрушки для детей — медведей, зайцев, птиц, от которых малышня была в восторге. Буран купался во внимании детворы, которая гладила его, тискала и кормила лакомствами со стола. Пес жмурился от счастья.

Иван смотрел на них, слушал звонкий смех, звон вилок, разговоры, и думал о том, как причудливо, как сложно плетет судьба свои узоры. Один добрый поступок — импульс, жалость к погибающему существу на льду — запустил цепь событий, которые изменили всё. Спас пса — нашел друга. Спас друга — раскрыл тайну «волчьей стаи» и спас душу Тимофея. А спасенный пес привел к корням, которые дали новые, молодые побеги.

— Знаешь, — сказал Тимофей, подсаживаясь к Ивану и глядя на закат. — А ведь если бы ты тогда не вышел на лед... Если бы испугался... Если бы прошел мимо...

— Не говори, — улыбнулся Иван, щурясь от мягкого солнца. — Все случилось так, как должно было случиться. Бог — он не в церкви, Тимофей, он в деталях. В случайностях. В том, чтобы руку подать, когда страшно.

Солнце садилось за лес, окрашивая небо в розовые, золотые и лиловые тона. Озеро блестело, как огромное зеркало, отражая этот новый, счастливый мир. Впереди была долгая жизнь. Лето, рыбалка, внуки, рассказы у костра.

Иван положил руку на голову Бурана, который пришел и положил тяжелую морду ему на колени.

— Спасибо, — шепнул он псу.

Пес вздохнул, прикрыл глаза и завилял хвостом. Он был дома. И Иван был дома. И теперь этот дом был полон света.