Она знала.
Той ночью в бане, когда за запотевшим стеклом мелькнула тень, и раздался тихий стук о кадку, Мария не вздрогнула и не вжалась в стену, как сделала бы раньше. Она замерла, но в сердце ее не было страха. Был странный, теплый толчок, будто сердце, дремавшее долгие годы, только сейчас научилось биться.
Мария почувствовала этот взгляд Петра, тяжелый и пристальный, сквозь пар и стекло. И не испугалась. Впервые в жизни мужской взгляд, направленный на ее обнаженное тело, не вызвал ни отвращения, ни ужаса, ни леденящего стыда. Вместо этого по телу разлилась волна нового, незнакомого чувства. Осознание того, что она — женщина. И что на нее смотрит мужчина. Ее муж.
Она не обернулась, не прикрылась. Медленно, будто в полусне, продолжила мыться, но каждое движение теперь было наполнено новым смыслом. Вода, стекающая по коже, казалась живой, а ее собственное отражение в темном пятне оконного стекла — загадочным и даже… красивым.
Она вышла из бани, укутанная в чистую простыню, и прошла мимо темных сеней, где слышала его сдержанное дыхание. Молча. Но это молчание больше не было стеной. Оно было тонкой, натянутой ниточкой, которая протянулась между ними.
И с того дня мир начал медленно, но неумолимо меняться. Мария стала замечать взгляды Петра. Не прежние, скользящие мимо, оценивающие хозяйку, а новые — осторожные, изучающие, порой задумчивые. Он смотрел на ее руки, когда она месила тесто. Следил, как она проворно управляется с ухватами у печи. Его глаза задерживались на ее волосах, выбившихся из-под косынки, на линии плеча, когда она тянулась за чем-то к буфету.
А потом изменились и разговоры. Раньше это были приказы или констатации фактов: «Надо бы чай купить» или «Коров подоила?». Теперь он стал спрашивать ее мнения, как будто оно что-то значило.
«Как думаешь, редьку на этой неделе сеять или земля еще холодная?»
«Надо бы крышу на сарае подлатать. Серега из колхоза поможет. В среду ему удобно, ты нам подсобишь?»
А однажды вечером, после ужина, он не ушел сразу, а остался сидеть, крутя в руках чашку с недопитым чаем, и начал рассказывать про работу. Не вообще, а про конкретный день. Про то, как нашел за рекой следы рыси — большие, четкие отпечатки лап на тропе.
— Редко они так близко к селу подходят, — сказал он, и в его голосе звучало не беспокойство, а какое-то профессиональное любопытство. — Наверное, зайцев гоняла. Их этой весной много расплодилось.
Мария слушала, затаив дыхание. Петр делился с ней своим миром. Миром леса, тишины и одиноких троп. Это было дороже любых комплиментов.
И еще появились подарки. Маленькие, немые, но говорящие громче любых слов. Он принес с дневного обхода бидончик с березовым соком — холодным, слегка терпким, пахнущим весной и деревом. «Пей, витамины», — бросил, ставя его на стол. Потом — кусок черной, как обугленное дерево, чаги. «Мать всегда заваривала, говорила, от желудка помогает». А однажды после дождя положил на подоконник ее комнаты несколько стебельков ландышей с капельками воды на белых, поникающих головках.
Но самый важный подарок случился неделей позже. Петр, покопавшись на запыленной веранде, внес в её комнату что-то тяжелое, завернутое в старую мешковину. Сдернул ткань, и Мария ахнула.
На полу стояла швейная машинка. Старая, на чугунной подставке, с черным, лакированным корпусом и изящными золотыми виньетками. «Зингер». Машинка, на которой шила когда-то его мать. Петр протер тряпкой пыль с игольной пластины.
— Думаю, тебе пригодится. А то стоит без дела в углу. Может, чехол на неё сошьешь, чтобы не пылилась.
Мария подошла, боясь дотронуться. Она провела пальцами по холодному, узорчатому чугуну, покрутила маховое колесо. Оно провернулось с тихим, шелковистым урчанием — механизм был в идеальном порядке, смазанный и исправный. Это был не просто инструмент - это была доверенная ей семейная реликвия. А еще признание ее мира, ее тихого простого рукоделия.
Однажды, в субботу, когда Петр съездил в райцентр с отчетом, он привез оттуда не только гвозди и пачку махорки, но и сверток, который молча положил перед ней. Развернув, Мария увидела отрез ткани. Не обычный ситец в мелкий цветочек, а плотный сатин нежного, василькового цвета, с едва заметным белым горошком. Красивая, совершенно не практичная для работы во дворе, ткань для платья. Летнего.
— Твои платья уже поистрепались, — пробормотал он, глядя куда-то мимо. — Сошьешь себе что-нибудь. Ты же сможешь.
Мария смогла лишь кивнуть, сжимая в руках прохладный, шелковистый материал. Глаза ее наполнились слезами, и это были слезы такого щемящего, светлого счастья, что она боялась пошевелиться, чтобы не спугнуть этот хрупкий миг. Оказывается, он всё видел. Видел ее обноски, ее старое серое тряпье. И ему захотелось это изменить. Сделать подарок ей. Не какой-то другой, нарядной женщине, а ей.
Сердце Марии, разбуженное той ночью в бане, теперь раскрывалось с каждым днем все больше, как яблоневая почка под теплым майским дождем. Она ловила себя на том, что ждет возвращения Петра с работы, прислушивается к шагам во дворе. Что готовит его любимую творожную запеканку (как-то он обмолвился, что мать такую для него пекла), что гладит его одежду с особым старанием. Она привязывалась к нему всей душой, этой тихой, глубокой привязанностью, которая рождается из ежедневной заботы, из общего молчаливого труда, из этих вот немых, но таких красноречивых знаков внимания.
***
На следующий день, выйдя во двор покормить кур, Мария случайно глянула через низкий забор в сторону бывшего своего дома. Там, у калитки, стоял брат покойного мужа, Николай и орал на свою жену, тощую, испуганную женщину в линялом халате. Что обед холодный, что двор не метен. Жена мотала головой, пытаясь что-то сказать, а он, только отмахнулся от неё, зло сплюнул и пошел в дом.
Мария отвернулась, будто увидела что-то непристойное. Но картинка въелась в память. Она и раньше невольно замечала другие неприглядные сцены у соседей. Из бывшего дома доносились не песни и не смех, а знакомый фон вечного недовольства: крики, плач ребятишек, хлопанье дверей. Двор, который она когда-то держала в чистоте, теперь зарастал бурьяном. Двор как будто вмиг стал рассыпаться. На крыше сарая зияла дыра, заделанная рваным куском рубероида. Ворота висели на одной петле.
И странное дело — глядя на это, Мария чувствовала не злорадство и не жалость. Она чувствовала облегчение. Как будто с неё сняли тяжкий, невидимый груз, который она таскала годами, даже не замечая его веса.
Николай, выгоняя её тогда, в неизвестность, кричал о своём праве, о законе. Он думал, что обрекает её на нищету и скитания, отнимает последнее. А вышло — он, сам того не ведая, вытолкнул её из этой ямы, в которую теперь провалился сам со своей семьёй. Он лишил её пропитанного горем пристанища и подарил ей шанс на другую жизнь. Ту, где мужчина не кричит, а молча помогает. Где в доме пахнет не перегаром, а пирогами и теплым деревом.
Мысль эта была такой простой и ясной, что у Марии даже дыхание перехватило. Она больше не держала зла на Николая. Не за что было. Он был просто слепым орудием судьбы, топором, который нечаянно разрубил её цепи.
***
И именно в эти дни, когда мир вокруг нее начал окрашиваться в новые, нежные цвета, она впервые столкнулась с Зиной.
Это случилось в сельповском магазине. Длинное, низкое здание с облезлой голубой краской на фасаде. Внутри пахло всегда одинаково: дешевым одеколоном, серными спичками и чем-то кислым. За прилавком, заставленным банками с томатной пастой, сгущенкой и пузатыми бутылками с растительным маслом, царствовала неспешная продавщица тетя Валя. На полу стояли бочки с селедкой, из которых тянуло пряной остротой. На полках макароны «рожки», гречка, пакеты с сухим киселем, банки с болгарским лечо. У витрины с конфетами-подушечками и ирисками всегда толпилась ребятня.
Мария пришла за растительным маслом и спичками. И уже у кассы, расплачиваясь, почувствовала на себе острый, оценивающий взгляд. Оборачиваться не хотелось, но она все же обернулась.
Зина стояла в проходе, прислонившись к стеллажу с галантереей. На ней было ярко-зеленое крепдешиновое платье, обтягивающее пышные формы, и туфли на высоких каблуках, неуместных для деревни. Рыжие волосы взбиты в высокую прическу, лицо густо набелено и нарумянено. Она смотрела в сторону Марии с откровенным ядовитым презрением.
— О, Машка-просташка, – протянула Зина хриплым, прокуренным голосом. – Засваталась к хорошему мужику, значит. Как поживаешь в новом доме? Не скучно Петруше-то с такой серой замухрышкой? Я уж думала, он от тоски с тобой сдохнет.
Она не сказала прямым текстом: «Я его любовница». Но это висело в воздухе, густело в ее наглом, влажном взгляде, в этой фамильярности «Петруша». Каждая черта Зины кричала о том, что она знает Петра с другой, интимной стороны. Знает, каков он в темноте, наедине. Зина была насквозь пропитана этим знанием, истекала им, как ядовитым соком.
У Марии перехватило дыхание. Щеки ее пылали, а внутри все сжалось в ледяной, болезненный комок. Все светлое, теплое, что накопилось у нее внутри за эти недели, будто выморозилось одним махом. Она снова стала той самой – уродливой, жалкой, серой. Рядом с этой размалеванной, яркой, грубой красотой она чувствовала себя существом другого, низшего порядка. Слова, которые могли бы дать отпор, застряли в горле. Мария смогла только опустить глаза, судорожно сжать авоську с покупками и, бросив на прилавок мелочь, почти выбежать из магазина.
Она шла домой, и по щекам текли горькие, обжигающие слезы. Но странное дело – сквозь боль и унижение пробивалось другое чувство. Не ревность в ее классическом, яростном понимании. А боль. Глубокая, ноющая боль от мысли, что он, ее Петр, мог прикасаться к «этой». Что его руки, такие сильные и бережные, когда он чинил забор, могли касаться этого развратного тела. Что он, такой молчаливый и сдержанный, мог искать утешения в такой грубой, громкой, пустой красоте.
Это была та же грязная боль, что была с Василием, но теперь — от обратного. Тогда ей было противно за себя. Теперь — за него. Как будто что-то чистое и дорогое, едва найденное, оказалось запачкано.
И эта боль странным образом подтверждала то, что она сама в последние дни начала чувствовать. Если бы Петр был ей безразличен, слова Зины её бы не задели. Но они ранили. Значит, Петр уже не был для нее просто спасителем и хозяином дома. Он становился её мужчиной. И мысль, что у него было прошлое, что он мог сравнивать ее, бледную и тихую, с этой огненной Зиной, причиняла почти физическую муку.
Мария вернулась домой, умыла лицо ледяной водой из колодца и долго сидела на лавке в сенях, глядя перед собой. Потом встала, прошла в свою комнату и взяла в руки подаренный Петром васильковый сатин. Ткань была мягкой, утешительной. Мария прижала ее к щеке.
Он принес это ей! Не Зине. Ей, Марии. И попросил сшить платье. Петр смотрел на нее в бане не как на чужое, а как на своё. Пусть пока неясно, пусть стыдливо, но он смотрел.
Мария вытерла последние слезы, разложила ткань на столе и достала портновский мел. Руки еще дрожали, но в душе, под слоем боли, уже пробивалась новая, более крепкая и горькая решимость. Она не знала, что было между Петром и Зиной раньше. Но теперь он был ее муж. И ее дом. И она не отдаст это без боя. Тихого, своего, женского боя — стежок за стежком, вареник за вареником, теплым взглядом, добрым словом. Она возьмет своё! Она сошьет это платье - оно будет самым красивым. И она наденет его для Петра. И пусть весь мир, и особенно Зина, видят, чья она жена.
Первая глава здесь. В конце каждой главы есть ссылка на следующую, так что читать легко)
Как купить и прочитать мои книги смотрите здесь