Город у меня начинается с будильника. Звонок в темноте, когда за окном только редкие фары да слабый свет в чужих окнах. Холодный линолеум под ногами, тёплая кружка чая, который я допиваю уже на ходу, собираясь на первую смену. Старая однокомнатная квартира, которая держится на мне, как на единственном гвозде в стене: если вытащить, всё рухнет.
У нас дом из тех, что ещё помнят другие времена: потрескавшаяся плитка в подъезде, вечный запах варёной капусты и кошачьего корма на лестничной площадке, тусклая лампочка над почтовыми ящиками. Но я его люблю. Этот дом — единственное, что записано на меня, что я вытащила из чужих отказов, переработок, недоспанных ночей.
А ещё в этой однокомнатной квартире живу не только я и моя дочь. У нас есть диван. А на диване — Лёша.
Когда-то я сказала: «Поживи у нас немного, пока всё не утрясётся». Я помню тот день лучше, чем собственный день рождения. Морг, стеклянные двери, запах лекарства и что-то кислое в воздухе. Его мать лежала на каталке, маленькая, высохшая, будто из неё вынули всё, что было силой. Она схватила меня за руку и хрипло сказала: «Марин, выручи… Лёху не бросай. Ты у меня одна родня по людям. Обещай». И я обещала. Потому что как не обещать человеку, который через пару часов уже не будет здесь?
Тогда Лёша был загнанным, ободранным парнем, который старательно не смотрел в глаза и говорил: «Я всё верну, честно. Просто тут… долги, дурная компания, я выберусь, тётя Марин, временно, правда». Он стоял у меня в коридоре с двумя пакетами — вот и всё его имущество. Я видела в нём себя, только более шумную версию. Я тоже когда-то стояла в чужом коридоре с тем же страхом услышать: «Собирай вещи и иди».
Я не смогла.
Сначала он спал на сложенном вдвое пледе на полу. Потом плед перекочевал на диван — «тут спина не так болит». Потом с дивана куда-то исчезли мои покрывала, а мои книги перекочевали на антресоли — «тут мне удобнее». Я не заметила, как диван стал «его местом», а не гостевым.
«На время» растянулось на годы. Родня перестала спрашивать, когда он съедет. На семейных посиделках за столом говорили: «Ну, Лёша у Марины живёт, как сын. Марина у нас женщина с сердцем, всех приютит». И я улыбалась, кивала, хотя внутри всё чаще хотелось сказать: «У меня уже есть ребёнок. Я не железная».
Дочь сначала радовалась. Был «прикольный дядька», который включал ей смешные ролики, приносил какие-то сладости, шутил с ней. Потом ей стало тесно. То Лёша с приятелями заняли кухню, то ванная вечно занята, то её тарелка с ужином снова оказалась сдвинута в сторону, потому что «ребята зашли, надо было накормить». Она молчала, но взгляд становился всё колючей.
Кухня превратилась в проходной двор. Я возвращалась после второй смены, а там сидят какие-то незнакомые лица, лапша в большой кастрюле, запах припёкшейся на дне гречки, громкий смех, крошки повсюду. Моя сковорода скребётся чужими вилками, мои кружки с отбитыми краями — в чужих руках. И Лёшин голос:
— Маринка задерживается опять. Работящая у нас тётя, трудоголик.
Он говорил это тоном, как будто я — не человек, а бесплатное приложение к их посиделкам.
Соседка снизу, тётя Вера, однажды прижала меня у лифта:
— Марин, ты не обижайся, но у вас там… шумно. И двери хлопают до глубокой ночи. У меня внучка маленькая, пугается. Ты присмотри, а? А то люди говорят… Ну, что у тебя дом превратили в проходной подъезд.
Я кивнула, проглотив стыд. Я давно слышала, как хлопают двери. Слышу, но молчу. Потому что, когда я открываю рот, Лёша усмехается:
— Да ты что, тётя Марин, жадничаешь? Мы ж не на золотых тарелках едим. Ты же сама говорила, семья должна держаться вместе. Я же не чужой.
«Не чужой». Эти слова вбились в меня, как гвозди. Не чужой — значит, надо терпеть? Значит, можно переставлять мои границы, как стулья на кухне?
Он быстро освоился. Сначала потихоньку брал мою банковскую карту «по мелочи».
— Я сейчас расплачусь, потом переведу, у меня просто на телефоне деньги кончились. Ты что, не доверяешь?
Он говорил громко, при всех, так, будто я уже заранее смешная и мелочная, если сомневаюсь. А я вспоминала его мать на каталке и кивала:
— Ладно, только чек оставь.
Чеков я почти не видела. Видела смс с суммами, которые улетали неизвестно куда. Лёша отшучивался:
— Да это я по пути за продуктами заскочил, дом-то кормить надо. Ты же на сменах, тебе некогда.
Иногда, перечитывая сообщения из банка, я думала: «Странно, что за продукты такие дорогие?» Но тут же находила оправдание: цены растут, я их не успеваю отслеживать.
А потом началась история с покупками «по частям». На мой адрес стали приходить коробки. То наушники какие-то, то умные часы, то ещё какая-то техника, в которой я мало что понимала. На коробках — его фамилия и мой адрес.
— Это что? — спросила я.
— Да ерунда. Сейчас всё берут с оплатой по частям, удобно же. Я сам потяну, не переживай. Адрес твой, потому что я пока тут живу. Тебе что, жалко коробку принять?
Слово «жалко» всегда ложилось на меня тяжёлым камнем. Я ненавижу, когда про меня так думают. Я работаю в две смены не потому, что люблю гонку, а потому что надо платить за квартиру, кормить дочь, одевать нас обеих. Но стоило мне открыть рот, как я уже чувствовала себя виноватой.
Начальник на работе недавно сказал:
— Марина, ты надёжная. Выручай ещё, бери дополнительные смены. Остальные то болеют, то дела у них. А ты не подводишь.
Я киваю, потому что не подводить — это моя болезнь. Я не умею говорить «нет» там, где кто-то рассчитывает на меня.
Тем временем дома всё плотнее сжималось кольцо. Дочь перестала ужинать на кухне, уносила тарелку к себе и закрывала дверь.
— Я не хочу сидеть с ними, — шептала она. — Они меня разглядывают, смеются. И Лёша шутит какие-то… противные вещи.
— Он просто болтает, не бери в голову, — отвечала я.
Но вечером лежала и думала: «С какого это момента в моём доме моей собственной дочери стало не по себе на собственной кухне?»
Однажды тётя Вера добавила к своему укору:
— Слушай, Марин, я случайно увидела, как к тебе курьеры носят всё новые и новые коробки. Это ты себе всё покупаешь?
Я смутилась:
— Нет, это Лёша…
Она только покачала головой:
— Смотри, не загоняй себя. Мужикам дай палец — руку откусят. А ты одна, тебя жалко.
Слово «жалко» снова кольнуло.
Тот вечер, когда во мне что-то оборвалось, был обычным. Ничего особенного не предвещало. Я отработала дважды — первая смена пролетела на ногах, вторая тянулась, как жвачка. К концу голова гудела, спина ныла, в горле першило от сухого воздуха. Я мечтала только о том, чтобы зайти в свою тихую кухню, налить себе горячего чая, разогреть суп, который вчера вечером варила.
Я открыла дверь квартиры и сразу почувствовала: тихо не будет. Изнутри доносился громкий гул голосов и какой-то дешёвый запах жареного — смесь подгоревшего масла, пряностей и чужих духов. В прихожей — гора чужой обуви, вытянувшаяся до самого коврика. Мои домашние тапочки зажаты между дважды чужими кроссовками.
Я прошла на кухню. Там было жарко, душно и тесно. За столом сидели трое незнакомых парней и какая-то девица в яркой кофте. На столе — разбросанные тарелки, пятна соуса, обглоданные корки, открытые банки. В раковине — гора грязной посуды, тарелки в жирных потёках, ложки, слипшиеся комками каши. Мой маленький холодильник стоял открытым, как разграбленный шкаф: на дверце болталась одинокая банка горчицы, на полках — пустота и пара огурцов.
Лёша сидел во главе стола, с куском моего последнего сыра в руке. Он откусывал от него, как от яблока, и жевал, не стесняясь.
— Слушайте, — говорил он своим, — ну что это за дом, где нормальной еды нет? Опять эти её супчики без всего. Я ей говорю: ты не мученица, хватит строить из себя рыжую трудяжку. Купи уже что-то человеческое, а то дом, как санаторий.
Кто-то из его приятелей захохотал:
— Она у тебя экономная, что ли?
— Да она… — Лёша усмехнулся, сделал паузу. — Скупая мученица. Всё для всех, а сама потом ходит, вздыхает, как жертва.
Я стояла в дверях и слушала, как обо мне говорят в третьем лице, как о мебели. Меня никто сразу не заметил. Они продолжали есть, чавкать, комментировать мою жизнь, мой дом, мой холодильник.
В груди что-то медленно, но неотвратимо сжалось в тугой узел. Перед глазами вспыхнули все эти утренние подъёмы в темноте, километры, которые я наматываю по залу на работе, ссадины на руках от ящиков, ежедневные расчёты в голове: «так, на квитанции хватит, на форму дочери хватит, на лекарства маме отправить». Я увидела себя со стороны — как тень, которая приносит в дом пакеты, оставляет деньги на столе и растворяется.
И услышала Лёшин голос:
— Ну и вообще, кто так живёт? Холодильник пустой, дома нет, вечно где-то бегает. Хозяйка опять задерживается, — он хмыкнул, не догадываясь, что я уже здесь. — Как будто это мы у неё, а не она у нас.
Они засмеялись. И в этот момент узел внутри меня лопнул.
Я шагнула вперёд. Стул подо мной скрипнул, когда я поставила сумку на пол. Шум за столом ещё продолжался, пока кто-то, наконец, не заметил меня и не толкнул соседа локтем. Смех стих постепенно, как будто кто-то убавлял громкость.
Лёша обернулся, всё ещё жуя сыр. Наши взгляды встретились. В его глазах не было ни капли вины — только раздражение, что его прервали.
И я вдруг услышала свой голос. Он прозвучал низко, чуждо, как будто говорил кто-то другой, не я:
— Жрёшь за мой счёт…
Слова повисли в воздухе, тяжёлые, режущие. Я осеклась, потому что все сразу уставились на меня. На кухне стало так тихо, что было слышно, как где-то в глубине дома капает вода из неплотно закрытого крана. Тишина сгущалась, тяжела, как грозовая туча. Я чувствовала, как следующая моя фраза уже подступает к горлу — и понимала: после неё всё будет иначе.
— Жрёшь за мой счёт… — повторила я уже громче, чувствуя, как дрожат губы. — И ещё возмущаешься?
Лёша моргнул, будто ослышался.
— Чего? — он наклонился вперёд, всё ещё с куском сыра в руке. — Это ты мне сейчас сказала?
Его дружки переглянулись, у одного в уголках губ заиграла ухмылка. Девица в яркой кофте откинулась на спинку стула, вытянула ноги, скрестила руки на груди — смотрела на меня, как на бесплатный спектакль.
Я вдохнула. В нос ударил запах подгоревшего жира, дешёвых пряностей и моего опустевшего холодильника.
— Жрёшь за мой счёт и ещё возмущаешься, — сказала я отчётливо, по слогу. — Быстро собрал вещи и пошёл вон из дома.
Слова прозвенели, как удар посудой о раковину. На секунду мне стало страшно от собственного голоса.
Лёша громко засмеялся, нарочито, наигранно.
— О-о, началось, — протянул он. — Марин, ты чего, спектакль устроила? Перед гостями позоришься? Кто тут у кого живёт, напомни?
— Напомнить? — мне стало вдруг легко, почти пусто внутри. — Я работаю, я плачу за свет, за воду, за всё. Я кормлю тебя, твоих дружков, этих… — я махнула рукой в сторону стола. — А ты сидишь у меня на шее и ещё меня обсуждаешь.
— Ой, да ладно, — он откинулся на спинку стула, развёл руками. — Ты забыла, как ты меня умоляла семью не бросать? Помнишь? Когда дочка маленькая была, ты ревела на кухне и просила: «Лёша, только не уходи, мама переживёт». Забыла, кто рядом с тобой был в те годы?
— Рядом? — у меня в горле встал горячий ком. — Ты тогда тоже лежал на диване. Только мама моя из соседнего района бегала с ребёнком по врачам, пока ты «переживал трудности».
— Вот! — он стукнул кулаком по столу, брызги соуса полетели на скатерть. — Тебе всё мало! Я для вас всё делал. Кран чинил? Чинил. Полку в кухне вешал? Вешал. Матери моей памятью торгуешь, неблагодарная. Она тебя как дочку принимала, а ты теперь её сына выгоняешь? Квартира, между прочим, по справедливости наполовину моя. Документы на тебя, но кто тут всё держит? Я!
Он так уверенно это произнёс, что один из его приятелей даже понимающе кивнул. А у меня перед глазами вспыхнула та самая полка, которую я потом сама поднимала, когда она рухнула среди ночи, чуть не придавив дочь. И кран, который «чиненный» продолжал капать, пока я не вызвала мастера за свою премию.
— Всё держится на тебе? — переспросила я тихо. — Ты сейчас серьёзно?
Он поднялся, навис надо мной, запах его дешёвого одеколона смешался с запахом жареного.
— А кто ещё? — процедил он. — Ты? Вечная страдалица? Без меня ты бы…
— Без тебя, — перебила я, — у меня был бы целый холодильник и спокойный дом.
Кто-то из дружков всхрапнул от смеха, но тут же осёкся: я резко двинулась к шкафу в коридоре. Дверца со знакомым скрипом открылась, я наощупь вытащила старый его рюкзак, потёртую дорожную сумку.
— Марин, ты чего? — голос у него впервые дрогнул.
— Собирай, — сказала я, бросая рюкзак ему под ноги. — Всё своё. Сегодня. Сейчас.
Девица в яркой кофте отодвинула тарелку, встала.
— Может, нам уйти?.. — неуверенно прошептала она кому-то из парней.
— Сидите, — рявкнул Лёша, но уже без прежней уверенности. — Это наш с хозяйкой разговор.
— Хозяйка снова вернулась, — ответила я. — Представляешь.
Я открыла шкаф в прихожей, стала рывком стаскивать с верхней полки его свитера, штаны, какие-то старые футболки. Всё это пахло затхлостью, табачным дымом с лестничной клетки и больницей, где лежала его мать.
— Не трогай! — он подскочил ко мне, схватил за локоть. Пальцы впились в кожу, как клещи. — Ты не имеешь права!
— Отпусти, — сказала я, удивляясь, как ровно звучит голос.
Он не отпустил. Я резко дёрнулась, ткань рукава неприятно скользнула по коже, но я вырвалась. В этот момент в глубине квартиры раздался тонкий, испуганный голос:
— Мама?..
Дочка. Она стояла в дверях своей комнаты в пижаме, глаза круглые, волосы растрёпанные. В коридор уже высунулась соседка снизу, та самая, что вечно жаловалась на шум.
— Опять у вас? — она покачала головой, но не ушла. Соседняя дверь приоткрылась, ещё один взгляд, тяжёлый, любопытный.
Спор выполз из кухни, расползся по всему подъезду, как запах гари. Я слышала, как на столе за моей спиной вибрировал мой телефон: всплывали сообщения в общей переписке родни. Кто-то уже успел написать: «Марина, что там у вас? Лёша пишет, что ты его выгоняешь».
Я сгребла в рюкзак его вещи, потом полезла в шкаф за коробкой с его «ценными железками» — старые провода, сломанные наушники, какие-то ненужные приборы, которые он годами обещал «отремонтировать и продать».
— Не трогай мои вещи! — он метнулся к коробке, но я уже втащила её в коридор и со всего размаху поставила у самой двери. Звук глухо отдался в стенах.
— Одевайся, — сказала я, не смотря на него. — Иди. Или я сейчас при всех вызову людей, которые очень доходчиво объяснят, кто тут имеет право.
Он ухватился обеими руками за дверной косяк, как ребёнок, которого тащат в садик.
— Куда я пойду?! — почти взвыл он. — Ты хочешь меня на улицу? Ты же не такая. Ты добрая. Ты всегда всех жалела. Ты меня умоляла не бросать вас! Ты хотела семью! А теперь что, выгоняешь, как пса? Ты предаёшь память моей матери, понимаешь?
Слова «ты не такая» ударили меня сильнее, чем любые обвинения. Вот он, главный мой страх: стать «плохой», жёсткой, безжалостной. Я всегда стелила под людей мягко, чтобы никто не зацепился и не ушибся. И в этой мягкости они и ходили по мне, как по половичку.
Я посмотрела на дочку. Она стояла, вцепившись обеими руками в косяк своей двери, и губы у неё дрожали. В глазах — не только страх, но и что-то ещё… вопрос: «Мама, за кого ты, наконец, будешь?»
И вдруг я ясно увидела: моя готовность кормить чужую взрослую лень почти сожрала её детство, моё здоровье и моё достоинство. Пока он с дружками опустошал мой холодильник, она училась засыпать под их смех и грубые разговоры. Пока я тащила тяжёлые ящики на работе, он за мои деньги обсуждал, какая я «скупая мученица».
— Я не предаю память твоей матери, — тихо сказала я. — Я защищаю свою дочь. И свой дом.
Шаг за шагом я подталкивала его к порогу. Он пятился, всё ещё держась за косяк, как утопающий за ветку. Соседка в коридоре крестилась, кто-то шептался этажом выше. В телефоне продолжали вспыхивать сообщения, но я уже не смотрела.
— Марин, давай так, — забормотал он, отступая. — Я останусь. Но буду помогать. По дому. Конечно. Буду мыть посуду, мусор выносить, ну… Ты же знаешь, мне сейчас тяжело устроиться, но я… Я постараюсь. Только не выгоняй. Ты же меня знаешь, я хороший.
«Хороший» стоял передо мной, сжимающий чужой косяк, с моим сыром, всё ещё недоеденным, в руке. За его спиной — лестничная клетка, в которой пахло картофельной шелухой и влажной тряпкой. За моей спиной — дочка, моя единственная родная кровь.
— Ты взрослый мужчина, Лёша, — произнесла я. — И если для того, чтобы начать хоть что-то делать, тебе надо, чтобы тебя выгнали… значит, так и будет.
Я вытащила его пальцы из косяка, один за другим. Они цеплялись, дрожали, но я всё равно отцепила. Он вывалился в подъезд, чуть не наступив на свою же коробку. Я посмотрела на него в последний раз — растерянного, обиженного, но всё ещё уверенного, что мир ему чего-то должен.
— Марина! Ты пожалеешь! — крикнул он. — Я всем скажу, какая ты бессердечная выскочка! Монстр! Ты только о работе и думаешь!
— Скажи, — кивнула я. — Скажи всё, что хочешь.
И захлопнула дверь. Щёлкнул старый, расшатанный язычок замка. В квартире стало так тихо, что я услышала, как тикают часы у дочки на столе.
Потом были крики в подъезде, звонки. Он названивал мне, матери, его тётке, писал в общую переписку, что я его выкинула «в никуда», что я требовала с него деньги, как вымогательница, что я превратилась в бессердечную служебную выскочку. Несколько человек тут же позвонили мне: «Марина, как тебе не стыдно? Мужика на улицу?»
Я молча слушала, прижимая трубку к уху, и понимала, что оправдания им не нужны. Они уже выбрали, кого жалеть. И в первый раз я не стала убеждать никого, что я «не такая».
Первые вечера тишина звенела в ушах. Не было его голоса, ворчащего на новости. Не было ночного топота, громких разговоров, хлопков дверцами шкафов. На кухне никому не требовалось «чего-нибудь вкусненького» после полуночи.
Я поймала себя на том, что автоматически варю огромную кастрюлю супа на «всех», а потом понимаю: нас только двое. Я стояла над плитой, смотрела на бурлящую воду и вдруг выключила газ. Разлила суп по банкам, часть отнесла соседке, часть заморозила. Впервые за много лет я приготовила ровно столько, сколько нужно нам с дочерью.
Мы с ней сидели вечером за небольшим столом, ели простую гречку с огурцами. Она вдруг спросила:
— Мам, а почему ты его так долго терпела?
Я долго молчала. Потом сказала:
— Потому что очень боялась быть плохой. Думала, если всех жалею, то буду хорошей. А вышло, что себя и тебя совсем не жалела.
Она кивнула как взрослая.
— Я рада, что ты его выгнала, — тихо сказала она. — Я раньше не знала, как тебе это сказать.
Звонки от родни продолжались. Кто-то обиженно шипел в трубку, кто-то предлагал «подумать ещё раз», кто-то уговаривал «потерпеть мужчину, у всех бывают тяжёлые времена». Я слушала, но в глубине меня уже жила другая опора: я видела глаза своей дочери в тот вечер у дверей. И это оказалось важнее любых чужих мнений.
Я стала понемногу разбирать завалы. Вытащила из угла поломанные стулья, которые Лёша когда-то притащил «для своих компаний». Металлические ножки звенели, когда я опускала их в мусорный контейнер. Сняла со стены старый настенный ковёр, пахнущий старостью, которым он так гордился. Освободила пространство вокруг окна, и в кухню впервые за долгое время вошёл живой дневной свет.
Позвала мастера, наконец починила расклябанный дверной замок. Когда он ушёл, я постояла с новыми ключами в руках, потом, почти торжественно, поменяла старое колечко на новое. Как будто перекроила не только металл, но и границы своего дома. Никто больше не войдёт сюда просто так, «по привычке».
Прошло какое-то время. Жизнь улеглась, как вода в стакане, когда перестаёшь его трясти. Мы с дочкой завели новые привычки. По вечерам пили чай на чистой кухне, где не валялись чужие вилки и не воняло подгоревшим мясом. Я решила для себя правило: никто не живёт у нас без ясной договорённости и участия в расходах. Можно приходить в гости, можно оставаться на ночь в редких случаях, но жить — только тем, кто приходит не просто к накрытому столу.
Иногда на лестничной клетке я слышала обрывки разговоров: Лёша пытался перекантоваться то у одного знакомого, то у другого. Родня поначалу приютила, но быстро начинала уставать. Оказывалось, что у него нет ни работы, ни планов, кроме умения удобно устроиться у чужого стола. Постепенно звонки с жалобами на меня стихли, а разговоры про него становились всё короче и суше.
Однажды, возвращаясь с рынка, я увидела его на улице. Он стоял у перехода с большим тканевым мешком за спиной, в мятой куртке. Щёки впали, под глазами залегли тёмные круги. Но в осанке появилась какая-то новая жёсткость.
— Марин, — первым узнал он меня.
Мы остановились посреди людского потока, людей толкали нас плечами, обходили, кто-то ругался себе под нос.
— Как ты? — спросила я.
— Да нормально, — он пожал плечами. — В развозе еды работаю. По городу езжу. Живу в общей комнате, место своё оплатил. Тяжело, конечно. Но… — он криво усмехнулся. — Живу.
В его голосе всё ещё звенела обида.
— Ты всё равно жестокая, — сказал он вдруг. — Можно было как-то помягче. Не перед всеми. Не так.
Я кивнула. Возможно, можно было «помягче». Но тогда я бы опять отступила.
— Может, зайду как-нибудь? — продолжил он неуверенно. — Посидим. Я бы с дочкой увиделся…
Внутри всё привычно дрогнуло. Старая я уже отступила бы, начала бы оправдываться, искать удобное для всех решение. Но я отчётливо вспомнила опустевший холодильник, глаза дочери и своё собственное отражение в ту ночь, когда я впервые уснула в тишине.
— В наш дом — нет, Лёша, — спокойно сказала я. — Если хочешь поговорить — давай встретимся в какой-нибудь небольшой закусочной. Выпьем чаю, поговорим. Но порог моего дома закрыт для того, кто приходит туда только поесть за чужой счёт и ещё возмущаться.
Он прищурился, словно примеряя на слух мои слова. В его взгляде мелькнуло что-то новое — не только обида, но и слабый, едва заметный отблеск уважения. Может быть, впервые за многие годы он увидел во мне не удобный фон, а человека с границами.
— Ладно, — сказал он после паузы. — Понятно.
Мы разошлись в разные стороны. Я шла домой с тяжёлой сумкой овощей и чувствовала усталость, но в этой усталости было что-то светлое. Я знала: дома меня ждёт не хаос и шум, а наша с дочкой маленькая крепость, где щедрость больше не значит добровольное рабство. Где любовь к ближнему начинается с уважения к себе.