Поблагодарив Валентину Семёновну, мы вышли.
— Какой план? — спросил Даниил, когда мы сели в машину.
— У нас есть телефон одного из ребят. Нужно его зарядить и проверить. Может, там фото, видео, записи? Они же что-то снимали. А потом — едем обратно. Ночью.
— Да это же безумие!
— Это единственный способ. Они нарушили правила. Значит, по логике этого места, они теперь принадлежат ему. Чтобы их забрать, нужно либо разрушить саму структуру, либо нарушить правила ещё раз — так, чтобы отменить предыдущие нарушения.
— То есть... разбудить Спящего и победить его?
— Ну или договориться, — мрачно пошутил я. — Предложить обмен. Может, ему не детская душа нужна, а что-то ещё?
Даниил покачал головой, но спорить не стал. Он понимал: другого пути нет.
***
В итоге мы поехали ко мне домой. Я поставил телефон на зарядку. Через полчаса он ожил. Пароля не было. Я открыл галерею.
Последние фото и видео были датированы днём исчезновения.
Сначала — обычные снимки: ребята у ворот, в корпусах, все смеются.
Потом — видео. Они идут по лесу, шутят.
— Тут старый лагерь есть, — говорит Игорь. — Полный призраков.
— Да ладно, — отвечает Артём. — Это страшилки для малышей.
Камера показывает их продвижение вглубь леса. Тропа, заросшая опарниками. Развалины на кирпичных фундаментах. Полуразрушенное здание с обвалившейся крышей.
— Видимо, тут самый старый лагерь.
Они заходят внутрь. Темно, пыльно. Фонарики выхватывают обрушенные перегородки, изгнившие нары.
— Смотрите! — говорит Лёша. — Табличка.
Камера наводится на деревянную табличку с двумя гвоздями. Надпись: «Кабинет начальника лагеря».
— Заходим? — слышен взволнованный шёпот Игоря.
— А чего бояться? — Артём толкает дверь. Она со скрипом открывается.
Внутри — маленькая комната: стол, стул, развалившийся шкаф. На стене — портрет какого-то сурового мужчины в гимнастёрке. Лица не разобрать — краска облупилась.
И тут Лёша, самый тихий из них, говорит:
— Ребята, давайте его разбудим. Спящего. Ну как в легенде? Просто позовём — для прикола.
— Ты дурак! — говорит Игорь. Но в его голосе — зародыш азарта.
— Да ладно! Чего бояться? Артём, включай запись. Сейчас будет эпично для ТикТока!
Артём смеётся, направляет камеру на портрет.
Лёша делает шаг вперёд, набирает воздух и кричит во всю глотку:
— Эй, старый вожатый! Просыпайся! Пора на линейку!
На экране видно, как они замирают, прислушиваясь. Ничего.
— Видишь? Фигня всё! — говорит Игорь. Но в его голосе облегчение.
В этот момент камера дергается. Раздаётся странный звук, будто где-то далеко хлопнула дверь. Или вздохнуло что-то очень большое.
Свет фонарика начинает мерцать.
— Что это? — испуганно шепчет Лёша.
— Не знаю. Пошли отсюда! Быстро!
Они разворачиваются и бегут к выходу. Камера трясётся, снимает пол, ноги. Слышно тяжёлое дыхание.
Выбегают наружу — и мчатся по лесу.
И вдруг Артём, который снимает, оборачивается, направляя камеру назад.
В проёме двери разрушенного корпуса стоит фигура. Высокая, тёмная. С неё словно стекает тень, заливая всё вокруг.
Фигура делает шаг вперёд.
Раздаётся крик Игоря:
— Беги!
И видео обрывается.
Последнее, что слышно, — далёкий, леденящий свист. Тот самый, что я слышал от девочки.
Я опустил телефон. В комнате повисла тяжёлая тишина.
— Они его разбудили, — тихо сказал Даниил. — Вот идиоты.
— Они дети, — поправил я без злости. — В их поступке сквозила та самая подростковая беззаботность, что толкает на глупости. Они же не знали, что играют с огнём, который не просто жжётся, а пожирает душу.
— И что будем делать? Видео — доказательство. Но не для полиции.
— Для нас — да. Оно чётко даёт цель. Нужно идти туда. В старый лагерь. В тот кабинет.
Я кивнул на экран, где замер последний кадр. Фигура в дверях казалась теперь ещё более зловещей.
— Нужно ехать сейчас. Пока не прошла полночь. Если Спящий теперь активен, возможно, он там. И с ним — мальчишки.
— А план? Просто войти и сказать: «Отпустите их»?
— План такой, — вздохнул я. — Мы нарушаем главные правила. Идём туда, куда нельзя. Шумим. Делаем всё, что запрещено. И предлагаем сделку.
— Какую?
— Обмен. Место же жаждет душ, верно? Питается детским страхом, тоской. А что, если предложить ему что-то более насыщенное? Взрослый страх. Взрослая вина. У меня этого добра накопилось.
Даниил посмотрел на меня с тревогой.
— Виктор, это опасно. Ты же знаешь, что мост отсюда — всегда один?
— Риск есть. Но я не позволю ещё троим детям пропасть.
Я замолчал, потом тихо добавил:
— Я уже слишком много потерял из-за собственного бездействия в прошлом.
Он понял. И не стал спрашивать. Просто кивнул.
— Тогда поехали. Но я пойду с тобой.
Я хотел возразить, но увидел решимость в его глазах. Даниил был учёным, но не трусом. И его знания могли пригодиться.
***
Мы начали собирать снаряжение: мощные фонари, рации, скотч (никогда не знаешь, зачем, но он всегда выручает), соль (старое суеверие). И я, после секундного колебания, взял не фонарик, а настоящий пистолет ПМ, который хранил все эти годы «на случай».
Пули — обычные. Вряд ли помогут против призрака. Но против чего-то более материального — точно.
***
В 23:00 мы были на окраине леса. Ночь — тёмная, безлунная. Холодный ветер гудел в вершинах сосен.
Мы шли по едва заметной тропе, которую разглядели на дневных снимках. Лес вокруг казался живым и враждебным. Каждое шуршание, каждый треск ветки заставлял вздрагивать.
Через сорок минут вышли на поляну со старыми развалинами.
Старый лагерь был меньше и мрачнее «Берёзки». Никакого кирпича — только почерневшее дерево и камень. Корпуса почти сравнялись с землёй. Только одно здание — то самое с кабинетом — стояло, будто вырезанное из тьмы.
Мы подошли к нему. Дверь в подъезд была открыта. Из темноты тянуло ледяным сквозняком и тем самым сладковато-гнилостным запахом.
— Готов? — прошептал я Даниилу.
Он кивнул. В руках у него был не только фонарик, но и диктофон — для записи. И мы зашли внутрь.
Внутри пахло плесенью, старым деревом и чем-то ещё — сладковатым, лекарственным, как в заброшенной аптеке.
Фонарики выхватывали из мрака длинный коридор с перекошенными дверями. На стенах кое-где сохранились остатки объявлений, написанных от руки: «График дежурств», «Распорядок дня». Буквы — жёстким, бездушным почерком.
— Кабинет должен быть где-то в конце, — тихо сказал Даниил, сверяясь с планом на телефоне. — Согласно типовой планировке таких учреждений.
Мы двинулись вперёд, стараясь ступать как можно тише. Хотя это казалось глупым. Если что-то здесь и было, оно уже знало о нашем присутствии.
С каждой дверью, мимо которой мы проходили, холод усиливался. И под одной дверью, в трещине между рассохшимися досками, я увидел слабый мерцающий свет — не от фонаря, а скорее как от тлеющих углей.
И услышал шёпот — детский, хором:
«Мы — весёлые ребята,
Наш отряд всегда в строю.
Не боимся мы упасть —
Встанем крепко на посту!»
Слова старой пионерской речёвки леденили душу.
Даниил схватил меня за руку, показывая глазами: *«Идём дальше»*. Мы не могли отвлекаться. Наша цель — в конце.
Дверь в кабинет начальника была массивной, дубовой, со щербатой табличкой. Она была приоткрыта. Изнутри лился тот же фосфоресцирующий свет.
Я кивнул Даниилу, взял пистолет в одну руку, фонарик — в другую, и плечом толкнул дверь.
Она бесшумно распахнулась.
Комната оказалась не такой разрушенной, как остальные. Здесь сохранилась мебель: огромный дубовый стол, стул с высокой спинкой, книжные полки с папками, покрытыми вековой пылью.
На стене висел тот самый портрет, что сняли на видео. И теперь, при свете фонарей, я разглядел лицо.
Мужчина лет сорока. Жёсткое, бескомпромиссное лицо. Коротко стрижен. В гимнастёрке образца сороковых. Глаза на портрете смотрели прямо на зрителя — с той же пустотой, что и у девочки в корпусе. И улыбка — тонкая, едва заметная, но оттого ещё более зловещая.
В центре комнаты на полу лежали трое: Артём, Игорь и Лёша. Казались спящими. Грудь едва заметно поднималась — они были живы.
Но вокруг них, по периметру, стояли другие дети. Разных возрастов — от восьми до пятнадцати. В странной смеси одежды разных эпох: гимнастёрки, пионерская форма 70-х, современные футболки.
Лица — бледные, восковые. Глаза — закрыты. Стояли абсолютно неподвижно, как часовые, образуя круг.
Это был последний отряд.
А за столом сидел «он» — тот, кого называли Старым Вожатым, а Валентина Семёновна — Спящим.
Он не был в лохмотьях. Выглядел цельным: мужчина в безупречно выглаженной гимнастёрке, с начищенными до блеска сапогами. Его крупные руки с узловатыми пальцами лежали на столе. Голова была опущена — казалось, он спит.
Но я чувствовал: это не так.
Комната была наполнена его присутствием. Воздух гудел от подавленной воли, от слепого, безумного порядка. Это место было его целым. А эти дети — его кровью.
— Он материализовался в поле, — прошептал Даниил. В его голосе — не столько страх, сколько научное изумление. — Концентрация психоэнергетического поля колоссальна. Он стал ядром всей аномалии.
— А как его разбудить окончательно? — спросил я, не отрывая глаз от фигуры.
Он уже не спит. Он ждёт.
Как будто в ответ на эти слова голова Вожатого медленно поднялась. Он открыл глаза.
Они были тёмными, как бездонные колодцы. И в них не отражался свет наших фонарей. Смотрел он не на нас, а куда-то сквозь — в свою вечную реальность.
— Нарушители, — раздался голос. Не изо рта. Он был в стенах, в пыли, в воздухе. Низкий, металлический, лишённый интонаций. — Вы встали на пороге порядка. Вы принесли с собой хаос.
— Мы пришли за ними, — сказал я твёрдо, указывая на мальчишек. — Отпусти их.
Вожатый медленно повернул голову. Его взгляд скользнул по нам. Я почувствовал ледяное прикосновение где-то глубоко внутри черепа.
— Они нарушили устав. Статьи семь, двенадцать и пятнадцать. Самовольно отлучились с территории. Посетили запретную зону. Нарушили тишину в неположенное время. Наказание — включение в состав постоянного отряда и исправление через дисциплину и служение общему делу.
— Какому делу? — вступил Даниил. Его голос дрожал, но он держался. — Лагерь закрыт. Дела нет.
Чёрные глаза Вожатого медленно переместились на него.
— Дело — вечно. Пока есть те, кто помнит правила. Пока есть те, кто их нарушает — дело продолжается. Мы — последний отряд. Мы те, кто сохранит устав, когда все остальные забудут. Мы — вечные часовые.
— Это безумие, — сказал я. — Они живы. Им нужно домой.
— Дом — там, где порядок. Здесь — порядок. Они научатся. Как научились другие.
Все дети вокруг одновременно открыли глаза. Пустые, безжизненные. Повернули головы и уставились на нас.
В комнате стало тихо. Слышно было только редкое, тяжёлое дыхание троих лежавших мальчишек.
Я понял: переговоры бессмысленны. Эта сущность мыслила категориями устава, статей и наказаний. Она не была злой. Она была бюрократической. Точно таким же чиновником этого кошмара.
Нужно было нарушить её правила самым фундаментальным образом.
— Устав основан на дисциплине и страхе, — тихо сказал Даниил, не отводя глаз от Вожатого. — Что ломает дисциплину?
— Паника. Хаос. Непредсказуемость.
— А что противоположно страху?
Даниил задумался.
— Бесстрашие?
— Нет. Радость. Или любовь.
У меня не было с собой радости. Но у меня было кое-что другое.
Я вспомнил свои слова в машине: взрослая боль. Взрослая вина. Страх, отточенный годами. Эмоциональная гремучая смесь, которой не было у этих детей. Их страх был чистым. А мой — старым, гневным, ядовитым.
Я сделал шаг вперёд — нарушая видимую границу круга.
Дети-часовые повернулись ко мне всем корпусом. От них повеяло холодом могилы.
— Статья! — крикнул я с вызовом. — Какая у вас статья для тех, кто пришёл вытащить своих из этого ада? Для тех, кто не боится вашего картонного порядка?
Вожатый медленно поднялся из-за стола. Он был высоким — более двух метров. Его тень, отбрасываемая странным светом, приобрела зловещие, нечеловеческие очертания.
— Статья первая: неповиновение воле начальника лагеря.
— Высшая мера! — рассмеялся я. Смех прозвучал дико и неуместно в этой ледяной комнате. — Я видел настоящие «высшие меры». В неведомом лесу. В подвалах. Это не то!
Я направил фонарик прямо ему в лицо. Он даже не моргнул.
— Ты охраняешь правила? Я эти правила ломаю через колено. Смотри!
И я закричал. Не от страха. От ярости. От всех тех лет, когда я закрывал глаза на то, что система гниёт. От всех списанных дел. От всех невидимых, непроизносимых мерзостей, которые я впитал за свою службу.
Я выкрикивал не слова, а чистую, нефильтрованную ненависть к любому порядку, построенному на страдании. К любой системе, которая пожирает своих.
Мой крик стал физической силой.
Пыль на столе взметнулась. Стекло в единственном уцелевшем окне задребезжало. Дети-часовые зашатались, как под порывом урагана. На их восковых лицах появились трещины — будто на старых фарфоровых куклах.
Вожатый не дрогнул. Но его тень забилась в конвульсиях.
Его порядок не был рассчитан на такую первобытную, хаотичную ярость. Он был рассчитан на детский страх, на подавление воли, а не на взрослый, осознанный бунт.
— Прекратить! — прогремел его голос. И впервые в нём прозвучала нота гнева, как у инженера, видящего, что механизм даёт сбой.
— Не прекращу! — орал я, чувствуя, как рвётся горло. — Ты хочешь порядка? Вот тебе мой порядок — хаос! Пока я здесь, никакого твоего устава не будет! Я каждую твою статью испачкаю грязью! Каждое правило — растопчу!
Я сделал шаг к лежавшим мальчишкам. Часовые попытались замкнуть круг, но их движения стали резкими, несогласованными. Они больше не были единым организмом.
Даниил, увидев это, присоединился.
Он не кричал. Он начал говорить — быстро, чётко, почти напевно. Но это были не заклинания. Это были теории, формулы, сложные математические и физические постулаты — о нестабильности систем, об энтропии, о том, что любой порядок неизбежно стремится к хаосу.
Его голос — спокойный и неумолимый — был антитезой моему крику и металлическому голосу Вожатого. Это был голос разума против кошмара.
И комната начала меняться. Стены поплыли. Цвета смешались. Порядок, державшийся на воле мёртвого начальника, трещал по швам под натиском двоих, не вписывающихся в его схему.
Вожатый поднял руку. Пальцы — как костлявые клешни.
— Достаточно.
Он не кричал. Он констатировал. И в его голосе появилось нечто новое: усталость. Бесконечная, тысячелетняя усталость.
— Вы — не подходящий материал. Вы не поддаётесь форматированию. Вы портите картину.
Его тень на стене начала расползаться, как чернильное пятно в воде.
Дети-часовые замерли — и один за другим медленно опустились на пол, как марионетки с перерезанными нитями. Их глаза закрылись. Восковые лица стали просто лицами — обычными, пусть и мёртвыми. В них исчезла та пустота, что сводила с ума. Осталась лишь печать.
А сам Вожатый остался стоять. Но больше не казался монолитом. Он выглядел старым. Очень старым и изношенным. Его гимнастёрка висела на нём, как на вешалке.
— Они уходят, — прошептал он. — Картина распадается. Без новых нарушителей... без энергии... я не могу.
— Отпусти их, — сказал я уже спокойно, указывая на Артёма, Игоря и Лёшу. — И отпусти всех. Ваше дежурство окончено. Лагерь закрыт навсегда.
Чёрные глаза Вожатого смотрели в пустоту. Казалось, он что-то взвешивает.
Потом медленно кивнул.
— Устав гласит: при отсутствии кадрового состава и контингента... лагерь подлежит расформированию.
Он обвёл комнату последним взглядом — взглядом командира, оставляющего разгромленную позицию.
— Протокол завершён.
И он начал рассыпаться.
Не эффектно. Просто его форма потеряла чёткость. Расплылась. Превратилась в облачко серой пыли, которая медленно осела на стол и стул. Гимнастёрка, погон, сапоги — остались стоять рядом.
Давление в комнате исчезло. Воздух стал просто холодным — без сверхъестественной тяжести.
Дети-призраки на полу стали полупрозрачными — и начали исчезать один за другим, как утренние сны. На их лицах, в последний миг, мне показалось, мелькнуло облегчение.
Даниил тяжело опустился на колени, дыша, как загнанная лошадь.
Я подошёл к мальчишкам. Артём открыл глаза.
— Где? Что?
Он пробормотал, глядя на меня затуманенным взглядом.
— Всё кончено, — грубо сказал я, хватая его за плечо и поднимая. — Вставай, парень.
Игорь и Лёша тоже пришли в себя — растерянные, испуганные, ослабшие. Они не помнили многого. Только темноту. Холод. И ощущение, что за ними постоянно кто-то наблюдал.
***
Мы вывели их из корпуса, через лес — к машине. Шли, пошатываясь, как после долгой болезни.
Когда садились в машину, я обернулся.
Лагерь «Берёзка» и старая территория стояли в ночной тишине. Но теперь это была просто тишина заброшенного места. Призрачная тяжесть ушла.
— Что с ним будет? — тихо спросил Даниил, имея в виду Вожатого.
— Ничего, — ответил я. — Он был правилами без людей. Люди ушли — правила умерли. Просто пыль на старом столе.
***
Мы отвезли мальчишек в город. Передали растерянным, рыдающим родителям. Объяснили, что нашли их в лесу в состоянии шока — заблудившимися. Остальное — их личная травма. Ей займутся психологи.
Участковый, узнав, что дети найдены, лишь развёл руками:
— Я же говорил — сами повернутся. И не задал никаких вопросов.
***
Через неделю я поехал на то место в последний раз — днём.
Каменные кресты у корпуса «Солнечный» исчезли. Может, ветер сдул. Может, животные. А может — они просто были не нужны.
Я подошёл к развалинам старого лагеря. В кабинете начальника на столе лежала куча серой пыли и аккуратно сложенная гимнастёрка.
Я взял один из потрёпанных томов на полке — «Устав детских воспитательных учреждений», 1938 год. Листы были хрупкими, как пепел.
Вышел, сел на крыльцо и закурил.
Лес шумел обычным, живым шумом. Пели птицы.
Зло бывает разным. Иногда — клыкастым и кровавым. Иногда — тихим, ползучим, бюрократическим. Оно пишет протоколы на человеческих душах и прячется за статьями устава.
Но у него есть ахиллесова пята: оно не понимает живых. Настоящих. Неправильных. С их криком, яростью, любовью — и тем, что не вписывается в графы и рамки.
Я затушил сигарету. Работа была сделана. Ещё один протокол кошмара — закрыт.
А в кармане лежал тёплый чек от Елены Петровны. Сумма, за которую можно не работать полгода.
Но я знал: это не конец.
Где-то есть другие заброшенные здания. Другие уставы. Другие часовые, охраняющие свой бессмысленный, мёртвый порядок.
И пока они есть — будет и работа для таких, как я.
Для тех, кто умеет читать протоколы, написанные не чернилами.
И кто не боится внести в них свою живую, хаотичную правку.
Главное — выжить.
Чтобы закрыть следующий.
И следующий.
Я завёл машину и уехал, оставив лес и его тени позади.
А впереди был город с его обычными, человеческими страхами.
Звучало почти как отдых.