— Пожалуйста, — говорит Наташа, и её глаза становятся огромными, влажными, как у обиженного щенка. — Ради меня.
Я сдаюсь. Просто говорю: «Хорошо».
Она тут же соскакивает со стула. Подбегает. Её губы прилипают к моим — теплые, мягкие, с привкусом вишневой помады. Потом она прижимается щекой к моей и шепчет прямо в ухо, так что её дыхание обжигает:
— Я люблю тебя.
Сердце тут же начинает лупить по ребрам, глухо и часто, как барабан в закрытом помещении.
— Я вернусь рано утром, — она хватает со стола сумочку, движение резкое, деловое. — И тогда… — Она замолкает. Улыбается. Уголки губ вздрагивают. — Ты будешь весь мой.
Говорит это так, словно мы на съемочной площадке. Словно за каждой дверью, в каждой розетке притаились объективы. По спине пробегает холодная колючая мурашка. Оно и понятно. Пять лет пустоты. Пять лет тишины в собственной постели. А потом — она. Наташа. Я влюбился, как слюнявый подросток. Не в тело, хотя оно и манит при каждом взгляде, а в эти глаза — бездонные, синие. В эту улыбку с хитрой ямочкой.
— Ну всё, я побежала! — Ещё один поцелуй в щеку, быстрый, и вот уже хлопает входная дверь.
Я остаюсь один. В незнакомой квартире, которая пахнет старыми книгами, пылью и чужим жизнями. Если бы не её уговоры, я бы уже ехал домой.
Встаю. Иду в гостиную. Всё старое. Дедовское. Она говорила, квартира от отца. Переехала недавно. Не обжилась. Воздух здесь кажется густым, спертым.
Посреди гостиной — диван, похожий на спящего бегемота. Рядом — ковер с выцветшим узором. Напротив — ламповый телевизор, черная громадина, чудовищный реликт. За ним, у стены, сервант. Книги, безделушки, потрескавшиеся чашки. Но мой взгляд цепляется за одну вещь. Фотография в рамке. Лежит под слоем пыли.
Открываю стеклянную дверцу серванта. Беру рамку. На фотографии — её отец. Лысая голова, как полированный камень. Лицо в морщинах. И глаза. Они не смотрят в объектив. Они смотрят прямо на меня. Строго. Осуждающе. В горле комом встает странное чувство вины.
Ставлю фотографию обратно. Иду в спальню. Дверь издает долгий, тоскливый скрип. Включаю свет. Лампочка под потолком заливает комнату больным желтым светом. Ничего особенного. Большая кровать. Шкаф. Огромный плоский телевизор на стене.
Стук.
Резкий, сухой звук из гостиной. Я оборачиваюсь. Возвращаюсь.
Рамка с фотографией отца лежит на ковре. Посередине. Воздух становится чуть гуще, чуть холоднее.
Поднимаю. Ставлю на место, втискиваю в ряд с другими безделушками. Подхожу к окну. Вечерний город — море холодных огней. Машины ползут светящимися червяками. С моей окраины такой вид не увидишь. Вот даже верхушка новогодней елки на площади видна. Уже середина января. Почему её до сих пор не убрали?
Стук.
Снова. Точнее, громче. Я вздрагиваю всем телом, сердце делает кувырок в грудной клетке.
Фотография снова на ковре. Лежит лицевой стороной вверх. Старик смотрит в потолок.
Я медленно подхожу. Наклоняюсь. Из моего рта вырывается облачко пара. В комнате резко холодает. Так холодно, что кости ноют.
— Ну его, — бормочу я, голос срывается на шепот. — Поеду к себе. Утром приеду…
Поднимаю фотографию и чувствую взгляд. Не со снимка. Из-за угла серванта.
Поворачиваю голову. Шея скрипит. Сердце колотится, бешено, яростно, угрожая разорвать грудную клетку.
Из-за угла показывается сначала лысина. Бледная, мертвенно-белая в полумраке. Потом лицо. Те самые морщины. Те самые глаза. Но теперь они не на бумаге. Они смотрят на меня. Мертвые. Совсем как у рыбы на льду. Он не моргает. Веки не дрогнут. Кожа похожа на воск, старый, пожелтевший, слегка оплывший. Ни единой эмоции.
Я отшатываюсь. Рамка выскальзывает из онемевших пальцев, падает на ковер с глухим стуком.
Спиной натыкаюсь на подоконник. Сердце болит теперь по-настоящему, колющая, рвущая боль, будто там лопнул крошечный стеклянный шарик. Хватаюсь за грудь. Ногти впиваются в ткань рубашки.
Он открывает рот. Движение неестественное, механическое. Голос выходит глухой, скрипучий, будто из заржавевшей трубы.
— Ты кто?
— Парень Наташи, — выжимаю я из себя.
Боль нарастает, сжимая грудную клетку стальным обручем. Ноги подкашиваются. Я сползаю на пол, в пыльную полосу лунного света от окна.
Старик выходит полностью. На нем черный костюм, висящий на костлявом теле, как на вешалке. Он не идет. Он плывет по ковру, не производя ни звука. Останавливается передо мной, и тяжело опускается на диван. Пружины визжат под ним.
— Ты дыши глубже, — говорит он.
Как тут дышать? Легкие сжаты в кулак. Воздух не идет.
— Не трону я тебя, — продолжает он, и в этих словах нет ни капли утешения. — Но только если помочь пообещаешь.
Он делает паузу. Я слышу, как скрипят его суставы, когда он поворачивает голову ко мне.
— А теперь иди и воды попей. И если сбежать вздумаешь… — Он не заканчивает. Не надо. Смысл висит в ледяном воздухе, тяжелый и понятный. — Я тебя найду.
Тишина после его слов густеет, становится осязаемой. Холод заполняет комнату, подбирается к моим ногам, ползет вверх по позвоночнику.
Я поднимаюсь с пола. Ноги дрожат, будто налиты свинцом. Прохожу мимо лампового телевизора. Не смотрю в сторону старика.
Открываю холодильник. Яркий свет режет глаза. Беру бутылку с водой. Пью. Вода холодная, почти ледяная.
— Иди, поговорим, — его голос плывет из гостиной. Скрипучий, как несмазанная дверь.
Я наливаю воду в стакан. Руки трясутся. Иду обратно. Останавливаюсь в проходе. Дальше не делаю ни шага.
— Не съем я тебя, — говорит он. Его глаза все такие же — плоские, стеклянные, как у чучела. — Смотри. — Он тянет руку к пульту на столике. Костлявые пальцы проходят сквозь пластик, как сквозь дым. Ни звука.
— Я лучше тут постою, — выдавливаю я.
— Дело твоё, — он медленно поворачивает голову к телевизору, будто шея ржавая. — Перейду сразу к делу. Не моя она дочь. Аферистка. Я, к сожалению, понял это только тогда, когда уже лежал и в потолок смотрел. Она меня в могилу и свела. А потом, когда вот таким стал, узнал больше. Эта твоя Наташа прознала, что я одинок. Что моя настоящая дочь с матерью в Канаде. Вот и подделала бумаги. Пришла и с порога — папочка. Приехала ухаживать.
Я делаю огромный глоток. Вода больше не лечит. Она просто мокрая. Подхожу ближе на шаг. Пол скрипит под ногой.
— Я на радостях… встретил её. Дурак старый. Через месяц квартиру на неё переписал. Ну а зачем она мне, после смерти? Мне ведь недолго оставалось. Вот только она мой срок укоротила. Таблетки мне давала. Говорила, от давления. Мол, она в больнице работает, ей виднее. — Он издает звук, похожий на сухой кашель. — Я верил. Принимал. А через два месяца я уже не вставал. Всё, что мог — говорить в диктофон. Записывал. Для дочери. Как люблю её… Почему тогда ушел… Хотел, чтобы правду знала.
— И как вы хотите, чтобы я помог? — я опускаюсь на край дивана, как можно дальше от него. Пружина пружинит подо мной с печальным скрипом. — Если я повторю ваш рассказ, мне никто не поверит.
— А ты дослушай, — он поворачивает ко мне голову. — Через два месяца она пришла пьяная. Тогда всё и случилось. Подошла, сказала: «Папа, пора мою квартиру освобождать». Силой укол воткнула. Потом подушку взяла… — Он делает паузу. Воздух в комнате застывает. — Я кричал. Как мог. Боролся. Ничего не вышло. Но диктофон… диктофон был включен. Я его до последнего в руке держал. Потом пальцы разжались. Он упал. Она в темноте не заметила. А я… когда стал вот таким, не сразу, но смог его под диван затолкнуть. Посмотри.
Я сползаю с дивана на колени. Ковер пахнет стариной. Включаю фонарик на телефоне. Луч света режет тьму под диваном. И он там. Маленький, черный, покрытый серым войлоком пыли.
Вытягиваю его. Пальцы тут же становятся серыми. Нажимаю кнопку. Ничего. Экран мертв.
— Зарядка, — говорит он, — в ящике. Там.
Я открываю ящик в старом серванте. Зарядка. Подключаю. Диктофон мигает красным огоньком.
Нажимаю «воспроизведение».
Сначала — шум, хриплое дыхание. Потом ее голос, пьяный, раскатистый, незнакомый: «Ну что, папочка, пора». Хруст простыни. Сдавленный стон. Ужасный, немой звук борьбы. Её смех. Грубый, сиплый. Его хриплый крик, полный немыслимого ужаса: «Нет! Нет!» Звук удара. Тишина. Потом долгое, мертвое шипение.
Волосы на моей голове не шевелятся. Они будто встают дыбом, каждый волосок по отдельности. Меня тошнит.
— Почему вы ей не явились? — спрашиваю я, и мой голос теперь тоже хриплый. — Напугали бы её.
— Зачем? Испугалась, продала бы квартиру и сбежала. А мне справедливости хочется. Чтобы ответила за содеянное.
Я делаю глоток воды. Она идет комом. Я давлюсь, закашливаюсь.
— Ты в полицию звонить будешь, — это не вопрос, а констатация, — или так сильно любишь её, что готов глаза закрыть?
— Я не такой человек, — вытираю рот тыльной стороной ладони. Набираю номер…
Они приезжают через пятнадцать минут. Стук в дверь твердый, официальный. Я впускаю их в гостиную. Двое. Уставшие лица. Включаю запись. Говорю, что я парень хозяйки, нашел это, испугался. Слова выходят ровными, как будто их читают по бумажке. Я сам себе не верю.
Меня везут в участок. Туда же привозят и Наташу.
Я вижу её в коридоре. Она бледная. Её глаза встречаются с моими. В них нет ни щенячьей мокроты, ни любви. Там расчетливая, животная паника. Я отвожу взгляд. Не хочу видеть это лицо. Никогда.
Я выхожу оттуда только к обеду следующего дня. Воздух на улице кажется чужим и слишком резким.
Через два дня вижу новость. Короткий сюжет. «Женщина, представившаяся чужим именем, с помощью поддельных документов завладела квартирой пенсионера и ускорила его кончину. Задержана».
Благодарю за внимание.