Историю о том, как Галина тащила на себе весь дом в конец девяностых, я сначала слушала как легенду. Она любила повторять её при любом удобном случае, как молитву. Я уже тогда чувствовала: эта молитва адресована не Богу, а живому человеку — её сыну.
Провинциальный город встретил меня серыми, как зола, пятиэтажками и вечной слякотью во дворе. Но в рассказах Галины всё было ещё мрачнее: бесконечные очереди за крупой, промёрзшие подъезды, старые автобусы, где люди висели друг на друге, как связки лука на рынке. Муж у неё тогда исчезал на дни и недели, возвращался с пустыми глазами и карманами, швырял в угол куртку и ложился спать, даже не спросив, чем кормить ребёнка.
Галина говорила, что в тот день, когда родился Святослав, она стояла у окна в их сырых коммунальных кухнях, смотрела на грязный сугроб под окном и клялась: этот будет другим. Не таким, как муж, не таким, как соседи, что сидят на лавочке и жалуются на жизнь. Она шептала над его крохотной головой: «Будешь светлым человеком, слышишь? Ты у меня будешь выше этой грязи».
Потом были годы, которые она сама называла «очередью длиною в жизнь». Очередь в поликлинике с орущими детьми. Очередь в магазине за курицей. Очередь в местном управлении, где она стояла за какими-то бумажками, чтобы хоть что-то оформить. Днём она мыла полы в школе, уборщицей в библиотеке, по вечерам шила соседям, подрезала юбки и подшивала штаны. Руки вечно красные от порошка, спина ноет, но в каждом её рассказе об этом был один светлый луч: Славик.
«Мой Славочка у меня золотой, — любила она вытягивать вперёд шею и смотреть так, будто вызывая на спор весь подъезд. — В садике первый, воспитательница сказала. В школе самый честный. Добрый до невозможности. Ему только бы всем помочь».
Соседки переглядывались, потому что знали: этот «самый честный» уже умудрился вытащить из чьей-то куртки мелочь, устроить драку во дворе и прогулять уроки, потому что «не хотел сидеть в душной классе». Но для Галины у каждого его проступка находилось объяснение.
«Он дерётся, потому что не терпит несправедливость, — горячилась она. — Деньги взял? Так они сами оставили, значит, не ценят. А прогуливает… да вы бы знали, какая на нём нагрузка, он же у меня думающий».
Святослав рос красивым, как на открытке: светлые глаза, лукавая улыбка, лёгкая походка. Он быстро понял, как действует материнское обожание. Достаточно было вздохнуть: «Мам, ну ты же знаешь, я всё ради нас», — и Галина уже копалась в старом платяном шкафу, искала ещё какие-нибудь отложенные деньги, делала за него домашние дела, выгораживала перед учителями. Он привык, что мир обязан ему за то, что он просто существует.
Когда я приехала в наш город по распределению, Галина уже жила этим культом. Я, тихая, уставшая после учёбы в областном центре, с двумя чемоданами и направлением в местную больницу, сначала не поняла, как здесь всё устроено. Больница встретила запахом хлорки, старых халатов и дешёвого мыла. А Галина — терпким запахом лука и жареной картошки, неслучайно: она работала в буфете и ухитрялась всем раздавать советы вместе с тарелками супа.
Со Святославом мы познакомились на остановке. Он шутил с какой-то девушкой, та громко смеялась. Когда автобус ушёл, а я осталась одна, он подошёл, спросил, не помочь ли донести сумку. Разговор как-то сам сложился: он знал всех и всё — кто кому приходится, у кого где огород, у кого какая должность. В его уверенности было что-то притягательное. Мне после бесконечных лекций и практик казалось: вот она, живая сила, человек, который не боится говорить прямо.
Мои первые тревоги я задушила в себе очень быстро. Когда он не приходил вовремя на встречу и потом объяснял: «Ну ты же понимаешь, меня задержали, один знакомый попросил помочь с бумагами», — я кивала. Когда путался в мелочах, рассказывал одну историю по-разному, я списывала это на усталость. Мне хотелось верить в него так же, как верила его мать.
Свадьбу Галина устроила «на весь подъезд». Стол ломился не от дорогих деликатесов, а от того, что удалось наскрести: салаты в старых мисках, домашний торт, бутылки дешёвой газировки, селёдка на газетах. Музыка играла из старого магнитофона, плёнка иногда зажёвывалась, но гости всё равно плясали, стучали каблуками по скрипучему полу. Галина сияла, как будто выдала сына не замуж, а в небеса.
В какой-то момент она встала, постучала вилкой по стакану, чтобы все замолчали.
«Запомните, — сказала она, закатывая глаза к потолку, — мой сын — благословение. Он светлый, чистый. А ты, Аннушка, — она ткнула в меня пальцем, — ты обязана хранить его, как святыню. Таких мужчин мало. Все вокруг его не достойны».
За столом кто-то усмехнулся, кто-то отвёл взгляд. Я сидела, краснея, думая, что мне повезло: меня приняли в эту маленькую семью так горячо, пусть и странно.
Первые годы я почти не жила, а бежала. Днём отделение, тяжёлые смены, ночные дежурства. Вечером — магазин, стирка, готовка. Я верила: сейчас мы встанем на ноги, потом будет легче. Святослав всё время «искал себя». То он работал на складе, то возился с какими-то накладными в сомнительной конторе, то вдруг говорил, что нашёл «одно дело», где можно быстро заработать, но «не всё так просто с документами».
Домой он возвращался усталый, но сияющий, с фразой: «Я всё делаю ради семьи». Если я осторожно спрашивала, куда делись деньги, которые он обещал принести, он тяжело вздыхал, объяснял, что «там вышла накладка», его «подставили», и вообще, если бы я любила, то не терзала бы его расспросами. Галина тут же врывалась, как грозовая туча.
«Ты что, Анна, совсем совесть потеряла? — визжала она, наклоняясь надо мной. — Мой сын крутится, старается, а ты его грызёшь. Ты неблагодарная. У тебя душа чёрная, раз ты в нём сомневаешься».
Каждый наш спор превращался в её личную войну за образ «святого сына». Любая моя претензия звучала в её ушах как попытка оскорбить его.
Я начала замечать мелочи. Запах чужих духов на его рубашке — не наш дешёвый одеколон, а что-то сладкое, приторное. Губы, чуть смазанные, как после поспешных поцелуев. Внезапные «командировки» в соседний город, о которых он заранее не говорил. Пустые места в нашем невеликом семейном бюджете: деньги исчезали, как вода в песок.
Ночами, когда он спал или «задерживался», я запиралась в ванной, садилась на крышку стиральной машины и, дрожащими руками держа его телефон, читала сообщения. Терпеливые, капающие на мозг намёки от каких-то «зайчиков» и «кис», бесстыдно ласковые обращения к нему. Обрывки фраз о товарах без документов, о том, что «всё пройдёт, если закрыть глаза». Я делала снимки экрана, пересылала себе на почту, складывала в отдельную папку на домашнем компьютере. Но когда я пыталась показать это Галине, она отмахивалась.
«Это всё вырвано из смысла, — кричала она. — Сейчас все вот так пишут, поняла? Ты просто завидуешь, что у него друзья есть. Не смей марать его имя».
Во дворе она уже громко доказывала всему свету, что её сын — почти безгрешный. Стоило кому-то пожаловаться, что Святослав занял место на стоянке или нагрубил, Галина взлетала, как петух на забор.
«Это вы все завидуете! — вопила она. — Потому что у меня сын святой, а ваши… даже говорить не хочу».
Когда родилась наша дочь, стало ещё тяжелее. Галина встретила внучку с восторгом, но очень быстро этот восторг стал липким. Она пыталась решать, как нам её кормить, во что одевать, во сколько укладывать. Если я брала ребёнка на руки, Галина шипела: «Не тряси мою девочку, ты её избалуешь. Ты уже моего ангела, Святослава, портишь, теперь за внучку взялась».
Каждый день превращался в маленькую войну. Я приходила после дежурства, с головной болью от запаха лекарств и пота, а дома меня ждали новые придирки. Я ловила себя на том, что всё чаще молчу, чтобы не устраивать сцену при ребёнке.
Перелом случился одной поздней осенью ночью. Я возвращалась из больницы, шла по нашей тёмной улице, где единственный фонарь мигал, как больной глаз. Вдоль дороги тянулся забор забегаловки, откуда всегда доносился гул голосов, смех, запах жареного мяса и табачного дыма.
Во дворе, у стены, я увидела его. Святослав стоял, прижав к себе худую девицу в блестящем платье. Она смеялась, запрокидывая голову, а он держал её за талию и говорил громко, на всю улицу:
«Да вы что, не понимаете? Я их обоих за нос вожу. Моя дурочка-жена думает, что я на работе пропадаю. А старая мать вообще молится на меня, верит каждому слову. Они без меня никто. Я им сказку рассказываю — они верят».
Меня словно ударили. Я вжалась в тень за угол дома, сердце стучало где-то в горле. Хотелось выйти и сказать: «Я здесь». Но ноги не слушались. Я стояла и слушала, как он хвастается перед приятелями, как шутит про мои ночные смены, про Галинину слепую веру. Потом они ушли обратно в заведение, хлопнула дверь, свет полосой ударил по асфальту и снова исчез.
Через несколько дней ко мне подошёл один из работников этой забегаловки. Невысокий мужчина с усталыми глазами, которого я помнила по нашим редким обедам, когда мы с медсёстрами забегали сюда перекусить.
«Анна, — тихо сказал он, — вы не обижайтесь, что лезу. Но вы должны это увидеть».
Он протянул мне маленький накопитель. Пальцы дрогнули, когда я взяла его.
«У нас во дворе камеры стоят, — продолжил он, отворачиваясь. — За последние месяцы там… много всего. Я давно смотрю и думаю: неправильно это. Вы сами решите, что с этим делать».
Дома я заперла дверь, дождалась, пока Галина утащит внучку в свою комнату «на ночь», села за стол и вставила накопитель в компьютер. На экране один за другим открывались ролики.
Святослав, у стены забегаловки, продающий какие-то коробки из багажника машины мужчине с нервной улыбкой. Святослав, громко смеющийся, рассказывающий тем самым приятелям, как «эта глупая врачиха» пашет за двоих, чтобы он мог «строить дела». Святослав, в том самом дворе, прижимающий к себе разных женщин, ведя их потом в наш подъезд, в тот самый, где спала наша дочь.
Я сидела, словно приросшая к стулу. В комнате пахло пылью, остывшим супом, детским мылом. За стеной сопела внучка, вполголоса что-то бормотала во сне. Я снова и снова прокручивала записи, останавливая кадры, делая снимки экрана, сортируя по датам. Передо мной была не россыпь подозрений и обрывков фраз, а сплошная хроника чужой низости.
К рассвету за окном посветлело, в щель между занавесками просочился тусклый серый свет. Я сидела, упёршись ладонями в стол, и понимала: просто уйти — значит оставить в живых ту легенду, которой Галина кормила себя всю жизнь. Миф о «святом сыне», ради которого можно оправдать всё.
Я впервые ясно решила: я не только уйду. Я разрушу эту легенду до основания и покажу Галине такую правду, которую уже не перекричать ни одним её визгом.
Утром, после той ночи, я сидела на краю кровати и смотрела, как дышит моя девочка. Щёки чуть вспотели, ресницы дрожали, как у человека, которому снится что-то тяжёлое. На подушке темнел влажный след — видно, ворочалась.
Я провела пальцами по её волосам и вдруг ясно поняла: если я сейчас просто соберу вещи и уйду, то оставлю её в доме, где по вечерам читают молитвы за «святого мальчика», а по ночам этот «святой» ведёт в подъезд чужих женщин. Она будет расти в этой липкой лжи, где громче всех кричит не правда, а тот, у кого крепче голос.
Я знала: прямой разговор со Святославом снова превратится в его обиду и мои «ты всё выдумала». А с Галиной — в вой, который заглушит любые слова. Значит, говорить нужно не языком уговоров, а языком фактов, от которых не отвернёшься.
С этим решением я и жила следующие дни. На кухне пахло капустой, стиральным порошком и детским кремом, а в телефоне копились чужие голоса и лица.
Работник стойки из заведения во дворе пришёл ко мне сам.
— Анна, — сказал он, переступая с ноги на ногу у подъезда, — я ещё кое-что нашёл. Там, на записях, не только двор. Есть звук… как он говорит про вас. Я не могу это оставлять у себя.
Он помог мне разобраться с их системой наблюдения, вытащил самые показательные куски. Сосед со второго этажа, угрюмый водитель с пузатой машиной, нехотя дал посмотреть запись с прибора на лобовом стекле. На сером экране было, как Святослав распахивает дверцу и выталкивает меня на обочину, а я, согнувшись, держусь за живот. Я помнила тот вечер: тогда он уверял, что я «сама выпрыгнула в истерике».
Подруга из отдела, Светка, долго молчала в трубку, а потом тихо сказала:
— Приезжай после смены. Я ничего противозаконного делать не буду, но кое-какие распечатки тебе покажу. Пусть хоть для себя знаешь, куда он деньги гоняет.
На её столе шуршали листы. Цифры, незнакомые фамилии, короткие подписи. Суммы были такие, что мне стало дурно — не от размера, а от понимания: пока я экономила на новых ботинках дочке, он переводил деньги каким-то мутным людям. Светка смотрела на меня с жалостью, но я подняла листки, как щит.
— Мне нужно не жалеть, — сказала я. — Мне нужно, чтобы это всё сложилось в одну картину. Чтобы уже никто не сказал: «Аннка всё придумала».
Дома по вечерам я сидела за столом. На скатерти лежал мой маленький накопитель, рядом — тетрадь. Я сортировала записи по дням, к ним подкладывала распечатки переводов, записывала, что в какой день он мне говорил. В окно тянуло холодом, с подъезда доносился Галин голос — она по привычке пересказывала соседке, какой у неё праведный сын, как он «пашет, бедненький», а жена «вечно недовольна».
Святослав в те же дни зачастил к ней на кухню. Я слышала их шёпот, обрывки:
— …она стала как лёд, понимаешь? Ни тепла, ни благодарности…
— Потерпи, сынок, — причитала Галина. — Ты у меня золотой, а вокруг одна неблагодарность. Я с ней сама поговорю. Поставлю на место.
С каждым таким вечером во мне крепло странное спокойствие. Я перестала оправдываться и спорить. И однажды утром, наливая Галине чай, как будто между делом сказала:
— Галина Ивановна, у меня мысль. У вас скоро день рождения, а у нашей малышки крестины. Может, совместим? Сделаем один большой вечер. Вы во главе стола, как полагается. Родню позовём. Я… хочу мира.
Она даже кружку поставила, побелевшими пальцами вцепившись в блюдце.
— Ты… это серьёзно? — глаза её заблестели. — Так, может, ты всё-таки одумаешься, а? У тебя же муж какой! Не пьёт, не гуляет, ради семьи всё…
Я с трудом сдержала дрожь.
— Я хочу, чтобы все были вместе, — ответила. — Хотя бы один раз по-хорошему.
Галина ожила. Дом мгновенно превратился в улей. Список гостей, звонки двоюродным и троюродным, обсуждение блюд. Кухня не остывала: там кипело, жарилось, пахло чесноком, лавровым листом, свежеиспечённым тестом. Галина торжествовала, ходила по квартире, как хозяйка дворца. Меня она почти не замечала, только кидала распоряжения: подрежь, подмой, переставь, принеси.
Я делала, что она просит, и в перерывах проверяла, работает ли телевизор в зале, не барахлит ли накопитель, не сбились ли файлы. На ковре валялись детские кубики, запах жареного мяса смешивался с ароматом мыла — я только что вымыла пол, чтобы «не было стыдно перед роднёй».
Вечером дом наполнился людьми. Шуршали куртки, стулья скрипели, кто-то громко смеялся в прихожей. В зале гудело, как в улье. На столах теснились тарелки с салатами, холодцом, пирогами. Над всем этим Галина возвышалась, как хозяйка бала.
Она встала, покачав тяжёлой причёской, и, не дожидаясь всеобщей тишины, повысила голос:
— Я хочу сказать! — зал послушно стих. — Я хочу, чтобы все знали: у меня сын — золото. Чистый, как слеза. Ради семьи себя не жалеет, пашет, а ему досталась… — она бросила в мою сторону долгий взгляд, — непростая жена. Тяжёлая. Но он терпит. Потому что он у меня…
Я уже не слышала, какими ещё словами она украшает его. Внутри было пусто и тихо. Я держала пульт от телевизора в потной ладони и ждала, когда она закончит свой гимн.
— А теперь, — громко сказала я, когда её речь сошла на шёпот восхищения, — давайте посмотрим домашнюю запись. Я подготовила для вас историю нашего семейного счастья. Особенно для вас, Галина Ивановна.
Кто-то захлопал. Родня повернулась к экрану. Телевизор мигнул, и вместо детских фотографий, которые Галина ждала увидеть, появилось серое изображение двора. В углу экрана крупными буквами шла дата.
Святослав, прислонившись к стене, обнимает худую девицу. Смеётся. Громко говорит друзьям, что «водит за нос» и жену, и мать. В комнате загудело. Кто-то неловко кашлянул.
Следующий отрывок: он, шатающийся, с мутным взглядом, ведёт другую женщину к нашему подъезду. Дата — та самая ночь, когда я дежурила в приёмном покое, а Галина потом уверяла всех, что он «сидел дома с бумагами».
— Выключи немедленно! — визг Галины полоснул по ушам. — Это подделка! Это… это клевета!
Но запись не остановилась. Дальше — его лицо крупным планом, звук из заведения. Он цинично комментирует мою работу, смеётся над матерью, которую называет «слепой фанаткой». За кадром слышен голос работника стойки, подтверждающий дату и место.
Я нажала ещё одну кнопку. На экран вышли строки с денежными переводами. За столом загудели по-другому — не весело, а тревожно. Светка, сидящая в углу, поднялась и тихо сказала:
— Это не выдумка. Эти бумаги настоящие.
И наконец — запись с лобового стекла соседской машины. Машина тормозит. Дверца распахивается, Святослав толкает меня наружу. Я падаю на обочину, он что-то мне кричит, машет рукой и уезжает.
Тишина повисла такая, что слышно было, как пищит в углу детская игрушка. Галина сначала рванулась ко мне, потом к экрану, потом к сыну.
— Скажи им! — закричала она, сорвав голос. — Скажи, что это не ты! Что это… подлог! Они хотят тебя очернить! Ты же у меня святой!
Святослав, побледнев, переводил взгляд с одного лица на другое. Я впервые увидела, как в его глазах вместо обычной уверенности появилась звериная растерянность. Ему больше не верили на слово — люди видели то, что видели.
И тут он сорвался.
— Да надоели вы все! — выкрикнул он, смахивая со стола тарелку, которая со звоном разбилась. — Всю жизнь я для вас роль играл! Для тебя, мать, — он ткнул пальцем в Галину, — был кумиром, на которого ты молишься. Для тебя, Анна, — я вздрогнула от его голоса, — был «надёжным мужем». Вам же настоящий я не нужен был! Ты, мать, всегда все мне прощала, потому что так удобно было — говорить, какой у тебя сын святой. А ты, Анна, годами терпела, лишь бы картинка семьи не развалилась. Так чего вам теперь надо? Получили правду — давитесь!
Кто-то вскрикнул, детский плач прорезал общий гул. Галина метнулась к сыну, но он отшвырнул её руку. В воздух полетели ещё тарелки, кто-то бросился уводить детей в другую комнату. Стулья опрокидывались, гости спешно хватали свои вещи и почти бегом выходили в коридор, делая вид, что им «нужно срочно домой».
Последний крик Галины был уже не в его защиту. Это был вой человека, у которого за один вечер отобрали веру в собственную правоту. Она осела на стул, вцепившись пальцами в скатерть, и смотрела то на экран, где снова мелькало лицо её сына с чужой женщиной, то на меня. В этом взгляде впервые не было ненависти — только ужас.
На следующий день Святослав исчез. Соседи говорили, что видели, как он поздно ночью грузил сумки в чужую машину и уезжал с какими-то знакомыми. Через несколько недель до меня дошли слухи: там-то он ввязался в неприятные истории, тут-то кого-то обманул. Но это уже было где-то далеко, как о чужом человеке.
Я подала на развод. В кабинете пахло бумагой и пылью, ручка дрожала в пальцах, но в тот момент я чувствовала не страх, а какое-то тихое освобождение. Я оставила за собой только дочь и право жить без лжи.
Галина поначалу будто сжалась. Шторы в её комнате были всё время плотно задвинуты. Она перестала сидеть во дворе и рассказывать про «святого сына», выходила только рано утром за хлебом, прижимая платок к лицу, чтобы не встретиться глазами с соседями.
Потом стыд утих, и на его месте появилась другая боль. Иногда я слышала, как она по ночам шепчет: «Когда же я ослепла-то?» Постепенно она сама заговорила.
— Помнишь, — как-то вечером сказала она, сидя на кухне с кружкой горячего чая, — в школе он прогулял неделю, а я на учительницу орала, что она на моего мальчика наговаривает? Он тогда дома за занавеской прятался, а я… я же видела краем глаза, но решила не замечать. Потому что верить в плохое было страшнее.
Я смотрела, как дрожат её пальцы, и понимала: если сейчас я начну торжествовать, мы обе снова окажемся в старых ролях. Поэтому просто поставила перед ней тарелку с супом и сказала:
— Галина Ивановна, вы можете пока пожить у нас. Но у меня одно условие. Никаких сказок про «плохую невестку» и «святого сына». Только помощь с внучкой и честный разговор. Если будет визг — вы уйдёте.
Она кивнула, не поднимая глаз.
Совместная жизнь оказалась тяжёлой. Мы обходили друг друга, как по минному полю. Я рассказывала о том, чего она не знала: про его вспышки, про ночи, когда я сидела в ванной, чтобы не слышать его молчаливого презрения. Она чаще молчала, чем отвечала. Иногда её начинало затягивать привычное:
— Ну он же всё-таки…
И тут она спотыкалась о собственные слова, вспоминая экран в тот вечер, и обрывалась.
Годы тянулись, как вязкая каша, и в то же время пролетели незаметно. Я работала, училась дальше, стала сначала заведующей отделением, потом главной в нашей больнице. В коридорах пахло хлоркой и кофе, на мне постоянно звенел телефон, но я каждый вечер возвращалась в дом, где меня ждали дочь, ставшая студенткой, и постаревшая Галина, неспешно раскладывающая по коробочкам свечи и открытки для своей маленькой церковной лавки у храма.
Она там не поучала, не кричала про «грехи чужих» — просто помогала людям подобрать свечу, иконочку, иногда выслушивала чью-то боль. Говорила мало.
Однажды мы втроём сидели за столом. На скатерти лежала старая фотография: молодая я в белом платье, рядом Святослав, ещё стройный, самоуверенный, и Галина, сияющая от счастья. Внучка, уже длинноволосая девушка, вертела снимок в руках.
— Бабушка, — повернулась она к Галине, — а почему ты так редко рассказываешь про дедушку и про папу? Они же были…
Она запнулась, подбирая слово. Галина взяла фотографию, долго смотрела, проводя пальцем по лицу сына.
— Они были, — сказала она тихо. — Но были не такими, какими я их себе придумала. Я долго делала из своего сына образца, чтобы не видеть его поступков. А он… был самым обычным человеком, со своими слабостями, которые я годами оправдывала. И тем самим ему только вредила. А твоя мама слишком долго терпела, боясь разрушить чужую мечту.
Внучка нахмурилась.
— Так значит… он поступал плохо?
Галина вздохнула.
— Да. Поступал плохо. И по отношению ко мне, и к маме, и к тебе, хоть ты тогда была маленькая. Это правда. И я не буду никого оправдывать. Мы все за это заплатили. Но это не значит, что ты должна его ненавидеть. Просто знай, как бывает, когда из живого человека делают кумира и закрывают глаза на очевидное.
Её голос звучал ровно, без прежнего визга. Ни одной громкой фразы, ни одной попытки выставить себя мученицей. Просто женщина говорила о своей вине и о чужой без приукрашиваний.
Я смотрела на неё и вдруг поняла, что миф о «святом сыне» действительно умер. На его месте медленно, с трещинами и швами, возникло другое — хрупкое, простое родство двух женщин, которые прошли через унижение, обман и стыд и всё равно остались рядом.
Я не простила Святослава — да, наверное, это и невозможно. Но я перестала жить вокруг его тени. Моим центром стала дочь, работа, дом, где больше не нужно было кричать, чтобы доказать свою правоту.
А Галина… Галина больше не нуждалась в святом образе, чтобы чувствовать свою ценность. Она просто мыла полы, варила суп, помогала внучке с уроками и иногда, подолгу глядя в окно, шептала:
— Лишь бы у вас, девочки, всё было честно. Без сказок.