Найти в Дзене
Поехали Дальше.

- А это для вас, -моя любимая родня, и поставила для свекрови и её родственников отдельную еду.

Тишина наступила мгновенно, будто кто-то выключил звук у всего мира. Вилка, которую только что роняла племянница свекрови, замерла на полпути к полу, и теперь все смотрели не на нее, а на меня. А я смотрела на свою свекровь, Тамару Ивановну. На ее лицо, на котором обида и торжество сменяли друг друга, как в калейдоскопе. Рот ее был приоткрыт.
Я поставила перед ней ту самую миску. Простую, белую,

Тишина наступила мгновенно, будто кто-то выключил звук у всего мира. Вилка, которую только что роняла племянница свекрови, замерла на полпути к полу, и теперь все смотрели не на нее, а на меня. А я смотрела на свою свекровь, Тамару Ивановну. На ее лицо, на котором обида и торжество сменяли друг друга, как в калейдоскопе. Рот ее был приоткрыт.

Я поставила перед ней ту самую миску. Простую, белую, столовскую. В ней лежал тот же самый салат «Оливье», что и в хрустальной салатнице в центре стола. Но порция была меньше. И выглядела она, почему-то, убого.

– А это для вас, – сказала я громко, четко, и мои слова прозвучали как выстрел в этой тишине. – Моя любимая родня.

Я обвела взглядом ее сестру Веру и взрослую племянницу Лену. Они сидели, вжавшись в спинки стульев.

– Отдельное угощение, – продолжила я, и мой голос зазвучал сладко-ядовито. – Чтобы вы не волновались, что я чего-то там в общее подмешала. Ешьте на здоровье.

Муж, Андрей, сидевший напротив меня, дернулся, будто его ударили током. Его рука сжала край скатерти. Лицо побелело, стало восковым, неживым. Он смотрел на меня, не узнавая. И в его глазах читался один-единственный вопрос: «Зачем?»

А ведь ответ был так прост. Потому что я устала. Устала до тошноты, до дрожи в коленях, которую сейчас заглушала только ледяная волна, накрывшая меня с головой. Я стояла и смотрела, как рушится картина идеального семейного ужина в день рождения свекрови. Я сама ее и рушила. И получала от этого странное, пустое удовлетворение.

Тамара Ивановна медленно опустила глаза на миску. Она смотрела на салат, будто видела там не картошку с колбасой, а нечто неописуемое.

– Марин… – хрипло начал Андрей. – Что ты…

Свекровь перебила его. Она подняла на меня взгляд, и в ее глазах стояли настоящие, жирные слезы обиды. Голос ее дрожал, но звучал на всю квартиру.

– Я так и знала, – прошептала она. Потом повторила громче, обращаясь ко всем и ни к кому. – Я так и знала, что доживу до такого унижения. В свой же день рождения. В доме сына.

Лена, племянница, фыркнула и отодвинулась от стола, скрестив руки на груди. Вера, сестра, принялась нервно теребить край платка.

Андрей встал. Стул скрипнул по полу.

– Марина, хватит дурачиться, – сказал он, и в его голосе была паническая нота, просьба, приказ – все сразу. – Прошу тебя. Это же мамин праздник. Извинись и давай есть как все.

«Как все». Эти два слова прозвучали для меня как пощечина. Десять лет. Десять лет я пыталась есть, жить, дышать «как все» в этой семье. А «все» – это они. Тамара, Вера, Лена. Клан. Крепость, в которую я так и не получила пропуск. Только вид снаружи: вот стены, вот бойницы, и за ними постоянно слышится шепот.

Я не извинилась. Я взяла со стола салатницу с общим «Оливье» и поставила ее чуть ближе к себе и Андрею, подальше от их трио.

– Мы будем с этого, – заявила я просто. – А вы – со своего. Так ведь безопаснее, правда, Тамара Ивановна? Вы же всегда волновались за качество моих продуктов.

В воздухе повисло неприятное, тягучее молчание. В нем всплыли все прошлые праздники. Как она, улыбаясь, ковыряла вилкой в моем салате, спрашивая: «А это у тебя майонез домашний? Выглядит как магазинный». Как на Пасху тихонько проверяла, все ли яйца окрашены натуральной луковой шелухой, будто я способна подсунуть ей какую-то химию. Как шесть месяцев назад, на юбилее Андрея, я зашла на кухню и застала ее за тем, что она нюхает мясо в кастрюле, а потом быстро-быстро говорила по телефону: «Да, готовит что-то. Пахнет нормально, но кто его знает, из чего сделано…»

И был еще один случай. Самый первый, корневой. Через месяц после свадьбы. Я испекла торт «Прага», его любимый. Принесла, сияя. Тамара Ивановна попробовала кусочек, помолчала и сказала: «Странный вкус. Ты маргарин не положила случайно? У покойного мужа моего, отца Андрея, от маргарина была страшная изжога». Тогда я, зеленая, оправдывалась, лезла в сумку за чеком из магазина, чтобы доказать, что масло было сливочным. Андрей отмахивался: «Мама, ну что ты, торт отличный». Но семечко сомнения было посеяно. Не в торт. Во мне.

– Ты совсем с катушек съехала? – резко, срывающимся на визг голосом сказала Лена. Она не выдержала тишины. – День рождения! Тетя Тома! Да как ты вообще могла!

Я медленно перевела на нее взгляд.

– После того, как ты три года назад всем родственникам, включая дальних, рассказывала, что я отравленный пирог на детский день рождения Никиты принесла? Просто чтобы тебе не приходить? – спросила я ровно. – Так ведь? Ты же тогда болела. И чтобы не идти, пустила такую сплетню. А Никита – мой крестник. Я его как родного люблю.

Лена покраснела, губы ее задрожали.

– Я не это говорила! Я сказала, что у тебя странный пирог, и я не стала его есть!

– И все сделали выводы, – парировала я. – И все перестали есть то, что готовлю я. Кроме Андрея. Потому что он живет со мной и, видимо, привык к ядам.

– Марина, прекрати! – Андрей ударил ладонью по столу. Тарелки звякнули. – Хватит вытаскивать старье! Мы все здесь собрались, чтобы…

– Чтобы что? – перебила я его. Впервые за весь вечер я смотрела прямо на него. И мне стало его жалко. Жалко до боли. Он был зажат, как в тисках, между моей холодной яростью и материнскими слезами. Он всегда был посередине. И всегда выбирал путь наименьшего сопротивления – делал вид, что ничего не происходит. – Чтобы еще раз показать мне мое место? Чтобы я опять сидела, улыбалась и глотала эти ваши взгляды? Извини. Батарейка села.

И тут заплакала Тамара Ивановна. Не театрально, а тихо, по-старушечьи. Слезы потекли по ее щекам, оставляя блестящие дорожки в пудре.

– За что? – всхлипнула она. – Я тебе как родная была! Я тебя в семью приняла! Сироту…

Это слово вонзилось в меня, как нож. Я была не сирота. У меня умерла мать, когда мне было двадцать. Отец жил в другом городе. Но для них я была «сиротой», чужаком без рода, без племени, без защитного клана.

– Приняла, – кивнула я. – Да. Каждый раз напоминая, что я должна быть благодарна. Бесконечно благодарна. За то, что ваш сын на мне женился. Как будто он принц, а я Золушка. А я просто его любила. Люблю.

Я сказала это в мертвую тишину. Слово «люблю» прозвучало здесь неуместно, чужеродно, как вспышка света в темном подвале.

Андрей закрыл глаза. Его плечи обвисли.

Свекровь вытерла слезы тыльной стороной ладони, и в ее влажных глазах вдруг вспыхнул настоящий, неподдельный гнев.

– Родная? Любишь? – она закачала головой. – Потому что ты чужая! Пришла из ниоткуда! Глаза бегающие, всегда всё в себе! Ты его опутала! И на мужа своего, покойного, Сережу, ты так же смотрела, да? Быстро ты замуж после его смерти вышла! Не вынесла одиночества!

Воздух вырвался у меня из легких. Это было уже за гранью. Это была та самая сплетня, которую я слышала краем уха, но в которую боялась поверить. Что я, двадцатитрехлетняя, ждала смерти своего первого мужа, молодого, чтобы «сбежать» с Андреем. Сергей погиб в аварии. Мы с Андреем познакомились спустя два года. Два года я выходила из той ямы. И вот теперь эта грязь, этот уродливый миф, вылетел ей в лицо за праздничным столом.

Я посмотрела на Андрея. Он открыл глаза, и в них был ужас.

– Мама, что ты несешь? – прошептал он.

Но я уже не слышала. Та ледяная волна, что держала меня, схлынула. Осталась пустота. Тихая, беззвучная, бездонная. И в этой пустоте родилось решение. Окончательное.

Я отодвинула стул. Звук гулко отдался в тишине. Я не смотрела больше ни на кого. Я смотрела на ту самую, отдельную, белую миску.

– Вы правы, Тамара Ивановна, – сказала я тихо, и мой голос звучал чужо, ровно, без интонаций. – Я – чужая. И я устала быть чужой в вашей войне. Вы десять лет искали во мне жадную, расчетливую стерву. Поздравляю. Вы ее нашли.

Я сделала паузу, давая словам упасть, как камням, в глубокий колодец всеобщего молчания.

– Но знаете, что самое смешное?

Я достала из кармана джинсов свой телефон. Без спешки разблокировала его. Все следили за моими пальцами, затаив дыхание. Андрей смотрел, как загипнотизированный.

– Все эти годы, – продолжала я, находя нужное приложение, – когда вы считали каждую копейку в моих подарках, взвешивали каждую конфету в принесенных мной конфетах… я откладывала деньги.

Я поставила телефон на стол рядом с той самой белой миской. На экране горела цифра. Очень крупная, пятизначная сумма.

– Не на себя. На вас. На вашу «путевку мечты» в Сочи, в тот самый санаторий, о котором вы все десять лет тосковали. Я хотела купить вам билеты и молча положить на этот стол. Вот так. Чтобы вы наконец замолчали. Чтобы вы увидели, какая я «жадная». Вот он, счет. Последние три года. Вся моя премия и половина сверхурочных уходили туда. На ваше счастье.

Лицо Тамары Ивановны выражало полное, абсолютное недоумение. Она смотрела на цифры, не понимая. Ее логика мира дала сбой.

– Но сегодня утром, – произнесла я каждое слово четко, как гвозди вбивая их, – я перевела все эти деньги. Всю сумму. В детский хоспис «Вера». Потому что после того, что я вчера услышала… я поняла. Ваше счастье – ему не место там. Лучше пусть хоть кому-то поможет.

Я подняла глаза на мужа. Он смотрел на меня, и в его взгляде было столько боли, растерянности и вопроса, что у меня сжалось сердце. Но я уже прошла точку возврата.

– Я поеду к Светке, – сказала я ему, а не им. – Нам нужно серьезно поговорить. Наедине. Без свидетелей.

Я взяла сумку, которую с вечера собрала и поставила у прихожей, будто знала, чем кончится этот ужин. Надела куртку. В дверном проеме обернулась. Все сидели на тех же местах, как восковые фигуры.

– И да, Андрей, – добавила я, держась за дверной косяк. – Ты скоро станешь отцом. Решай. В какой семье ты хочешь видеть своего ребенка.

Я вышла, прикрыв за собой дверь. В подъезде пахло сыростью и чьим-то ужином. Я спустилась по лестнице, не чувствуя под собой ног. Сел лифт, я пошла пешком. Только на улице, глотнув холодного ночного воздуха, я поняла, что вся дрожу. Мелкой, частой дрожью, от которой стучат зубы. Я шла по темным улицам, и слез не было. Была только эта дрожь и огромная, вселенская тишина внутри. Война кончилась. Потому что я покинула поле боя, оставив там всех их, их слезы, их миску и их сломанные представления обо мне. А что будет дальше – я не знала. И странно, но мне было все равно.

Дверь в квартиру Светки открылась, едва я подняла руку, чтобы позвонить. Она стояла на пороге, в растянутом домашнем свитере и спортивных штанах, и смотрела на меня тем взглядом, в котором не было ни удивления, ни вопросов. Только усталая готовность. Как у медсестры в приемном покое, которая видит тебя уже в сотый раз.

– Заходи, – сказала она просто, отступая вглубь прихожей.

Пахло корицей и свежей выпечкой. Из комнаты доносился тихий звук телевизора – какая-то познавательная передача для ее семилетнего сына. Обычный, мирный вечер, в который я ворвалась, как снаряд.

Я переступила порог, сбросила куртку, и тут меня наконец накрыло. Ноги подкосились, я прислонилась к стенке в прихожей, закрыла лицо руками и издала странный звук – не рыдание, а скорее сдавленный стон, как будто меня туго сдавили ремнем.

– Вот, – проговорила Светка где-то рядом. – Вот теперь можно. Держись.

Я не плакала. Слез все еще не было. Просто трясло, и внутри все было выжжено дотла. Я скребла пальцами по лбу, пытаясь собрать мысли в кучу.

– Я сказала. Все, что хотела. Все, что копилось десять лет, – выдавила я.

– Знаю. Ты писала смс, пока ехала. Отрывисто. Я все поняла. Идем на кухню, выпьешь чаю с коньяком. Чай с коньяком, а не коньяк с чаем, – уточнила она, беря меня за локоть и ведя по коридору.

Ее кухня была маленькой, уютной, заставленной банками с крупой и специями. На столе действительно стоял еще теплый яблочный пирог. Светка налила в большую кружку крепкого чая, плеснула туда из темной бутылки золотистой жидкости и сунула мне в руки.

– Пей. Мелкими глотками. Андрей знает, где ты?

Я кивнула, обжигая губы.

– Знает. Я сказала, что к тебе. Он… он даже не попытался остановить. Смотрел, как будто я инопланетянка. А его мать… – Я снова почувствовала тот ком ледяной ярости в груди. – Ты знаешь, что она сказала? Прямо при всех. Что я на мужа своего первого, на Сергея, так же смотрела. Что я ждала его смерти.

Светка резко поставила свою кружку на стол. Звук был громким, металлическим.

– Сука, – выдохнула она без всякого пафоса, констатируя факт. – Ну все, крыша у старухи поехала окончательно. Так, ладно. Это уже не важно. Важно другое. Ты выложила им все. Про деньги. И про… ребенка.

Она посмотрела на мой еще плоский живот. Я машинально прикрыла его ладонью. Беременность. Третья неделя. Тайна, которую я хранила как самое дорогое, как оберег, и выпалила ее в конце, как последний аргумент в сражении. Мне стало стыдно. И горько.

– Да, – прошептала я. – Использовала. Как козырь. Как ты думаешь, я стала такой же, как они?

– Нет, – Светка ответила сразу, без раздумий. – Ты стала человеком, которого десять лет пилили напильником. И у которого лопнуло терпение. Ты не стала им. Ты просто перестала подставлять вторую щеку. Расскажи, что было вчера. В смске было непонятно. Что ты услышала?

Я отпила чай. Алкоголь мягко и тепло разлился по желудку, чуть притупив дрожь. Я закрыла глаза, и тот разговор вчерашнего вечера вернулся ко мне с пугающей четкостью. Я пришла к ним днем, чтобы отнести банку только что сваренного варенья – Андрей попросил. Дверь в квартиру была приоткрыта на цепочку, а голос Тамары Ивановны, всегда такой приторно-сладкий при мне, звучал громко, пронзительно, по-базарному.

– …Ну, слава богу, что бездетные-то пока! – неслось из прихожей. Я замерла с банкой в руках. Она говорила по телефону, вероятно, с той же сестрой Верой. – Я Андрею намекаю – проверь, мол, может, она не может? Он злится. А я о нем беспокоюсь! Разведутся – он без груза, свободный. Пристроится к нормальной, из хорошей семьи. А то она ведь, того и гляди, рожать начнет. Наследников плодить. Тогда вообще не выкорчевать будет эту… ну, эту нахалку. Всю жизнь потом на шее сидеть будет у нашего мальчика!

Я открыла глаза, глядя на потрескавшуюся краску на потолке Светкиной кухни.

– Она назвала моего будущего ребенка «грузом». А меня – «нахалкой», которую нужно «выкорчевать». И боялась, что я рожу, потому что тогда Андрея ко мне «привяжу», – проговорила я монотонно. – Я тогда ушла тихо. Даже варенье свое в мусорный бак у подъезда выкинула. И весь вечер и всю ночь я думала. А утром встала и поняла, что больше не могу. Не могу притворяться. Не могу есть с ними за одним столом. От одной мысли меня тошнило. И я… я решила поставить им эту отдельную еду. Чтобы они увидели себя. Увидели, как я их вижу. Отдельных. Чужих.

– И Андрей ничего не знал? О том, что ты слышала?

– Нет. Я не сказала. Я боялась, что он опять начнет примирять, уговаривать, что «мама не так поняла, она не это имела в виду». А я не хотела больше слушать эти оправдания. Хватит.

Телефон в моем кармане завибрировал. Один раз. Смс. Я медленно достала его. Андрей. Сообщение было коротким: «Марина. Я у мамы. Все в шоке. Лена и тетя Вера уехали. Мама плачет. Ты… зачем так? Надо было поговорить со мной. Я не могу все это осознать. Про ребенка… это правда?»

Я показала экран Светке. Она прочла и фыркнула.

– Типично. «Зачем так?» Не «прости», не «я с тобой», не «как ты?». «Зачем так?» И про ребенка спрашивает. Как будто это главное.

– А что для него главное? – спросила я устало. – Его мир, где мама всегда права, а жена должна терпеть, – рухнул. Он сейчас в обломках сидит и не знает, как их склеить.

Телефон завибрировал снова. На этот раз звонок. Не Андрей. Неизвестный номер, но с кодом нашего города. Сердце екнуло. Я посмотрела на Светку.

– Возьми, – тихо сказала она. – Это может быть важно.

Я приняла вызов, но не сказала ничего в трубку.

– Марина? – донесся знакомый, старческий, но теперь без тени слащавости, голос. Голос Тамары Ивановны. Он звучал сухо, натянуто, как проволока. – Это я. Мы должны поговорить.

Голос в трубке был сухим, как осенний лист, и натянутым, будто струна, готовая лопнуть. Я не ответила. Просто слушала собственное дыхание и этот голос, который десять лет звучал для меня фальшивой сладостью, а теперь обнажил свою настоящую, ржавую сталь.

– Марина, ты меня слышишь? – повторила Тамара Ивановна. В фоне была абсолютная тишина. Ни плача, ни всхлипов. Пустота.

– Слышу, – наконец выдавила я. Рука, сжимающая телефон, онемела.

– Мы должны поговорить. Лично. Не при Андрее. Тет-а-тет.

Я закрыла глаза. Светка, стоявшая рядом, нахмурилась и жестом спросила: «Кто?» Я показала пальцем вниз, в сторону земли, где-то в направлении их квартиры. Светка все поняла и вытянула губы трубочкой, покачивая головой – жест, полный скепсиса.

– О чем? – спросила я ровно. – Все уже сказано. Остальное – дело Андрея. Ему решать.

– Не о нем, – резко отрезала она. – О нас. О том, что было. И… о деньгах. О тех деньгах.

В ее голосе прозвучало что-то новое. Не злость, не обида. Что-то вроде растерянности. Или стыда? Нет, не могло быть.

– Я не заберу их назад, – холодно сказала я. – Даже если бы могла. Я уже получила подтверждение из хосписа.

На другом конце помолчали. Послышалось тяжелое, с присвистом дыхание.

– Я не об этом. Встретимся. В сквере, у нашего дома. На той скамейке, где ты… где мы с тобой иногда сидели. Через полчаса.

Она повесила трубку, не дожидаясь ответа. Я опустила руку с телефоном. Ладонь была влажной.

– Она хочет встретиться, – сказала я Светке. – Тет-а-тет. Говорит, не об Андрее, а о нас. И о деньгах.

– Капец, – выругалась Светка тихо. – Не ходи. Это ловушка. Придет с родней, начнет давить, истерить. Или того хуже – с Андреем. Чтобы ты на его глазах смягчилась.

Я подошла к окну, отодвинула занавеску. Внизу был виден тот самый сквер. Фонари освещали дорожки. На одной из скамеек, действительно, иногда сиживали мы со свекровью, когда я провожала ее до дома после неудачных визитов. Мы говорили о погоде. О сортах клубники для варенья. О пустом. Никогда – о главном.

– Нет, – прошептала я, глядя на желтые пятна света под окном. – Она придет одна. Я это знаю. В ее голосе была… капитуляция. Она хочет сказать что-то последнее. И я должна это услышать. Чтобы самому себе потом не предъявлять, что я не дала ей шанса.

– Шанса? – Светка всплеснула руками. – После всего, что она наговорила? Марин, ты беременна! У тебя стресс запредельный! Сиди тут, пей чай, пусть она подавится своей злобой.

Но я уже натягивала куртку. Что-то внутри, какое-то неумолимое чувство долга перед самой собой, заставляло меня идти. Я должна была поставить точку. Не на той дикой сцене с миской, а на чем-то, после чего можно было бы развернуться и уйти навсегда, не оглядываясь.

– Я вернусь, – сказала я Светке. – Если что… позвони Андрею. Хотя нет, не надо. Разберусь сама.

Сквер встретил меня сырым, промозглым воздухом. Было пустынно. На той самой скамейке, под светом фонаря, сидела одна-единственная фигура в темном пальто и платке. Тамара Ивановна. Рядом с ней никого. Она сидела очень прямо, руки сложены на коленях, и смотрела прямо перед собой. Я медленно приблизилась. Увидев меня, она не пошевелилась, только слегка кивнула на свободное место рядом. Я села, оставив между нами расстояние в полметра. Пахло мокрой землей и ее духами «Красная Москва», которые она не меняла сорок лет.

Мы молчали. Минуту. Две. Она не начинала. И я не хотела начинать первой. Наконец, она повернула голову. При свете фонаря ее лицо казалось еще более морщинистым, усталым, старым. Ни слезинки, ни упрека в глазах. Только усталость до самого дна.

– Спасибо, что пришла, – сказала она тихо, без интонаций.

Я промолчала.

– Про хоспис… – она сделала паузу, подбирая слова. – Я позвонила. Сестре свояченицы моей, она там бухгалтером работает. Спросила, пришел ли перевод. Она подтвердила. Большая сумма. Очень большая.

Она снова замолчала, глядя куда-то в темноту между деревьев.

– Ты думаешь, я жадная до денег? – вдруг спросила она, и это был честный вопрос, без вызова.

– Я думала, ты считаешь жадной меня, – ответила я.

– Считала, – признала она просто, без злости. – Да. Все эти годы. Потому что иначе нельзя было объяснить, зачем ты с моим сыном. Зачем тебе наша семья. Ты была красивая, молодая. После… после такого горя, с первым-то мужем. А у Андрея – квартира, хорошая работа, мать, которая все отдаст. Я думала – расчет. Сплошной расчет.

У меня в груди все сжалось. Я слушала.

– И я проверяла тебя. Везде и всегда. Глядела, не утащишь ли что из дома, не дешевую ли колбасу в салат положишь, не станешь ли выпрашивать у Андрея дорогие подарки. А ты… – она странно, по-стариковски, шмыгнула носом. – А ты не утаскивала. Не выпрашивала. Сама зарабатывала. Сама приносила подарки, часто дороже, чем я дарила тебе. И я не понимала. Злилась еще больше. Потому что если не жадность, то что? Зачем ты тогда? Чтобы отобрать его у меня? Чтобы стать ему ближе, чем мать?

Она повернулась ко мне, и в ее глазах, наконец, блеснула влага, но это были не слезы обиды.

– Я его одна растила. Отец его, мой Сережа, умер, когда Андрюше было пять. Я все для него. Все. Работала на трех работах, чтоб он учился, одевался не хуже других. Он – мой смысл. А потом пришла ты. И он уже не только мой. И я… я испугалась. Так испугалась, что решила – нужно найти в тебе изъян. Настоящий, страшный изъян. Жадность подходила. А когда его не находилось… я его придумывала. Я шептала Лене, что торт с маргарином. Я сама начала верить в это. И чем больше ты старалась, тем страшнее мне было. Потому что идеальную – не выгонишь. Идеальную – он любит.

Она говорила ровно, монотонно, как будто исповедовалась. Каждое слово падало между нами, как камень, образуя груду правды, уродливой и неприглядной.

– А вчера… когда я говорила по телефону, – голос ее задрожал, но она взяла себя в руки, – я не знала, что ты за дверью. Я выговаривала свою боль. Свою глупую, старушечью боль. Я не думала про ребенка как про груз. Я… я боялась, что с рождением ребенка ты окончательно закроешь его от меня. Что я стану вообще никем. Просто бабкой на побегушках, которой позвонят раз в месяц. И я вылила этот страх в те гадкие слова. Я не оправдываюсь. Их не оправдать. Они и есть то, что у меня внутри. Страх и злость.

Она вытащила из кармана пальто смятую бумажную салфетку, прижала ее к глазам, но слез, кажется, так и не было.

– А сегодня… эта миска. Когда ты поставила ее… я впервые увидела себя твоими глазами. Отдельную. Чужую. Злую, мелочную старуху, которую поставили в угол, как последнюю дурнушку. И я поняла, что ты… ты просто отзеркалила мне меня саму. Все эти десять лет. И этот счет на телефоне… эти деньги… – ее голос сорвался. – Зачем? Ну зачем ты это копила? На мою дурацкую путевку? Могла бы потратить на себя!

Я впервые за этот вечер посмотрела на нее прямо. Не как на монстра, а как на человека. На одинокую, запуганную, измученную собственными демонами женщину.

– Я хотела купить вашу любовь, – тихо сказала я. – Понимаешь? Глупо, детски. Я думала, если подарю что-то очень большое, вы наконец поймете, что я не жадная. Что я своя. Это была последняя, отчаянная попытка. А потом я услышала ваш разговор и поняла – никакие деньги не купят того, чего нет. Не купят доверия. Не купят места в вашей крепости. Поэтому я отдала их туда, где им будут просто рады. Без условий.

Мы снова замолчали. Тишина сквера была уже не враждебной, а тяжелой, густой, как смола.

– Я не прошу прощения, – сказала она вдруг, глядя на свои руки. – Потому что мои слова про Сережу, про тебя… они не прощаются. И торт с маргарином, и сплетни – это тоже не прощается. Я просто… я говорю, как было. Чтобы ты знала. Чтобы ты, когда будешь решать свою жизнь с Андреем, знала, с чем имела дело. С больной, ревнивой старухой. А не с воплощенным злом.

Она поднялась со скамейки. Держалась очень прямо.

– Ребенка… поздравляю. Он будет счастливым. У него будет хорошая мать. Честная. Сильная. Я ему не бабка. Я даже не знаю, имею ли право так называться после всего. Но если… если Андрей захочет, чтобы я знала внука, я буду только благодарна. А если нет… я пойму.

Она повернулась и пошла прочь, не оборачиваясь, медленной, старческой походкой, растворяясь в темноте между фонарями.

Я сидела на холодной скамейке, и дрожь моя наконец прекратилась. Внутри не было ни злорадства, ни торжества. Была только огромная, всепоглощающая грусть. Грусть за нее, за себя, за десять лет, потраченных на войну, которой можно было избежать, если бы хватило смелости поговорить по-человечески раньше.

В кармане снова завибрировал телефон. Андрей. На этот раз звонок. Я взяла трубку.

– Алло.

– Марина, – его голос был охрипшим, усталым. – Я дома. В нашей квартире. Мама… она только что пришла, сказала, что встречалась с тобой. Ничего не объяснила. Просто ушла к себе в комнату и закрылась. Что… что происходит? Что ты ей сказала?

Я посмотрела в ту сторону, куда ушла Тамара Ивановна. Теперь там была пустота.

– Я ничего ей не сказала, Андрей, – ответила я ровно. – Это она мне сказала. Всю правду. Приезжай за мной к Светке. Нам нужно поговорить. Только вдвоем. И да… по дороге купи тест на беременность. Хочу, чтобы ты сам увидел две полоски. Своими глазами.

Светка, не спрашивая, налила мне в кружку чистого кипятка. Пирог на столе остыл, и она нарезала его на ровные, аппетитные дольки, но ни она, ни я не притронулись к еде. Мы сидели в тишине её кухни, и я чувствовала, как та ледяная пустота внутри постепенно заполняется усталостью. Невыносимой, вселенской усталостью, которая ломит кости и делает веки тяжёлыми, как свинец.

– Ну и как? – тихо спросила Светка, обхватив свою кружку руками. – Что ты теперь чувствуешь?

Я долго молчала, подбирая слова.

– Жаль её, – наконец выдохнула я, и сама удивилась этой мысли. – Безумно жаль. Не ту, которая за столом с миской, а ту, которая только что ушла в темноту. Пустую, одинокую, проигравшую свою же войну. И жаль эти десять лет. Нашей с Андреем молодости, которую мы потратили на её страхи.

– А его не жаль? – осторожно уточнила Светка.

– Не знаю, – честно призналась я. – Слишком много на него злилась. За то, что не защищал. За то, что делал вид, что ничего не происходит. Но он ведь тоже был её заложником. Просто он смирился с этим давно, а я – нет.

За дверью послышались шаги на лестничной площадке, затем – короткий, нерешительный звонок. Наш взгляд с Светкой встретился. Она встала, чтобы открыть, но я её опередила.

Андрей стоял на пороге. Он выглядел так, будто не спал несколько суток. Глаза запали, на щеках – тень щетины, рубашка мятая. В одной руке он сжимал пластиковый пакет из аптеки. Он смотрел на меня, и в его взгляде не было ни упрёка, ни гнева. Только растерянность и вопрос, на который он боялся услышать ответ.

– Заходи, – сказала я, отступая в коридор.

Он переступил порог, кивнул Светке, которая тактично исчезла в комнате к сыну, приглушив телевизор. Мы остались в прихожей, тесной и узкой, словно кабина лифта, застрявшего между этажами.

– Мама пришла… ничего не сказала. Просто плакала. Не истерично. Тихо. Так я её никогда не видел, – начал он, не выпуская пакет из рук. – Что вы сказали друг другу?

– Правду, – ответила я просто. – Она сказала свою. Я – нет. Моя была сказана за ужином. Всё, что у меня было.

Он кивнул, словно этого и ожидал. Его взгляд упал на пакет.

– Я купил. Не один. Три разных. Как ты просила.

– Хорошо. Пойдём в ванную.

Это звучало абсурдно. Сцену страшного семейного краха завершал поход в тесную ванную комнату в квартире подруги, чтобы провести тест на беременность. Но это был единственный ясный, простой и неопровержимый факт во всей этой истории. Биология. Правда, которую нельзя исказить сплетнями.

Мы вошли. Я взяла коробки, распечатала их. Делала всё методично, молча. Он стоял у раковины, прислонившись к стене, и смотрел, как я опускаю полоски в ёмкости. Мы ждали. В тишине было слышно, как с потолка капает вода. Где-то за стеной смеялся ребёнок Светки.

Первый тест показал две полоски почти мгновенно. Второй. Третий. Я выложила их в ряд на крае раковины. Три белых пластиковых прямоугольника, каждый с двумя ярко-розовыми чертами. Как знак равенства. Как дорожная разметка, указывающая направление, по которому нам теперь предстояло двигаться.

Андрей смотрел на них. Сначала непонимающе, затем с каким-то животным, первобытным страхом, а после – с проступающим из самой глубины изумлением. Он медленно поднял на меня глаза.

– Правда, – прошептал он. Не вопрос. Констатация. – Ты… почему не сказала раньше?

– Потому что хотела сделать это в хороший день, – ответила я, глядя на его отражение в зеркале. – Когда мы будем одни, когда ты обнимешь меня, и мы будем счастливы. А хороших дней не было, Андрей. Их не было давно. Каждый праздник, каждое семейное собрание было полем боя, где я отстреливалась от косых взглядов и намёков. Я не хотела, чтобы эта новость стала частью этой войны. Не хотела, чтобы её использовали как оружие. Или как «груз».

Он вздрогнул, услышав это слово.

– Я… я не знал. О том, что она так говорит. Что она так думает. Вернее… не позволял себе знать. Мне было проще делать вид, что это просто её странность. Что она просто заботливая.

– Заботливая, – повторила я беззвучно. – Да. Она заботилась о тебе. Как умела. Страхом и контролем. А ты позволял. Потому что так было спокойнее. А мне приходилось самой отбиваться. И сегодня я устала отбиваться. Я пошла в атаку. Самую грязную. И мне стыдно. Но иначе я не могла.

Он подошёл ближе. Не пытался обнять. Просто стоял близко.

– Эти деньги… ты правда откладывала все эти годы? На её путевку?

– Да.

– Зачем?

– Потому что я была наивной дурой. Я верила, что можно купить расположение. Любовь. Место в вашей семье. Я думала, если совершу этот грандиозный жест, она наконец поймёт, что я не жадная, не расчетливая, что я… своя. Это была последняя, отчаянная попытка. А потом я услышала её разговор вчера. И поняла, что это бессмысленно. Что никакие деньги не изменят её страха. И я отправила их туда, где им будут просто рады. Где они – просто деньги, а не плата за любовь.

Он опустил голову, сжав кулаки. Сухожилия на его руках резко выделились.

– А что теперь? – спросил он в пол. – Что нам теперь делать? Мама… она сломлена. Ты… ты здесь. А я… я не понимаю, как всё это случилось. Как мы дошли до такой точки.

– Мы дошли до неё потому, что молчали, – сказала я, поворачиваясь к нему. – Ты молчал, когда она говорила гадости. Я молчала, копя обиды и деньги. Мы все играли в одну игру – делали вид, что всё нормально. А нормально не было. И сегодня игра закончилась. Ложь кончилась. Осталась только правда. Горькая, неудобная, колючая.

Он наконец поднял на меня взгляд. В его глазах стояли слёзы.

– А что… что с нами? Ты хочешь… ты хочешь уйти?

Это был главный вопрос. Тот самый, от которого перехватывало дыхание. Я посмотрела на три теста. На эти две полоски – доказательство нашей когда-то любви, нашего союза, который должен был породить новую жизнь, а породил лишь скандал и пепелище.

– Я не знаю, Андрей, – сказала я честно, и голос мой дрогнул. – Я люблю тебя. Кажется, что люблю. Но я не знаю, хватит ли этой любви, чтобы вытащить нас из этой ямы. Чтобы построить что-то новое, пока это… – я указала на живот, – растёт внутри меня. Мне нужно время. Мне нужно побыть одной. Не в бегстве, как сейчас. А осознанно. Чтобы понять, кем я стала за эти десять лет. И кем ты стал. И сможем ли мы быть вместе, не опираясь на твою мать, не воюя с ней, а просто… будучи отдельной семьёй. Если ты вообще этого хочешь.

Он долго молчал. Казалось, он рассматривает каждое моё слово, взвешивает его, как драгоценность или как приговор.

– Я хочу, – наконец выдохнул он. – Более чем когда-либо. Но я понимаю, что одного моего «хочу» мало. Мне нужно… мне нужно заслужить тебя обратно. И я даже не знаю, с чего начать.

– Начни с того, чтобы поговорить со своей матерью. По-настоящему. Не как сын с вечной виной, а как взрослый мужчина, у которого скоро будет своя семья. Объясни ей наши правила. Если она их примет – хорошо. Если нет… ты должен будешь выбрать. По-настоящему выбрать. И жить с этим выбором. А я… я побуду у Светки. Неделю. Может, две. Мне нужно просто просыпаться и не думать о мисках, о взглядах, о деньгах. Просто быть. И чувствовать его.

Я положила ладонь на живот. Андрей посмотрел на этот жест, и в его глазах что-то дрогнуло. Он медленно, очень осторожно, как боясь спугнуть, протянул руку и накрыл своей ладонью мою. Его рука была тёплой и немного дрожала.

– Прости меня, – прошептал он. – За все эти годы молчания. Это была моя трусость. И моя вина.

Я кивнула. Не сказала «прощаю». Потому что не была ещё готова. Просто приняла его слова. Как факт.

– Теперь иди, – тихо сказала я, убирая руку. – Поговори с ней. Дайте друг другу время. И мне дай время.

Он постоял ещё мгновение, затем кивнул, развернулся и вышел из ванной. Я слышала, как он попрощался со Светкой, как захлопнулась входная дверь. Я собрала тесты, завернула в салфетку и выбросила в мусорное ведро. Они сделали своё дело.

Вернувшись на кухню, я села за стол. Светка молча пододвинула ко мне тарелку с пирогом. И я взяла вилку. Впервые за много дней я чувствовала не призрачный голод от нервов, а простую, человеческую потребность в пище. Я отломила кусок, поднесла ко рту. Он был сладким, рассыпчатым и на удивление вкусным.

– Ну что? – спросила Светка.

– Не знаю, – ответила я, и это была правда. – Но теперь тихо. И это уже что-то.

За окном была ночь. Глубокая, тёмная, без звёзд. Но где-то в этой темноте только что ушёл муж, с которым меня связывала любовь, обида и новая, крошечная жизнь. А в другой квартире плакала пожилая женщина, наконец увидевшая своё отражение в отдельной тарелке. Война кончилась. Наступало трудное, неясное перемирие. И первый шаг в нём был сделан. Мы все начали говорить правду. Даже если она резала по живому.

Неделя у Светки пролетела в странном, подвешенном состоянии. Первые два дня я просто отсыпалась, как после долгой изматывающей болезни. Просыпалась от тишины. В этой тишине не было прислушивания к шагам в коридоре, к тону голосов из кухни, к тому, что говорят за стеной. Было только гулкое эхо собственных мыслей.

Андрей звонил каждый день. Коротко. Сначала спрашивал, как я, как самочувствие. Потом начал рассказывать.

– Говорил с мамой, – сказал он на третий день. Голос был нерешительным, будто он шёл по тонкому льду. – Долго. Она… она не оправдывается. Говорит почти то же, что и тебе. Что боялась потерять меня. Что видела в тебе угрозу. Что сама запуталась в своих страхах.

– А ты что сказал? – спросила я, глядя в потолок.

– Сказал, что её страхи почти уничтожили мою семью. Что она потеряла меня не тогда, когда я женился, а сейчас, когда я наконец увидел, во что её любовь превратилась. И что если она хочет когда-нибудь увидеть внука, ей придётся научиться жить по-новому. Без намёков. Без проверок. Без шёпотов за спиной.

– И что она?

– Плакала. Сказала, что понимает. Что попробует. Но я не знаю, Марин… Я не знаю, способна ли она. Это ведь вся её жизнь. Такая модель.

Я молчала. Я тоже не знала.

На пятый день он привёз мне мою косметичку и книгу, которую я читала на тумбочке. Мы сидели на лавочке у подъезда Светки. Между нами лежала сумка. Мы не касались друг друга.

– Я съездил в тот хоспис, – негромко сказал он, глядя себе под ноги. – Не заходил внутрь. Простоял у входа, прочитал табличку. Представил, как там, внутри, кому-то станет чуть легче от этих денег. От наших денег. Мне стало одновременно и стыдно, и… не знаю. Как будто что-то тяжёлое сдвинулось с места. Ты совершила очень сильный поступок. Жестокий для нас. Но сильный.

– Это был не поступок, Андрей. Это был жест отчаяния, – поправила я.

– Всё равно. Он заставил всех увидеть правду. В том числе и меня.

Он повернулся ко мне. В его глазах была решимость, которой я не видела, кажется, никогда.

– Я хочу попробовать. Создать нашу семью. Настоящую. Отдельную. Я снял квартиру.

Я удивилась.

– Какую квартиру? Зачем?

– Не навсегда. На время. Нам нужно пространство. Ты не можешь вечно жить у Светки. А возвращаться в ту квартиру, где всё случилось… Я думаю, тебе будет тяжело. И мне тоже. Мама останется в своей. Я перееду на съёмную. Однушку. Недалеко отсюда. И… я хочу пригласить тебя туда. Не сейчас. Когда захочешь. Чтобы мы могли начать всё с чистого листа. Без прошлого, висящего на стенах.

Во мне что-то дрогнуло. Это был первый не словарный, а реальный шаг. Разрыв симбиоза с матерью, пусть и временный, географический. Но ведь лиха беда начало.

– Дорого, – машинально сказала я.

– Не важно. Я уже всё оплатил на три месяца вперёд. Деньгами, которые… которые копил на машину. – Он горько усмехнулся. – Новая машина нам сейчас не нужна. Нужно новое пространство.

Я кивнула. Не могла ничего сказать. Боялась, что голос подведёт.

– Подумай, – сказал он, вставая. – Никакого давления. Я просто… я делаю, что могу. Как умею.

После его отъезда я вернулась в квартиру к Светке, но уже не могла сидеть на месте. Его слова о новом пространстве засели глубоко. Мне вдруг страшно захотелось увидеть это место. Не как будущий дом, а как символ. Как чистый холст.

Я написала ему смс: «Дай адрес. Хочу посмотреть снаружи».

Через минуту пришло сообщение с адресом и кодом от домофона. «Ключ под ковриком. Заходи, если захочешь. Я буду вечером».

И я пошла. Пешком. Это был старый, но ухоженный дом в пяти остановках от Светки. Чистый подъезд, небольшой лифт. Квартира была на четвёртом этаже. Я набрала код, поднялась, нашла дверь. Ключ действительно лежал под простым синим ковриком. Я открыла.

Внутри пахло свежей краской и пустотой. Совершенно пустая однашка. Паркетный пол, вымытый до блеска. Белые стены. В большой комнате – огромное окно, из которого лился холодный апрельский свет. Ничего больше. Ни намёка на прошлое. Ни одной знакомой трещинки на потолке, ни тени от старой люстры. Тишина.

Я прошла в комнату, села на пол у окна, прислонившись спиной к стене. И представила. Вот здесь могла бы стоять наша кровать. Там – маленькая колыбелька. На подоконнике – цветок. Простая жизнь. Без истории про отдельную миску. Без десятилетней войны.

И тут я впервые за всю неделю разрешила себе почувствовать не горечь, а надежду. Слабую, робкую, как первый луч солнца после долгой ночи. Возможно, не всё потеряно. Возможно, шрам останется, но рана может затянуться.

Когда я вернулась к Светке, на пороге меня ждал сюрприз. Вернее, гостья.

Тамара Ивановна стояла в коридоре, рядом со Светкой, которая смотрела на неё с откровенной настороженностью, заслоняя собой дверь в комнату. Свекровь казалась ещё меньше, чем обычно, съёжившейся. В руках она держала старую, потрёпанную сумку-авоську. Не ту, с которой ходит на рынок, а другую, более нарядную, но явно давно не использовавшуюся.

Увидев меня, она выпрямилась, но глаза её упорно смотрели куда-то мимо моего плеча.

– Здравствуй, Марина. Я ненадолго. Можно? – её голос был тихим, без прежних интонаций.

Светка вопросительно посмотрела на меня. Я, после секундного замешательства, кивнула.

– Заходите.

Мы прошли на кухню. Тамара Ивановна села на краешек стула, поставив сумку на колени. Она не снимала пальто.

– Я не буду мешать. Я… я принесла кое-что. Тебе. – Она стала нервно расстёгивать авоську. Руки её дрожали. Оттуда она извлекла не что-то завернутое в праздничную бумагу, а большую, толстую тетрадь в потрёпанном переплёте. И поставила её на стол между нами. – Это… это мое. Дневник. Вернее, не совсем дневник. Я… после того как Сережа, отец Андрея, умер, мне было не с кем говорить. Я начала писать. Обо всём. О страхах. О том, как трудно. Как боюсь не справиться. Потом, когда Андрей подрос, писала о нём. А потом… о тебе.

Я замерла, глядя на потрёпанную обложку.

– Зачем вы мне это даёте?

– Потому что там написана правда. Моя правда. Той, какой я была все эти годы. Там есть и про торт, и про сплетни, и про мою злость, и про страх. Всё, что я не могла сказать вслух. Ты имеешь право это прочитать. Чтобы понять, с чем имела дело. Не для оправдания. Для… для полноты картины. – Она с трудом подняла на меня глаза. – Я не прошу ничего. Я не надеюсь, что ты простишь. Но ты должна знать. Вся. Я не монстр. Я – испуганная, одинокая дура, которая сама разрушила своё счастье.

Она встала.

– Андрей сказал, что снимает квартиру. Это правильно. Вам нужно своё место. Я… я буду стараться не мешать. Если вы разрешите, я могу… когда родится, могу связать что-то. Или просто узнать, что всё хорошо. Но только если вы разрешите.

Она повернулась и пошла к выходу. У двери обернулась.

– Дневник… можешь выбросить. Просто прочитав его. Я больше в нём не нуждаюсь.

И она ушла, тихо прикрыв за собой дверь.

Я долго сидела, глядя на тетрадь. Потом медленно потянула её к себе. Открыла первую страницу. Уверенный, молодой почерк, которым было выведено: «Сережа, милый, как же страшно без тебя. Андрюшек сегодня спросил, когда папа вернётся…»

Я закрыла тетрадь. Не сейчас. Мне нужно было много сил, чтобы погрузиться в эту боль. В чужую, но так тесно переплетённую с моей.

Вечером пришёл Андрей. Я показала ему тетрадь.

– Мама приносила. Свой дневник.

Он удивлённо поднял брови, взял её в руки, как хрупкую реликвию.

– Она мне о нём никогда не говорила. – Он открыл, пробежал глазами несколько строк. Лицо его стало печальным. – Боже… как же ей было тяжело. И одиноко.

– Да, – согласилась я. – И вместо того, чтобы просить помощи, она стала строить крепость. А я оказалась у стен.

Он положил тетрадь на стол.

– Что будем делать?

– Жить, – сказала я неожиданно для себя. – Отдельно, но не обязательно врозь. Я хочу посмотреть ту квартиру ещё раз. С тобой. И хочу купить там один цветок в горшке. Самый неприхотливый. Чтобы он там рос.

В его глазах вспыхнул тот самый свет, который я так любила много лет назад. Свет надежды.

– Давай. Пойдём сейчас. И купим целых два. Чтобы не скучал.

Мы вышли вместе. На улице уже смеркалось. Мы шли рядом, не касаясь друг друга, но расстояние между нами уже не было пропастью. Оно было просто пространством, которое предстояло заполнить. Не спеша. День за днём. Начиная с двух цветков в пустой квартире и тяжёлой тетради на столе, в которой была зашифрована вся боль прошлого, которое мы должны были понять, чтобы отпустить.

Тетрадь пролежала на столе у Светки два дня. Я подходила к ней, касалась обложки, но открыть не решалась. Это было похоже на мину, которую оставила после себя отступающая армия. Взрывчатка правды, которую теперь предстояло обезвредить мне.

На третий день, когда Светка ушла на работу, а её сын – в школу, я налила чаю, устроилась в кресле у окна и открыла первую страницу.

Почерк действительно был другим – молодым, летящим, с большими буквами. Полные страницы обращений к погибшему мужу. Описание каждого дня с маленьким Андреем: «сегодня сам завязал шнурки», «испугался большой собаки, я тоже испугалась, но сделала вид, что смеюсь», «спросил, когда папа вернётся с неба, сказала – никогда, и он заплакал, и я с ним». Боль. Одиночество. Панический страх за сына: «боюсь, что заболеет, что упадёт, что хулиганы из школы изобьют, что я не смогу его защитить». Страх был везде. Он пропитывал каждую строчку, как сырость.

По мере того как Андрей взрослел, тон менялся. Появилась гордость: «поступил в институт! Я смогла, я его вытянула». А потом тревога: «девчонки вокруг, а он доверчивый, может, оберут, обманут». И наконец – мой выход на сцену.

Запись была сделана через неделю после того, как Андрей впервые привёл меня на ужин. «Сегодня Андрюша привёл девушку. Марина. Стройная, глаза умные, из хорошей семьи, но… мать умерла, отец далеко. Сирота, по сути. Вежливая. Но взгляд тяжёлый, много пережила. Боюсь. Он смотрит на неё так, как никогда не смотрел на других. Боюсь, он отдаст ей своё сердце целиком, а у неё – своя боль, свой багаж. Не справится она с ним. Или справится – и уведёт его от меня. Он мой последний смысл. Не могу. Не отдам».

Меня передёрнуло. Я читала дальше. День за днём. Её подозрения, которые она называла «интуицией». Как она проверяла качество продуктов в моих первых скромных подарках. Как расспрашивала Андрея о моей работе, пытаясь вычислить, сколько я зарабатываю. Как радовалась, когда мы ссорились, и как темнела её тоска, когда мирились. Были там и прямые инструкции самой себе: «Надо быть милой с ней, иначе Андрей отвернётся. Надо держать близко, чтобы видеть всё. Контролировать».

И была запись после той самой Пасхи, с тортом.

«Она принесла торт. Красивый. Но я знаю, что сейчас все экономят, все подделывают. Не может быть, чтобы она на сливочном масле делала, оно сейчас дорогое. Спросила про маргарин. Она побледнела. Значит, угадала. Значит, пытается казаться лучше, чем есть. Надо открыть Андрею глаза. Аккуратно.»

Я оторвалась от страниц, чтобы перевести дух. Это было невыносимо. Видеть изнанку тех самых улыбок, этих заботливых прикосновений к моей руке. Весь этот театр, расписанный по дням. Но чем дальше я читала, тем больше сквозь злость и отвращение начинала пробиваться жалость. Это была хроника болезни. Болезни души, зацикленной на одном человеке, на одной цели – удержать. Страх был её панцирем и её тюрьмой.

Последние записи были сделаны уже после скандала. Размашистый, нервный почерк, кляксы.

«Всё кончено. Она поставила мне отдельную тарелку. Перед всеми. Я увидела себя её глазами. Увидела, кем стала. Монстром. Как же я дошла до этого? Я хотела защитить сына, а оттолкнула его. Я боялась потерять его, а потеряла всё. Она перевела деньги. Те, что копила на мою глупую мечту. В детский хоспис. У неё хватило духу сделать это. А у меня не хватило духа быть просто человеком. Просто свекровью. Андрей смотрит на меня и не видит мать. Видит проблему. Я сама всё уничтожила. Дневник кончен. Мне некуда больше писать. Прощения не будет. И не надо.»

На этом всё обрывалось.

Я закрыла тетрадь. Глаза были сухими. В горле стоял ком. Я не простила. Не могла. Но я поняла. Поняла механизм этой чудовищной машины подозрений, которая десятилетиями перемалывала её покой и мой.

Вечером я сказала Андрею:

– Я прочитала. Всё.

Он сидел напротив, ждал вердикта.

– И?

– И мне её жаль. Страшно жаль. Но это не значит, что я готова пустить её обратно в нашу жизнь. Это значит, что я теперь знаю врага в лицо. И враг этот – не злоба. А страх. С которым она так и не справилась.

Он кивнул.

– Я тоже начал читать. Не могу много, по несколько страниц. Это… это как вскрывать нарыв. Больно, но необходимо. Я многое о ней не знал. Думал, она просто… властная.

– Она и есть властная. Потому что боялась потерять контроль. Потому что в её мире только контроль давал иллюзию безопасности.

На следующий день у меня была назначена консультация в женской консультации. Первая. Андрей спросил робко:

– Можно я с тобой?

Я колебалась. Это был слишком интимный, слишком важный шаг. Но я помнила его слова о «новом начале».

– Давай. Но только если обещаешь не суетиться и не задавать глупых вопросов врачу.

Он улыбнулся, впервые за две недели, по-настоящему.

– Обещаю.

В белой, пахнущей лекарствами кабинке УЗИ, когда холодный датчик скользнул по моему животу, а на экране возникло маленькое, пульсирующее пятнышко, я сжала руку Андрея. Он замер, затаив дыхание. Врач, улыбаясь, показала точку, объяснила, где что.

– Всё в порядке. Срок соответствует. Сердцебиение хорошее.

Андрей не отпускал мою руку. Он смотрел на экране на это крошечное доказательство будущего, и его глаза блестели. Выходя из кабинета, он сказал тихо, как будто делая признание:

– Теперь я всё понимаю. По-настоящему. Это… это теперь главное. Это и есть та самая новая семья. И я сделаю всё, чтобы её защитить.

Мы переехали в съёмную квартиру в конце недели. Наши вещи заняли мало места: пара чемоданов одежды, книги, ноутбук. И два горшка с неприхотливыми хлорофитумами, купленные в тот вечер. Мы ставили их на подоконник в большой комнате, и они казались символами нашей хрупкой, но живучей новой жизни.

Первые дни были странными. Мы учились быть наедине без тяжёлого груза прошлого, витающего в углах. Говорили о простых вещах: что приготовить на ужин, куда поставить стул, как работает духовка. Избегали больших тем. Но однажды вечером, когда мы сидели на полу у окна и смотрели на огни города, я спросила:

– А что с твоей матерью? Она звонит?

– Звонит. Раз в два дня. Коротко. Спрашивает, как я. О тебе не спрашивает. Словно боится спугнуть. Говорит, что ходит к психологу. В социальный центр для пожилых. Стыдно, мол, но пошла.

– И как?

– Говорит, что помогает. Что ей объясняют, что такое границы. Что она пытается.

Я не ответила. Просто кивнула.

Через неделю раздался звонок в домофон. Андрей подошёл, посмотрел на экран и вздрогнул.

– Мама.

Мы переглянулись. Я почувствовала, как внутри всё сжимается в старый, знакомый комок.

– Впусти, – сказала я, удивляясь собственным словам. – Но только в прихожую. И ненадолго.

Он нажал кнопку открытия двери подъезда. Минуту спустя в нашей квартире раздался тихий стук. Андрей открыл.

Тамара Ивановна стояла на пороге. Она не пыталась заглянуть внутрь. В руках у неё была не авоська, а небольшая коробка из-под обуви, перевязанная простой бечёвкой.

– Я не буду заходить, – сразу сказала она. – Я мимо. Решила… передать. Это не подарок. Так… память.

Она протянула коробку Андрею. Он взял.

– Что это?

– Откройте потом. Вместе. – Она посмотрела на меня через плечо сына. Взгляд её был чистым, без прежней маслянистой теплоты. Просто взгляд. – Марина, как ваше здоровье? Ничего не беспокоит?

Вопрос был задан так просто и медицински, что у меня не возникло подозрений.

– Всё в порядке. Спасибо.

– Это хорошо. – Она кивнула. Помолчала. – Ладно, я пойду. Вы отдыхайте.

И она развернулась и ушла. Мы слышали, как затихают её шаги на лестнице.

Андрей отнёс коробку в комнату, поставил на стол. Мы развязали бечёвку, сняли крышку. Внутри, на вате, лежали две вещи. Маленькая, выцветшая от времени вязаная пинетка, голубого цвета. И старая, потёртая, но аккуратно отреставрированная фотография. На ней молодой, улыбающийся мужчина с маленьким Андреем на плечах. Его отец. Сергей. На обороте подпись: «Мои мальчики. 1986 год».

А под фотографией – листок в клетку, оторванный, видимо, от новой тетради. На нём было написано: «Андрюша, это всё, что у меня осталось от твоего настоящего детства. От того времени, когда я ещё не стала… тем, кем стала. Храни это для своего ребёнка. Чтобы он знал, что у его папы было счастливое начало. И пусть у него оно будет ещё счастливее. Мама».

Андрей опустился на стул, закрыв лицо руками. Плечи его вздрагивали. Я стояла рядом, положив руку ему на голову, глядя на ту единственную пинетку и на улыбку на пожелтевшей фотографии. Это был не подарок. Это было возвращение. Возвращение той женщины, которая когда-то любила, радовалась и ещё не знала, как можно всего испугаться. Она отдавала нам самое дорогое, что у неё осталось от того времени. Не требуя ничего взамен. Просто чтобы мы помнили, что у всего когда-то было начало. И у нас, у нашего ребёнка, оно – сейчас.