Степан вернулся под Рождество. Мы его уже и не ждали к праздникам — шутка ли, полгода на буровой где-то под Новым Уренгоем. Связь оттуда раз в месяц, и то, если ветер в нужную сторону дует. А тут — стук в ворота, лай собак, и вот он, стоит на пороге, заросший, огромный, в промасленной парке, а глаза счастливые, шальные.
Но приехал он не один.
Из-за его широкой спины вышла девушка. Маленькая, хрупкая, словно точеная фигурка из кости. Лицо белое, ни кровиночки, глаза — две черные смородины, раскосые чуть-чуть. И волосы — светлые, почти седые, длинной косой до пояса.
— Знакомься, сестра, — прогудел Степан, обтряхивая снег. — Это Айви. Жена моя. Там встретил, в поселке. Сирота она, вот, забрал в наши края. Люблю — не могу.
Я, конечно, обрадовалась. Степе уже сорок, бобылем жил, а тут такая краля. Только странная немного. Молчит всё время, улыбается уголками губ, а взгляд... сквозь тебя смотрит. Ну, думаю, дикая, стесняется. Северяне, они народ закрытый.
Поселили их в горнице. Дом у нас большой, родительский, места всем хватит. Я стол накрыла: борщ горячий, котлеты с пылу с жару, пироги.
Сели ужинать. В избе жара — печь я протопила на совесть, градусов тридцать. Я сижу, потом обливаюсь, Степан красный, расстегнулся.
А Айви сидит в шерстяном платье, застегнутая под горло. И хоть бы капелька пота на лбу выступила. Кожа сухая, матовая, как бумага.
Поставила я перед ней тарелку с борщом. Пар от него столбом.
Она ложку взяла, поднесла ко рту и... замерла.
Потом отодвинула тарелку тихонько.
— Не голодна, — говорит. Голос у неё тихий, шелестящий, как поземка по насту. — Устала с дороги. Воды дай. Ледяной.
Ну, хозяин — барин. Дала воды из сеней, там ведро стояло, аж корочкой взялось. Она выпила залпом, не морщась. И улыбнулась. Зубы у неё оказались мелкие, ровные и какие-то... прозрачные.
Ночью я проснулась от холода.
Странно. Печь еще теплая должна быть, за окном всего минус десять, а в моей комнате дубак, как на улице. Лежу под одеялом, дрожу. И слышу — ходит кто-то по дому.
Тихо так ступает. *Шурх... шурх...*
Я встала, дверь приоткрыла.
В зале, у окна, стоит Айви. Шторы отдернула и смотрит на Луну.
А окно открыто настежь!
Зимой! Ночью!
Я хотела крикнуть: «Ты чего, дурная, дом выстудишь!», но слова в горле застряли.
Она стояла босиком на полу. А вокруг её ног, прямо по крашеным доскам, расползался иней. Узорчатый такой, красивый и страшный. Он полз по ножкам стула, по ковру, подбирался к фикусу в кадке. И фикус на глазах чернел, сворачивал листья, умирая от мгновенного обморожения.
Айви повернулась ко мне.
В лунном свете её лицо казалось высеченным из льда.
— **Жарко тут у вас,** — прошептала она. — **Душно. Земля горячая. Крови много.**
Я захлопнула дверь, залезла под одеяло и до утра молилась, чтобы это был сон.
Утром Степан ходил хмурый. Жаловался, что знобит его, слабость какая-то. А сам бледный стал, осунулся за одну ночь. Словно из него жизнь выпили.
Айви же цвела. Ходила по дому, трогала вещи, и там, где касались её пальцы, оставались влажные холодные пятна.
— Стёпа, — говорю я ему, когда мы в сарае дрова брали. — Откуда она? Кто её родня?
Он глаза отвел, мнет шапку.
— Да не знаю я толком, Маш. Нашел я её. В тундре. Заблудился на буране, пурга началась, думал — всё, конец. А тут — холм. А в холме вход. Она меня вывела. Сказала, что пойдет со мной, если я ей тепло свое отдам. Ну, я и пошутил — бери, мол, мне для любимой не жалко.
— Ты что наделал? — ахнула я. — Это ж не человек! Это **Сихиртя**, подземная девка, или **Мороженая**! Она ж тебя сожрет!
— Типун тебе на язык! — разозлился брат. — Нормальная баба. Просто климат другой.
К вечеру Сочельника ударили морозы. Настоящие, крещенские, хоть и рано еще было. Дом начал остывать, сколько мы дров ни кидали. Огонь в печи горел вяло, синим пламенем, и тепла не давал. Будто кто-то высасывал жар из самого воздуха.
Степан слег. Лежит под тремя одеялами, зубами стучит, губы синие.
А Айви сидит рядом, гладит его по руке. И я вижу: рука Степана чернеть начинает, как при гангрене, а Айви розовеет, на щеках румянец появляется, глаза блестят.
Она питается им. Его теплом. Его жизнью.
Я поняла: надо действовать. Старые люди говорили, что холод железа боится и соли.
Взяла я кочергу чугунную, в печи её раскалила докрасна. Насыпала в карман соли четверговой.
Захожу в комнату.
— А ну, отойди от него! — кричу.
Айви голову подняла. И тут я увидела её истинное лицо.
На миг морок спал.
Передо мной сидела не девушка. Это был кусок мертвой, промерзшей плоти, сшитый из лоскутов кожи оленя и человеческой кожи. Вместо глаз — провалы, забитые снегом. Вместо волос — сухая трава-осока.
— **Мой...** — прошипела она, открывая рот, полный острых льдинок. — **Договор был. Тепло за жизнь.**
Я сыпанула солью в её сторону.
Она взвизгнула. Звук был такой, словно лед на реке треснул. Отшатнулась.
Я подскочила и ткнула раскаленной кочергой в то место, где у людей сердце.
Зашипело! Повалил пар, густой, вонючий, пахнущий тухлой рыбой и болотом.
Тварь забилась, заверещала. Из раны потекла не кровь, а черная талая вода.
— **Вернусь! Зима долгая!** — заорала она голосом бури.
Окно выбило ветром вместе с рамой. Снежный вихрь ворвался в комнату, закружил, ослепил меня.
А когда снег осел, Айви не было. На полу осталась только лужа грязной воды да кучка старых, гнилых тряпок.
Степана мы выхаживали месяц. Врачи сказали — сильнейшее переохлаждение, пневмония. Он выжил, но остался инвалидом. Пальцы на левой руке ампутировали — отморозил, лежа в теплой постели.
Он теперь молчит всё время. И тепла не чувствует. Даже летом ходит в валенках и тулупе.
А по ночам, когда метель воет, он подходит к окну и шепчет:
— Сейчас, милая... сейчас открою.
И я знаю: однажды я не услежу. Он уйдет в снег. Потому что холод умеет ждать, а тот, кто однажды отдал свое тепло мертвецу, уже никогда не согреется среди живых.
Брат привез с северной вахты молодую жену. Я радовалась за них, пока не заметила, что с ней что-то не то
2 дня назад2 дня назад
2
4 мин