Я не должен был ехать в эту ночь. Жена говорила: «Останься, метель такая, что света белого не видно». Но мне приспичило — хотел к родителям в деревню успеть, сюрприз сделать, подарки к рождественскому столу привезти. «Прорвусь, — думал, — у меня джип, полный привод».
Прорвался. Ага.
Где-то между Владимиром и Суздалем навигатор сошел с ума. Крутил карту, перестраивал маршрут, и в итоге завел меня на какую-то грунтовку, которую перемело так, что не поймешь, где дорога, а где поле. А потом машина просто встала. Заглохла и всё. Ни звука, ни искры. Аккумулятор сел мгновенно, словно кто-то энергию высосал.
Время — 23:30. Сочельник. Вокруг лес, тьма, снег валит стеной, и мороз градусов тридцать. Связи нет.
Сижу я, замерзаю. Понимаю, что если печку не запущу, к утру меня тут ледышкой найдут. Решил идти искать помощь. Вроде мелькал указатель на какую-то деревню «Погост». Название так себе, но выбирать не приходилось.
Шел я долго. Ноги в сугробах вязнут, ветер лицо режет. И вдруг слышу — звон.
*Бум... Бум...*
Колокол. Глухой такой, тяжелый, будто из-под земли бьет.
Я на звук пошел. Выхожу на опушку, а там — церковь стоит. Старинная, каменная, но вид у нее странный: купола местами провалились, кресты покосились, штукатурка облезла.
Но внутри — свет горит! Яркий, желтый, теплый свет льется из узких окон. И пение слышится. Хор тянет: «Рождество Твое, Христе Боже наш...».
«Слава Богу, — думаю, — служба идет! Всенощная. Значит, люди есть, тепло есть».
Я к дверям. Они огромные, дубовые, кованым железом обитые. Открыл — петли даже не скрипнули, будто маслом смазаны.
Внутри тепло, пахнет воском и ладаном. Но ладан какой-то... приторный. Слишком сладкий. Так пахнет, когда в комнате много цветов стоит, которые уже вянуть начали.
Народу — битком. Все стоят спиной ко мне, лицом к алтарю.
Я шапку снял, перекрестился, встал сзади, у колонны. Думаю, сейчас служба закончится, попрошу помощи.
Стал осматриваться. И холодок по спине побежал, похлеще уличного мороза.
Одежда у людей странная. Вроде зима, а многие в легких пальто, в пиджаках старомодных, женщины в платках белых, но каких-то серых от времени. И стоят они неестественно тихо. Никто не кашлянет, не переступит с ноги на ногу, ребенок не заплачет. Стоят как столбы.
И еще... пара изо рта ни у кого нет. В церкви прохладно, у меня пар валит, а у них — нет.
Впереди меня стоял мужик в тулупе. Крепкий такой, широкий в плечах. Я пригляделся к его шее. У него воротник был опущен, и на затылке я увидел странную борозду. Синюю, глубокую. Будто от веревки.
Я шаг в сторону сделал. Рядом бабка стоит. Руки сложены в молитве. А пальцы...
На пальцах кольца нет, но есть бирка. Маленькая клеенчатая бирка на гнилой нитке, с номером «204».
Меня пот прошиб. Я смотрю на священника у алтаря. Он в золотой ризе, кадит, читает молитву. Голос у него мощный, но слова...
Я прислушался.
Он читал не Евангелие.
Он читал задом наперед. Слова булькали, перекатывались, звучали как абракадабра, от которой начинала болеть голова.
— ...шан ежоБ етсирХ ,еовТ овтседжоР...
Я попятился к выходу. Тихонько так, чтобы не шуметь.
Рука потянулась к дверной ручке.
И в этот момент часы на колокольне (или где-то в моей голове) пробили полночь.
Священник замолчал. Хор затих.
Наступила тишина, от которой зазвенело в ушах.
Священник медленно, очень медленно начал поворачиваться к народу лицом.
— **Мир всем...** — прохрипел он. Но это был не голос живого человека. Это был звук сыплющейся в гроб земли.
Священник повернулся.
Я ожидал увидеть благообразного старца с бородой.
Но у него не было лица.
Точнее, оно было, но... съеденное. Провал носа, черные дыры глазниц, а борода росла прямо из голых скул. Кожа висела лохмотьями, серая, пергаментная. В руках он держал не крест, а перевернутую черную свечу, с которой капал не воск, а густая темная жижа.
— **Мир всем... и живому среди нас!** — взревел он, указывая на меня костлявой рукой.
И тут вся толпа — сотни человек — разом повернулась.
Господи, я никогда не забуду эти лица.
Там были все. Утопленники, раздутые, с синей кожей и водорослями в волосах. Висельники с переломанными шеями, головы которых болтались на плечах, как у тряпичных кукол. Старики, высохшие до состояния мумий. Женщины с пустыми глазницами.
И все они улыбались.
У них не было злых лиц. У них были лица *голодные*.
— С Рождеством! — прошелестела бабка с биркой на руке, и её челюсть отвисла вниз, обнажив черные десны. — Угощайся, милок! Оставайся с нами!
Они двинулись на меня.
Я дернул ручку двери.
Закрыто.
Двери, которые минуту назад открылись бесшумно, теперь стояли насмерть.
Толпа надвигалась. Они шли медленно, шаркая ногами, но их было много. Запах сладкого ладана сменился смрадом разрытой могилы и гнили.
— Причастись! — выл хор, который теперь состоял из скелетов в рясах.
Я, не помня себя от ужаса, рванул не к выходу, а вверх. На колокольню. Там была узкая винтовая лестница.
Я влетел туда, захлопнул решетку и побежал по ступеням. Сзади слышался топот и хруст. Они лезли следом.
— Не уйдешь! Праздник общий!
Чья-то холодная рука схватила меня за лодыжку. Я лягнул её ботинком, услышал сухой треск ломающейся кости, и рука отпустила.
Я выскочил на площадку звонницы. Ветер тут был такой, что с ног сбивал. Внизу — кладбище. Старое, заброшенное, кресты торчат из сугробов, как гнилые зубы.
Высота — метров десять. Прыгать — разобьюсь. Оставаться — сожрут.
Дверь на лестницу уже сотрясалась от ударов.
— Открывай! Мы подарки принесли!
Я вспомнил, что бабушка учила. В Рождество нечисть силу имеет, но и Бог рядом.
Я схватился за язык самого большого колокола. Он был ледяной, металл обжигал руки.
Изо всех сил, всем весом я повис на нем и ударил.
*БОМММ!*
Звук был оглушительный. Он прошел сквозь меня, завибрировал в каждой косточке.
Снизу, из церкви, раздался нечеловеческий, многоголосый вой. Вой боли.
— Не смей! Молчи! Рано! — кричали они.
Я ударил еще раз. И еще. И еще.
*БОМММ! БОМММ!*
Я бил в набат, крича молитву, перебивая вой ветра.
С каждым ударом крики снизу становились тише, превращаясь в шипение, в шорох сухой листвы. Свет в окнах церкви начал мигать и тускнеть.
И вдруг — всё исчезло.
Свет погас. Голоса смолкли.
Я остался один на колокольне, в полной темноте и тишине, только эхо колокола гуляло над лесом. И метель вдруг улеглась, небо расчистилось, звезды высыпали.
Я просидел там до рассвета. Боялся спуститься.
Когда взошло солнце, я спустился вниз.
Церковь была пуста.
Никаких икон, никакого золота, никаких свечей. Голые, облупленные стены, проваленный пол, сугробы намело прямо в алтарь. Крыши местами не было вообще.
Это были руины. Заброшенные лет пятьдесят назад.
Я вышел через те самые двери. Они висели на одной петле.
Вокруг церкви, на снегу, не было следов. Вообще никаких. Только моя тропинка, по которой я пришел.
Но когда я подошел к своей машине (она завелась с пол-оборота, кстати), я полез в карман за ключами.
И нащупал там что-то постороннее.
Я достал предмет.
Это была маленькая, черная, оплывшая свеча. И кусок черствого, заплесневелого хлеба, похожего на просфору.
А на зеркале заднего вида, внутри салона, на пыльном стекле, был отпечаток пальца.
Изнутри.
Один единственный отпечаток. Серый, пепельный.
Я теперь в церковь не хожу. Особенно по праздникам. И когда слышу колокольный звон, меня начинает трясти. Потому что я знаю: иногда колокол звонит не для живых.