Найти в Дзене
Нектарин

Я выгнала мужа который притворялся больным когда узнала что его спина болит от постоянного лежания на диване перед телевизором

Я всегда считала себя упрямой до глупости. Из тех, кто, даже если падает с ног, всё равно поднимет ведро, дотащит пакет, доделает отчёт, лишь бы никому не быть в тягость. Так меня воспитали: не ныть, не жаловаться, «женщина — это дом». Дом, работа, всё на мне — и я честно несла, даже с какой‑то тайной гордостью. Когда я встретила Серёжу, он казался полнейшей противоположностью этому суровому правилу. Лёгкий, смешной, вечно на ходу. Он умел шутить так, что я забывала усталость, мог ночью поехать к другу, чтобы помочь починить кран, а утром уже прикручивал у нас полку, свистя себе под нос. Он был сердцем любой компании, а дома — тем самым мужчиной, с которым не страшно. Я много работала, он подхватывал остальное: магазин, мусор, какие‑то починки по мелочи. А потом однажды вечером он вернулся, сел на диван и как‑то странно перекосился. — Всё, хана моей спине, — усмехнулся сначала, но в этой усмешке что‑то дрогнуло. — Как будто нож воткнули. Через час ему уже было не до шуток. Он стонал, д

Я всегда считала себя упрямой до глупости. Из тех, кто, даже если падает с ног, всё равно поднимет ведро, дотащит пакет, доделает отчёт, лишь бы никому не быть в тягость. Так меня воспитали: не ныть, не жаловаться, «женщина — это дом». Дом, работа, всё на мне — и я честно несла, даже с какой‑то тайной гордостью.

Когда я встретила Серёжу, он казался полнейшей противоположностью этому суровому правилу. Лёгкий, смешной, вечно на ходу. Он умел шутить так, что я забывала усталость, мог ночью поехать к другу, чтобы помочь починить кран, а утром уже прикручивал у нас полку, свистя себе под нос. Он был сердцем любой компании, а дома — тем самым мужчиной, с которым не страшно. Я много работала, он подхватывал остальное: магазин, мусор, какие‑то починки по мелочи.

А потом однажды вечером он вернулся, сел на диван и как‑то странно перекосился.

— Всё, хана моей спине, — усмехнулся сначала, но в этой усмешке что‑то дрогнуло. — Как будто нож воткнули.

Через час ему уже было не до шуток. Он стонал, держался за поясницу, не мог разогнуться. Я металась по комнате, подсовывала подушки, грелку, мази. Наш диван вдруг стал центром нашей маленькой квартиры, вокруг которого вертелось всё: чай, таблетки, телефон, одеяло.

Наутро я ушла на работу, оставив его полулежащим, бледным, с перекошенным лицом. По телевизору уже гремели утренние новости, и этот гул сопровождал меня даже в маршрутке — казалось, он проникает в уши и шепчет, что дома меня ждёт страдание.

Через несколько дней диван и правда превратился в отдельный мир. Серёжа почти не вставал. Телевизор работал с утра до глубокой ночи, бесконечный поток голосов, смеха, рекламы моющих средств и лекарств. Стоило ему чуть пошевелиться, он вскидывал голову и стонал так, будто его режут.

— Мне нельзя нагружаться, — повторял он, глядя на меня снизу вверх, как мученик. — Врач сказал: полный покой. Любое движение — риск. Хочешь, чтобы я инвалидом остался?

Я верила. Как не верить мужу, который лежит целыми днями, даже на бок перевернуться не может без ахов и охов? Я брала на себя всё. Работа — до позднего вечера, потом магазин с тяжёлыми сумками, готовка, уборка, стирка. Возвращалась домой, и меня встречал один и тот же пейзаж: полутёмная комната, голубоватый свет от экрана, Серёжа на своём диване, под мышкой у него пульт, возле руки — кружка с остывшим чаем.

— Как ты? — спрашивала я, ещё даже пальто не успев снять.

Он делал страдальческое лицо, медленно поворачивал голову, словно ему даже это давалось с усилием.

— Худо... — выдыхал. — Ночь почти не спал. Каждый вдох в спине отдаётся.

И тут же, пока я на кухне чистила картошку, из комнаты доносился его приглушённый смешок над какой‑нибудь глупой сценой в сериале. Стоило мне войти — он снова морщился, брови домиком, губы поджаты.

Мы обошли несколько врачей. Я тащила его под руку, он сильно опирался, шёл, шаркая ногами, как старик. В очередях пахло лекарствами и чужой одеждой, люди вздыхали, перекладывали сумки, обсуждали свои болячки. Врачи смотрели его снимки, хмурились, говорили размытые фразы:

— Видимых серьёзных нарушений нет. Мышечное перенапряжение. Нужна умеренная активность, лёгкая гимнастика, ходьба. Не лежать без конца.

Я цеплялась за каждое слово, пересказывала ему дословно, пока мы ехали домой.

— Слышал? Надо понемногу двигаться. Ты же всегда сильный был, восстановишься. Я тебе упражнения найду.

Он отмахивался:

— Они сами не знают, что говорят. Им лишь бы побыстрее избавиться. Я вот встану — и всё, застряну где‑нибудь, не согнусь и не разогнусь. Мне только хуже сделают. Покой — вот что мне нужно. Ты хочешь, чтобы я кричал от боли при каждом шаге?

Он произносил это с такой убеждённостью, что мне становилось стыдно за свои попытки хоть как‑то расшевелить его. Как будто я действительно толкала его в пропасть.

Моя жизнь незаметно сузилась до двух точек: работа и диван с его фигурой. Я уходила рано, возвращалась поздно, ноги гудели, ладони жгло от тяжёлых пакетов. В маршрутке я дремала, прижав сумку к себе, а в голове уже крутились мысли: что приготовить, успею ли постирать, надо бы ещё Серёже подушку новую купить — он жаловался, что старая давит ему на шею.

Друзья перестали звать меня куда‑то, сначала из деликатности, потом просто по привычке. «Ты всё равно занята», — писали они, и я чувствовала, как что‑то из моей прошлой жизни спокойно закрывает за собой дверь.

Семья Серёжи звонила часто. Свекровь вздыхала в трубку:

— Бедный мальчик… И как он там? Ты смотри, не нагружай его. Мужчине и так тяжело, а если ещё жена давит…

Если я неосторожно говорила, что врач советовал ходить, делать упражнения, в ответ слышала ледяное:

— Ты бессердечная, что ли? Человек страдает, а ты его гоняешь.

Я слушала, смотрела на гору тарелок в раковине, на корзину с несобранным бельём, на Серёжу, который в этот момент требовательно кричал из комнаты:

— Ты не забыла мои таблетки? Мне уже хуже!

И застывала. Я всё глубже тонула в странной роли — жертвы и спасительницы одновременно. Никто меня не заставлял, но и выбраться я не могла.

Иногда, возвращаясь поздно и уставившись на его спину под одеялом, я ловила себя на страшной мысли: в его стонах нет настоящей боли. Словно он играет. Словно эти протяжные «ой» и «ах» появляются в тот момент, когда я прохожу мимо, но исчезают, когда я захлопываю за собой дверь кухни. И ещё — в его глазах, когда я, кряхтя, пытаюсь втащить в дом тяжёлую воду, сверкала какая‑то тёплая, лениво‑довольная искорка. Как у человека, которому ничто не грозит.

Я тут же отгоняла от себя эти мысли. Как можно так думать о собственном муже? О человеке, с которым делила всё, кому верила? Это же жестокость. Неблагодарность. Стыдно.

Однажды вечером, когда он уснул с телефоном в руке, а телевизор бодро трещал о какой‑то очередной ток‑передаче, я взяла этот телефон, чтобы положить на тумбочку. Экран загорелся. Я хотела уже нажать на кнопку, но взгляд зацепился за строку: «Наш диванный рекордсмен».

Это была переписка с его друзьями. Я стояла посреди комнаты, в тишине, нарушаемой только голосом из телевизора и мерным гудением холодильника, и читала, как он пишет:

«Я тут на вечном больничном, можно сказать. Уже столько сериалов пересмотрел, что глаза квадратные. Единственное, что мешает — спину от лежания отлежал, вот беда».

И дальше смайлик. Весёлый.

Меня будто облили холодной водой. Потом горячей. Потом снова холодной. Я стояла и не чувствовала ни ног, ни рук. Потом включился знакомый механизм оправданий: ну, мужчины так шутят, что он ещё напишет друзьям, что плачет ночами? Конечно, он утрирует, конечно, ему больно, просто стесняется признаться, вот и прикрывается юмором.

Я закрыла переписку, положила телефон на место и долго смотрела на его лицо. Он спал спокойно, рот слегка приоткрыт, дыхание ровное. Никакой мучительной гримасы.

В ту ночь я не выдержала. Лежала рядом, слушала, как он тихо похрапывает, как за стеной кашляет сосед, как в трубе жужжит вода. Час за часом. Где‑то в районе глубокой ночи он зашевелился. Я прищурилась, делая вид, что сплю.

Серёжа медленно, но без всякого стона перевернулся на другой бок, ловко подтянул к себе подушку, почесал спину. Потом, не глядя, потянулся за пультом, который лежал на столике, дотянулся до него без всякого напряжения, щёлкнул звук потише. Лёг, вытянул ноги, потом опять поджал одну, словно устраивался поудобнее. Ни одного всхлипа, ни одного кривления.

Я лежала, чувствуя, как кровь стучит в висках.

Через пару минут он заметил, что я шевельнулась. Мгновенно, будто по команде, его тело стало тяжёлым, неподвижным, дыхание изменилось, на лице появилась знакомая маска страдальца.

— Ой… опять прихватило… — пробормотал он в полусне.

Утром я проснулась разбитая, как после тяжёлой болезни. Всё валилось из рук, я забывала, что хотела взять с собой на работу, не могла найти ключи. Вечером, вернувшись, я уже не чувствовала ни ног, ни спины, ни плеч — только глухое жужжание усталости внутри.

В комнате, как всегда, светился экран. Телевизор бубнил про чьи‑то несчастья, рекламу и новости. Воздух был тяжёлый: запах вчерашнего супа, остывшего чая, мужской кожи и застоявшейся пыли.

— Можешь хотя бы телевизор выключить? — попросила я тихо, стоя в дверях. — Голова раскалывается.

Он лежал, прикрыв глаза.

— Мне больно шевелиться… — пробурчал, лениво, даже не приподнимая рук. — Не мешай…

Я смотрела на него долго. На его расслабленное тело, на пятку, чуть торчащую из‑под одеяла, на руку, лежащую слишком свободно для человека, которому больно. На экран, где мелькали чужие лица, чужие истории. И впервые в жизни я ясно и страшно чётко сформулировала про себя мысль, от которой до этого бегала, как от пожара:

он не больной.

он добровольный пленник собственного дивана и моего бесконечного сострадания.

Наутро я проснулась с чёткой, холодной мыслью: если я сейчас снова сделаю вид, что верю, обратно дороги уже не будет.

На кухне пахло вчерашней гречкой и старыми тряпками. Я стояла, опершись ладонями о стол, и слушала, как в комнате бубнит телевизор и Серёжа перекладывает пульт с руки на руку. Потом вытерла мокрые ладони о фартук, взяла телефон и набрала его номер.

Он взял почти сразу, не ожидая, что звоню из прихожей.

— Алло? — голос сонный, но довольный.

— Серёжа… — я нарочно сделала голос встревоженным. — Только что из поликлиники позвонили. Сказали, сегодня после обеда комиссия по инвалидности придёт, домой. Надо показать, как ты ходишь, как двигаешься. Сказали, пусть не притворяется лучше, всё по‑настоящему.

В трубке повисла пауза, а потом он громко выругался, но уже через секунду включил привычную жалобную интонацию:

— Ты бы хоть заранее сказала… Мне ж готовиться надо… Я весь перекрученный, как я им что покажу?

Я слышала, как он в это время перекладывает ноги, шуршит одеялом, как меняет позу. Слишком легко для человека, который «перекрученный».

— Ничего, — ответила я ровно. — Если тебе так плохо, они это и сами увидят. Я с работы пораньше уйду, встречу их.

Я положила трубку и прислонилась к стене в коридоре. Сердце стучало в горле, ладони снова стали мокрыми.

До обеда я жила, как под колоколом. В ушах звенело, на работе я перепутала все бумаги, пару раз просто стояла у окна и ловила ртом воздух, как рыба. В голове перекатывалась одна фраза: «комиссия придёт», и вместе с ней — другая: «либо сейчас, либо никогда».

Домой я вернулась пораньше. В подъезде пахло варёной капустой, кошачьим кормом и сыростью. Открыла дверь — в коридор вывалилась волна звука: какую‑то шумную передачу перебивала реклама, кто‑то кричал с экрана, кто‑то смеялся.

Серёжа лежал, как всегда, на своём диване‑троне. Под спиной — знакомая вмятина, возле руки — кружка с засохшими разводами, на полу — тарелка с коркой хлеба. Лицо у него было обречённое.

— Ну что, скоро? — спросил он трагическим шёпотом.

— Сказали, после обеда. Скоро должны подойти, — я показательно взглянула на телефон, хотя никто, конечно, ничего не собирался.

Я поставила телефон на подоконник так, чтобы камера была направлена на диван. Вид сделала рассеянный, будто проверяю заряд.

Минут через десять по телевизору началась особенно громкая реклама. Какой‑то голос орал так, что у меня зазвенело в висках.

— Выключи, пожалуйста, — сказала я. — Голова не выдерживает.

— Мне больно, ты забываешь, — протянул он, закатив глаза. — Пусть идёт, как идёт. Я не могу вставать каждый раз.

Я подошла к окну, сделала вид, что выглядываю во двор.

— Кстати, вон, кажется, идут… — бросила я вроде бы невзначай.

Серёжа дёрнулся. Я краем глаза видела, как он сначала хмурится, потом пытается принять «страдальческую» позу, но в этот момент по телевизору заорала ещё одна реклама, в два раза громче прежней. Он резко, машинально, как всегда, рывком подался вперёд, откинул одеяло, вскочил на ноги и широкими шагами дошёл до телевизора, нажал кнопку, буркнул себе под нос:

— Да заткнись уже…

И тут замер.

Он повернулся ко мне и увидел, как я стою у подоконника и молча держу в руках телефон, направленный на него. Я даже не пыталась прятать.

Между нами повисла тишина. Телевизор затих, слышно было только, как щёлкает где‑то в трубе батарея и как за стеной кто‑то чихнул.

— Ты… чего? — голос у него вдруг стал тоньше.

— Продолжай, — сказала я тихо. — Покажи, как тебе больно. Для комиссии.

Он судорожно уселся обратно, схватился рукой за поясницу, застонал нарочито. Но уже было поздно. Лицо его выдало всё: растерянность, злость, страх и какая‑то обиженная детская беспомощность.

Я подошла ближе, включила запись его переписки с друзьями. Экран светился фразами про «диванного рекордсмена» и «спину отлежал от сериалов». Я поднесла телефон почти к его лицу.

— Это тоже для комиссии, Серёжа? — я чувствовала, как дрожит голос, но слёзы не шли, внутри было пусто. — Вот это всё… про вечный больничный… про то, что единственное, что мешает — спину отлежал? Весёлый смайлик не забудь.

— Да это… шутка, — он торопливо махнул рукой. — Ты же знаешь, как мы… Я просто… Ну, мужики…

— Мужики, — повторила я глухо. — А я кто? Обслуга? Лежбище для твоей спины?

Он снова попытался примкнуть к привычному оружию:

— Ты ничего не понимаешь, у меня действительно болит! Ты жестокая, вот кто ты. Хочешь, чтобы я встал и сломался пополам? Тебе мало того, что я мучаюсь?

— Мучаешься? — я вдруг рассмеялась, коротко и сухо. — Твоя спина болит не от болезни, Серёжа. Твоя спина болит от того, что ты сам выбрал лежать и смотреть в экран, пока я разбиваюсь. Твой позвоночник просто подстраивается под твою лень.

Он вздрогнул, словно я его ударила.

— То есть… ты считаешь, я всё придумал? — в голосе звучало не верю, а проверяю границы. — Столько месяцев… ничего не было? Ты правда думаешь, я такой…

— Я думаю, — перебила я, — что наш брак давно стал заложником твоей лени и моего чувства вины. И я больше не хочу быть подушкой под твоей спиной.

Я пошла в спальню, достала из шкафа его сумку. Стало страшно тихо: даже холодильник будто замолчал. Я складывала его вещи механически: рубашки с запахом его тела, штаны, ношеные носки, какие‑то старые журналы. Каждая сложенная вещь была как маленькое «прощай».

— Ты что делаешь? — он шёл за мной, цепляясь за дверной косяк. — Прекрати, ты с ума сошла! Куда я пойду? У меня спина! Я же… больной!

— Ты не больной, — я выпрямилась и посмотрела ему в глаза. — Ты взрослый мужчина, который выбрал жить, как подросток на каникулах. И я больше не выбираю это вместе с тобой.

Он хватался то за сердце, то за поясницу, то за телефон. Начал названивать матери, сестре. В трубке тут же послышались возмущённые голоса: как я могу, что я делаю, он же «инвалид». Я молча поставила его сумку в коридор, открыла дверь.

— Этот дом, — сказала я, удивляясь собственному спокойствию, — больше не будет алтарём твоей притворной немощи. Если хочешь лежать — ищи другой диван.

Он пытался пройти мимо меня, обнять, прижаться, заскулить, как ребёнок:

— Ну не гони, Лена, ну давай по‑другому решим, ну ты же добрая… Я исправлюсь, правда…

Я сняла его руки со своих плеч, как снимают тяжёлое мокрое полотенце. Вывела его в подъезд, поставила сумку рядом. Его глаза метались — от меня к двери, от двери к телефону.

— Ты потом пожалеешь, — пробормотал он, уже больше для себя.

— Возможно, — ответила я честно. — Но сегодня я жалею только об одном: что не сделала этого раньше.

Я закрыла дверь перед его лицом. Щёлкнул замок. В квартире стало так тихо, что я услышала собственное дыхание.

Первые дни тишина была тяжёлой, как свинцовая. Я ловила себя на том, что вздрагиваю, ожидая крика из комнаты: «Воды принеси!», «Голова болит!», «Где мои таблетки?» Телевизор не работал вовсе. Я даже штору какое‑то время не задвигала — боялась, что с ней вернётся привычная полутьма, в которой он всегда лежал.

По вечерам я ходила по пустой квартире, слушала, как гудит город за окном, как звенит чайник, как шуршит под веником крошка. Стало легче дышать, но где‑то под рёбрами жила острая вина — почти физическая. Я выгнала человека, которого когда‑то любила, который называл меня своей опорой.

Через пару дней начались звонки. Сначала мать Серёжи:

— Как ты могла? Он полжизни на тебя положил, а ты его, больного, за дверь!

Потом сестра, потом знакомые. Они знали только одну версию: «жестокая жена выгнала инвалида». Я долго молчала, слушала эти обвинения, как дождь по крыше. А потом в какой‑то момент не выдержала и впервые произнесла вслух:

— Он не инвалид. Он просто отказался взрослеть. Его спина болит от лежания, а не от болезни. Я семь лет тащила этот диван на себе.

На том конце провода наступала неловкая пауза. Кто‑то бормотал: «Ну, вы там сами разбирайтесь», кто‑то обиженно фыркал. Но мне было уже не так важно. С каждым таким разговором из меня будто вытаскивали по одному ржавому гвоздю.

Постепенно жизнь начала выстраиваться иначе. Я впервые за долгие годы записалась в кружок по рисованию, о котором мечтала ещё до свадьбы. Составила себе нормальное расписание: работа, отдых, прогулка. Стала ложиться спать без того вечного внутреннего списка: что ещё нужно успеть для него, что купить, что подать.

В выходной день я приготовила кофе только для себя, открыла окно настежь. В квартиру ворвался запах мокрого асфальта и свежего хлеба с улицы. Позвала в гости подруг. Мы сидели на кухне, смеялись так громко, что я пару раз автоматически бросалась в коридор — выключать звук телевизора, которого уже не было. И вдруг услышала: в комнате звучит мой собственный смех. Ровный, чистый, без примеси вины.

Прошло какое‑то время. Однажды, стоя в очереди в поликлинике, я вдруг увидела его. Он сидел на стуле у стены, опираясь на спинку руками. Рассказывал какой‑то женщине рядом, как у него «страшно болит спина», как он «не может работать», как «бывшая жена выгнала его практически на улицу».

Он заметил меня. На мгновение в его взгляде мелькнуло знакомое ожидание: сейчас я подойду, пожалею, обниму, предложу помочь, взять его назад под своё крыло.

Я просто кивнула. Спокойно, по‑человечески вежливо. И прошла мимо, занимая своё место в очереди. Без ненависти. Без желания что‑то доказывать, без попытки оправдаться перед этой женщиной, которая уже смотрела на меня, как на чудище.

Я вдруг отчётливо поняла: настоящая болезнь была не в его позвоночнике. Она жила в нашем общем негласном договоре, где он притворялся, а я терпела. Где я верила, что мой долг — быть подушкой под чужой спиной.

Выгнав его из дома, я в первую очередь выгнала из себя эту веру.

Сейчас в моей квартире тихо. Но это другая тишина. Не тяжёлое болото, пропитанное чужой немощью и вечным гулом телевизора, а простор, в котором можно думать. Я сама выбираю, когда мне отдыхать, когда сражаться за своё и кого впускать в свою жизнь.

И если когда‑нибудь меня снова попросят стать чьей‑то опорой, я сначала посмотрю, стоит ли этот человек хотя бы на собственных ногах.