Меня зовут Виктор. Я из поколения, который всё делал "как надо". Слушай, а куда деваться-то было? Все так жили. Армия от звонка до звонка, потом завод, как отец. Женитьба на хорошей девушке — Люде, с нашей же лестничной клетки. Родители обрадовались — своя, проверенная. Работал инженером. Чёртежники, расчетчики, руки в мазуте. Жили небогато, но честно. Копейка к копейке. А потом, через пять лет брака, случилось такое чудо, что до сих пор дух перехватывает. Родился сын. Максим. Максимка.
Он был таким крохотным, весь в синяках от родов, с двумя ямочками на щеках. Я, взрослый мужик, суровый, мог ночами напролёт стоять у этой тумбочки-кроватки и просто дышать с ним в такт. Смотреть, как он морщится во сне. Вся моя жизнь, все эти чертежи, смены, премии к празднику — всё это вдруг обрело дикий, ясный смысл. Вот он. Мой мальчик. Я поклялся себе тогда, в душной роддомовской палате, что дам ему всё. Всё, чего у меня не было. Не жизнь в рамках, а жизнь с размахом.
Детство Макса... Оно пролетело как один сплошной, яркий, шумный день. Помню, как учил его кататься на велосипеде, бежал сзади, держа за седло, а потом отпустил — и он поехал сам, с криком "Пап, я сам!". Рыбалки на рассвете, он, конечно, спал на ходу, зевал, но терпел, потому что с отцом. Помощь с уроками — я-то физик, а у него гуманитарный склад, сидим, бьёмся над задачками. Первая драка во дворе — пришёл с разбитой губой, глаза горят. Первая двойка по моей же физике — вот уж не думал! Стыдился, бедный, а я смеялся, говорил: "Да я и сам в школе кое-что заваливал".
А на заводе пошла жуткая колея. Задержки, сокращения, всё рушилось. Я вкалывал на двух работах, скрипя зубами. Уходил затемно, приходил — он уже спит. Люда одна тянула всё. Мы с ней, бывало, ссорились страшно — из-за денег, из-за усталости, из-за пустяков. В воздухе висело это напряжение, как туча. Но стоило Максимке, уже большому, влететь в кухню и сунуть мне на 23 февраля какую-нибудь поделку — тот же пластилиновый танк, кривой, но с любовью, — и всё. Туча рассеивалась. Я снова видел цель, как маяк: вытащить его. Выучить. Поставить на ноги. Чтобы он не горбатился на изношенных станках, не выслушивал начальственные окрики. Чтобы у него была другая жизнь — лёгкая, умная, за компьютером. И он поступил! В хороший вуз, на IT-специалиста. Я тогда купил бутылку шампанского, мы выпили втроём. Я выдохнул. Всё, думал, миссия выполнена. Дал сыну путёвку.
И вот тогда, знаешь, пришли эти мысли о старости. Не страшные, нет. Такие уютные, сладкие. Я начал мечтать в деталях. Вот выйду на пенсию. Макс будет приезжать по выходным уже с семьёй, машиной. А я, дед Виктор, буду в гараже мастерить не вал шестерёнчатый, а скворечники какие-нибудь, табуретки для дачи. Копаться в огороде, выращивать для них, для внуков, самую сладкую клубнику. Люда будет печь свои пироги с капустой и вишней, дом будет пахнуть детством. И мы будем сидеть летним вечером на веранде, я — с маленьким внуком на коленях, тёплым, доверчивым. И буду рассказывать ему про Большую Медведицу, про то, как его папа, мой Максимка, в детстве до ужаса боялся лягушек на той самой рыбалке, пищал не своим голосом. Представлял эту тихую, мудрую осень жизни. Даже банку завёл, железную, с надписью корявой: "На домик в деревне для внуков". Сбрасывал туда сдачу, премии к празднику. Каждый рубль — это кирпичик в стене того будущего, того покоя. Всё было распланировано. Вся жизнь.
Макс женился в двадцать четыре. Совсем мальчишка еще, сам-то понимаешь. На Алине. Она была... ну, совершенно другая. Не из нашего круга, не из нашей реальности вообще. Худенькая, стильная, всегда подтянутая, будто на подиуме. А глаза... умные, такие холодноватые, всё просчитывающие. Училась на журналистку. Я видел, как он на неё смотрел — будто солнце слепит, не мог оторвать взгляд, прямо как на богиню какую-то. Мы с Людкой волновались, конечно, шептались по ночам, но чего-то вслух говорить не стали. Мол, молодые, любовь, не нам учить. Свадьба была тихая, скромная, почти никакой пышности. Мы вот все свои сбережения, что на чёрный день копили, отдали — помогли с первоначальным взносом на ипотечную "двушку". И он уехал. Просто взял и уехал. Из нашего дома, где каждая щель знала его смех, каждый порог помнил его шаги, где стены его детством пропитаны — в эту новенькую, пахнущую ремонтом коробку на другом конце города. Помню, как за ним калитка захлопнулась. Звук такой короткий, финальный. А отозвался он во мне таким гулом, таким эхом пустоты, что до сих пор в ушах стоит. Будто не дверь закрылась, а жизнь одна на другую переключилась.
И началось это одиночество. А оно, я тебе скажу, — это не когда в квартире тихо. Оно — когда исчезают привычные звуки. Просыпаешься утром — и тишина мёртвая. Не слышно, как он топает, спросонок волоча ноги, в ванную. Не хлопает холодильник в два ночи — он у нас всегда ночной дожор был. Даже телевизор будто громче зазвучал, чтобы эту пустоту забить. Мы с Людмилой будто разучились говорить. Только дежурное: «Соль передай», «Заплати за свет», «Кран опять течёт». Сидим за столом, едим, и тишина висит тяжёлая, неловкая. Стали двумя тихими призраками в этом музее его детства. Комната его так и осталась нетронутой. Святыня. Я иногда заходил туть, присаживался на край кровати, и просто гладил это покрывало рукой. И всё. Слов не было. Одни воспоминания, которые давили тяжелее любого груза.
А эта Алина... С ней всё было сложно с самого начала. Вежливая, да. Улыбнётся, спасибо скажет. Но между нами всегда — лёгкая, прохладная плёнка. Как целлофан. Видишь человека, но не чувствуешь. Наши посиделки с её пирогами, с душевными разговорами «а помнишь, Макс...» — они на неё тоску наводили, это же было видно невооружённым глазом. Она смотрела куда-то поверх нас. Говорила о карьерном росте, о каких-то азиатских странах, куда надо съездить, о важности личных границ и психологических травмах. А мы... мы говорили о том, что картошка подорожала, сосед дачу новую построил и что у Люды поясница болит. Она выросла без отца, сама себе хозяйка, самостоятельная до жёсткости. И мне казалось, что нашу «уютность», моё желание гвоздь вбить или суп сварить, она слегка... презирает. Считает это устаревшим, немодным. И началась эта тихая, холодная война. Война за моего же сына. Я боролся за его внимание, за его место в нашей жизни, а она его мягко, но настойчиво затягивала в свою, новую реальность. Макс метался, как хомяк в колесе. То защищал её: «Пап, она не так это сказала!». То пытался нам что-то втолковать: «Она просто другая, вы её не понимаете». Я внутри кипел. Как она может? Как она смеет отрывать его от корней? Мы же его родители, мы жизнь за него готовы отдать!
И тут — как гром среди ясного неба, радость. Родился Сашенька. Александр. Первый внук. Когда мне в роддоме этого крошечного, красного, сопящего комочка в руки положили — у меня мир рухнул и сразу заново собрался. Всё, ради чего жил, всё, о чём мечтал, — оно тут, на моих ладонях. Я плакал. Не сдержался. Впервые, наверное, с тех пор, как отца хоронил. Мы с Людкой были готовы на всё: жить у них, ночами не спать, всё бросить. Но Алина сразу расставила точки над i. У неё были свои методы. Не наши, «деревенские», а научные. Книжки толстые по «осознанному родительству», педиатр платный, который слова нам не давал. И правила: приходить только по записи, мыть руки мылом каким-то особым, не целовать ни в коем случае, и ни-ни, никакого сюсюканья. Будто не к ребёнку приходишь, а в стерильную лабораторию. Сердце разрывалось от обиды. Но видеть Сашку — это было выше всего. Он ко мне, старому деду, прямо тянулся. И первое слово у него было — «деда». Выговорил раньше, чем «мама». Представляешь?
А потом воспитание стало настоящим полем битвы. Где каждый шаг — мина. Купил я ему машинку простую, железную — она «неэкологичная» и «пропагандирует стереотипы». Предложил взять на дачу на выходные — «нарушение режима и дисбаланс микробиома». Начал рассказывать на ночь «Колобка» — оказалось, сказка «тотально жестокая и травмирует психику». Макс опять посередине. Вечный арбитр. Алина ему жаловалась, что я «ломаю её сына» своей авторитарностью и токсичностью. А я ему взывал, что она растит какого-то инопланетянина в вате, который жизни не знает. Любви к внуку меньше не становилось — она, кажется, только сильнее от этого грызни росла. Каждая встреча была как глоток свежего воздуха, но после всегда, всегда следовал разбор полётов от сына: «Пап, я тебя умоляю, нельзя так. Алина нервничает, у неё потом мигрень. Пожалуйста, соблюдай правила».
Вот Саша и вырос. Пошёл в первый класс. Стоял он там, мой взрослый уже мальчик, в этом огромном, не по размеру пиджаке, с букетом гладиолусов чуть ли не больше него самого — красавец. Я за забором школы стоял, с другими дедами, и ревел. Беззвучно, но слёзы градом. Он стал таким... серьёзным. Рассудительным. В нём и Макс угадывался, и, хоть убей, эта алинина холодная, умная сообразительность во взгляде. А потом у него братик появился — Мишутка. Конечно, радость, дитя же. Но в сердце что-то ёкнуло, болезненно. Потому что теперь всё — любовь, внимание, забота — должно делиться на двоих. Я старался изо всех сил, старался не выделять Сашку, не обделять Мишу. Но... Сашка-то был первым. Он был тем самым мальчишкой, который тогда, в роддоме, моё остановившееся сердце заново запустил. И это не забывается. Это навсегда.
Тот день был солнечным. До сих пор его ненавижу, этот ясный, жестокий свет. Банальная, страшная фраза, а что ещё скажешь? Саша, ему уже восемь было, и Мишутка, трёхлетний карапуз, были у нас. Люда, моя жена, с Мишей на кухне возилась, плюшки пекла. А я обещал Саше починить его старый самолёт, с пропеллером. Крыло отвалилось. Нужна была мелкая деталька, скоба такая, из гаража. Гараж через три двора, рукой подать. Саша так упросил: "Деда, я с тобой! Я подержу, я помогу!" Глаза такие горят. Ну как отказать? Я сказал: "Оденься, кроссовки, а то лужи после дождя". Он выскочил на улицу раньше меня, не терпелось. Выбежал, обернулся, улыбка до ушей, крикнул: "Деда, давай быстрее!" И рванул. Не ко мне, а к дороге, к тому пешеходному переходу, где мы всегда ходили. А из-за припаркованного фургона, здоровенного, "тойота" выезжала. Водитель не заметил его. Не гнал он, нет. Просто вынырнул Саша, и всё. Он просто не успел ничего.
Я видел всё. До сих пор вижу, когда закрываю глаза. Каждый кадр, каждый звук застыл в мозгу как в стекле, вечное кино: хруст гравия под моими ногами, его радостный крик, который обернулся другим, отрывистым, потом глухой, страшный удар, хруст, который не должен был быть, и визг тормозов, до костей. Я бежал, но мир замедлился, ноги были ватные, всё плыло. Он лежал такой маленький на асфальте, неестественно, кукла тряпичная. Я упал рядом, трясущимися, старыми руками пытался найти пульс на шее, теплоту, шептал что-то, сам не помню что: "Дыши, внучек, дыши, солнышко, деда с тобой, всё будет". А вокруг запах. Запах бензина, гари от резины и… детской крови, медный, сладковатый. Это запах ада, я теперь это знаю. Настоящий его запах.
Больница. Сутки ожидания в этом липком, ледяном кошмаре. Макс, сын мой, примчался, стоял бледный как смерть, в стену смотрел. Алина, его жена, вся сжалась, и её ледяной взгляд сначала был, а потом он растаял, и остался только животный, немой ужас, пустота. Потом вышел врач, молодой ещё, сам весь севший. Слова, как обухом: "несовместимые с жизнью", "обширные повреждения мозга", "так и не пришел в сознание". Люда, моя старуха, билась в истерике, её санитары держали. А Алина медленно повернула голову ко мне. Не на Макса. На меня. И сказала тихо, но так чётко, что каждый звук впивался как раскалённый гвоздь: "Это ты. Ты его убил. Ты отпустил его одного. Убийца". И я не мог ничего сказать. Потому что она была права.
Наша семья умерла там же, в тот же день, вместе с Сашенькой. Просто агония растянулась. Макс пытался быть между двух огней — между женой, которая ненавидела его отца лютой, праведной ненавистью, и отцом, который ненавидел себя больше, чем она могла когда-либо. Ненависть Алины ко мне была святой, я это понимал. Я был виноват. На все сто, на тысячу процентов. Я живой, дышу, а его, того весёлого мальчишки, нет. Через полгода они подали на развод. Макс сломлен, в нём пустота, он как тень ходит. Мишутку я почти не видел. Алина запретила. И это справедливо, чёрт побери. Справедливо.
Прошло три года. Три вечности. Я живу в том же доме, всё на тех же квадратных метрах, где каждый угол кричит о нём. Люда ушла в веру с головой, она нашла там какое-то утешение, а я — нет. Мне не дано. Я хожу к психологу, плачу в его уютном кабинете, как дурак, а потом иду на могилку к Сашеньке. Сижу, курю, рассказываю ему ерунду всякую. Как Мишка подрастает (я узнаю от Макса украдкой, в редкие разговоры), как в футбол начал играть. Как на даче расцвела та сирень, старый куст, который он любил нюхать, зарываясь носом в соцветия.
Я потерял внука. Я потерял сына — он жив, да, но между нами пропасть, в которой стоит тот день, и мы не можем её перешагнуть, не заполнить ничем. Я потерял себя того, прежнего — того деда, который клеил скворечники и мечтал о рыбалке с мальчишками.
Но вот что я, походя, понял, может, чтобы просто не сойти с ума. Жизнь — не крепость, которую построил, и не карточный домик. Она — река, вот что. Иногда она течёт спокойно, ласково так, иногда бурлит весело, а иногда случается страшный, непоправимый порог, водопад кромешный, который ломает твою лодку вдребезги в секунду. Ты можешь утонуть с этими обломками в руках, проклиная течение, воду, небо. А можешь, захлёбываясь, с перекошенным от ужаса лицом, почти без сил, каким-то чудом выгрести на какой-то берег. Не тот, о котором мечтал. На холодный, неуютный берег. Сидеть на мокром песке, смотреть на шрам от того порога и… просто смотреть на воду. Видеть, как в ней, в этой чёрной воде, всё равно отражается небо. Потому что река течёт дальше. Не для тебя. Несмотря на тебя. Просто течёт.
Я больше не строю планы, не мечтаю о той старости, с внуками на коленях. Я просто живу день за днём. Иногда на меня накатывает такая волна вины, что я не могу дышать, схватываюсь за сердце, думаю — вот и всё, наказание пришло. А иногда, вот парадокс, я могу посмотреть на детскую площадку, услышать смех и не отвернуться сразу, а постоять минуту, с комом в горле. Я отдал все деньги, копилку ту самую, "на домик для внуков", в фонд помощи детям после ДТП. Пусть хоть кому-то поможет, хоть как-то искупит.
Я убийца в глазах женщины, которую когда-то называл дочкой и невесткой. И в своих собственных глазах — тоже. Я дед, который потерял всё. Но я ещё дышу, легкие ходят, сердце стучит, предательское. И пока я дышу, я буду нести этот груз. Нести до конца. Это мой крест, моя память и моё покаяние, которое никогда не закончится. И, может быть, это и есть моя тихая, страшная старость. Не та, о которой я грезил. Но своя. Единственная, которую я заслужил.
Цените каждую секунду, вот что. Обнимайте своих детей, своих близких, душите в охапку, даже если они вырываются. Цепляйтесь за них. И никогда, слышите, никогда, даже на одну долбаную секунду, не отпускайте их руку у дороги. Даже если они просятся, даже если вы уверены. Жизнь ломается вмиг.
Спасибо, что дали выговориться. Вроде бы легче не стало, но хоть выдохнул немного. Всем вам мира и берегите себя.